Электронная библиотека » Александр Товбин » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 10 июля 2015, 13:00


Автор книги: Александр Товбин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глухо взбулькивая, вспучивалась в голове каша.

Читал вольные тирцевские соображения, высказанные, если верить дядиным запискам, давным-давно, а прислушивался к голосу Шанского, торопливому, захлёбывающемуся слюной: – Бог и дьявол, переругиваясь, непрерывно колдуют над весами в небесной лаборатории, на одной чаше весов – добро, на другой – зло. Какова пропорция? Думаю, пятьдесят на пятьдесят, хотя пропорция, возможно, подвижная, возможно также, что подвижность соотношений иллюзорна и зависит от интерпретаций ………………………………………………………………………………………………………

Римских первосвященников, когда они выступали заказчиками прекрасного, в картинах великих мастеров пугало не ломающее церковные каноны богохульство иных сюжетов, образов, за которыми стоял изначально дьявол. Их пугало истинное и глубинное богохульство творчества как такового. Однако художник, как прояснилось, не может не притязать на роль бога-творца в своём искусстве. Да, именно в искусстве, лишь в искусстве! В жизни, какая ни есть она, никому нельзя соперничать с Богом, вызов ему – претензия на самочинное переустройство плохого мира – рождает антихриста.

опережающий страдание

Почему-то вспомнились жалобы Сонички и Ани на Дягилева, который, в даль засматриваясь, тех, кто рядом, не замечал, равнодушен был до жестокости.

И я спросил, не пряча иронии. – Не по дьявольскому ли наущению художник безразличен к болям, душевным страданиям своих близких?

– Отмучившись в одиночестве, в тупиковой тиши чужого непонимания и своих сомнений, художник опережает страдания, – объяснял, не мешкая, Тирц, – он, когда дьявол на миг открывает ему глаза, видит и переживает страдания раньше других, не предчувствует, а именно видит-предвидит ранящим внутренним зрением, пока простые смертные ослеплены обыденным счастьем; это отрезает от людей, их уклада. Когда беда стрясётся, принесёт подлинное страдание, художник уже опять холоден, поверх голов смотрит в новую даль. Нет, я бы поостерёгся его ставить в эгоистично-жестокую позу сверхчеловека, отнюдь, он ведь и к себе точно так же, как к другим, безразличен, – перехватил весёлыми глазами мой ироничный взгляд, – художник, не подозревая того, вторит Марку Аврелию, тот ведь жалость к самому себе считал самой презренной формою малодушия; но учтите, учтите, – скорчил Тирц одну из своих устрашающих рож, – священная жертва, которой требует от художника Аполлон, дьявольски многолика.

опять отвлёкся

От Ильи Марковича Соснин унаследовал не это вот, стоявшее издавна перед глазами, десятитомное собрание манновских сочинений, а бесценную когда-то квитанцию в магазин подписных изданий – продолговатую серую бумажку с чернильной печатью на фамилии Вайсверк; Соснин вспоминал, как жался в мёрзлых очередях на Литейном, по обязанности, подталкиваемый матерью, выкупал том за томом, ставил в бюро. Потом такие же коричневые тома повалились на голову с полки у Бухтина; и опять он перебирал тома, перелистывал.

Жаль, Илья Маркович не успел прочесть «Доктора Фаустуса».

радуга или калейдоскоп?

– Да, Бог придумал радугу, – отследил мой взгляд Тирц, – а знаете ли чем ответил дьявол? Калейдоскопом!

Донеслись далёкие раскаты грома.

И снова – вспышка.

– Да, – не позволил он мне опомниться, – арсеналом дьявольских орудий, по-отдельности острых, расчленяющих сущее, зачастую верховодит захватывающая монотонность, ею на время усыпляется душа и искушается глаз художника, падкий на то, что ещё не видел; ненасытной похотливости глаза как нельзя лучше потакает схоластичная череда узоров, которые возникают в комбинациях цветастых осколков.

подоплёка

– Радуга и калейдоскоп – образные крайности, между ними пульсирует красота. Но чего ради, если отвлечься от земных вполне иллюзий художественного бессмертия, озаботились небеса искусством? Не только ведь ради «религии для себя»…

Тирц посмотрел на меня серьёзно, даже сурово, прежде, чем рассмеяться. – Уполномочен оттуда, – поднял указательный палец вверх, – раскрыть вам страшную тайну. Богу с дьяволом, погрязшим в вечной борьбе добра и зла, в искусстве померещилось искупление за все огрехи, которые допущены были в замысле мироздания. Бог с дьяволом породили уникальную человечью разновидность, художника, для того, чтобы тот гармониями искупал их вину за неустранимые дисгармонии мироздания.

Соснин спохватился – «Справка»! Забыл о «Справке», из-за дядиной тетради сам ни слова не написал.

расслабившись

В плотном графике сумасшедшего дня выкроились десять минут на кофе. Стороженко растянул узел галстука, с наслаждением, нога на ногу, развалился на румынском, обшитом бордовым синтетическим велюром диванчике у треугольно-скруглённого, из небьющегося стекла, на низеньких, слегка раскошенных, трубчатых ножках, столика – безупречного, сборно-разборного, для удобства перевозок, произведения бельгийских дизайнеров; на стекле соблазняли, будто бы паря в воздухе, портсигар с мундштуком, пепельница.

Пора отдыхать!

Пора! От переутомления ведь выскочила из памяти фамилия этого демагогического наглеца-Файервассера!

Качнулся было к портсигару, но…

Вспомнились уроки релаксации, которые брал в закрытом клубе для ответственных сотрудников Комитета, вскинул руки, потряхивая ими над головой; стряхивал, стряхивал, пока не стряхнул накопленную усталость. С удовольствием, вполне, как успел подумать, заслуженным, откинулся на спинку диванчика.

Уютненькая комнатка отдыха, столь любовно обставленная и оборудованная, пряталась на задах кабинета: ведущая в неё, врезанная в солидную морёную панель дверца, когда следователь возвышался над массивным, заваленным особо важными делами столом, таилась за его спиной – под поясным фотопортретом дистрофического рыцаря революции.

Ещё минутка, ещё.

Расслабившись по инструкции, Остап Степанович воткнул в розетку штепсель прозрачного кофейника, ласкавшего глаз благороднейшим дизайном от «Филипса», улыбнулся визави в овальном зеркале и театрально хлопнул себя по лбу – самое время перезвонить в филозовскую машину.

из забракованного введения

«Отлучая сработанные машиной формы от традиций архитектуры прошлого – принявшись-таки за «Справку…», вяло писал Соснин – не будем заблуждаться: сколь бы не ускорялось время, навряд ли нам удастся выпрыгнуть из истории, равно как не удастся проигнорировать наполнение особой символикой лапидарной новейшей пластики. Резонно допустить – разумеется, для заострения мысли – что и пресловутый дом-коробка хранит и даже накапливает пока что неведомые нам символы. Сверхочевидные отличия такого дома, скажем, от дома ренессансного или барочного, затемняют очевидность иного рода – многосложные значения прошлого издавна, век за веком, развёртывались в культуре, а рационально-утилитарный, геометрически-схематичный и, само собой, конструктивно-технологичный дом-коробка по молодости своей воспринимается как пустой – лишь через годы, если, конечно, годы эти будут ему отпущены, он раскроет потенциальный свой символизм».

Соснин писал всё быстрее.

«За примелькавшимися, стёршимися и потому мало что сообщающими нам словечками – содержание, форма, символ – угадываются всё же переливчатые и дорогие каждому из нас смыслы, чувства, которыми мы наделяем абстрактное и конкретное – к счастью ли, несчастью – непостижимое понятие – красота».

раскрывая глаза

Дозвонившись, Стороженко не без колкостей напоминал, что зла случайного не бывает в подлунном мире.

Напоминая, побивал ответные, малодушно-неуверенные адвокатские реплики неожиданными для Филозова козырями.

– Факты упрямы! – торжествуя, по-прокурорски дожимал Стороженко, – сначала, желторотый ещё, в Альма Матер оскорбительными грязненькими плакатиками нашкодил, так недобитые доброхоты от педагогики, воспрянувшие в гнилостной оттепели, кинулись в компетентные органы пощаду вымаливать своему питомцу – дескать, одарённейшего, но не оперившегося пока птенца бес попутал.

А горе-заступнички-то сами были, мягко говоря, с подмоченной репутацией! Ранее судимые, оба!

Один в Соловках отматывал срок.

Другой под парторга пытался замаскироваться… я не погнушался архивную пыль поднять с поручительства некоего Гуркина Олега Ивановича, подвизавшегося парторгом факультета и старшим преподавателем, так его, до Великой Отечественной отбывавшего наказание… – поверишь ли, Владюша? – осудили в дни всенародной скорби по застреленному любимцу партии за пособничество троцкистско-зиновьевскому подполью.

не то и не так

«Подступаясь к тайнам времени, искусство играет-заигрывается, исступлённо обновляет внутренние – индивидуально-прихотливые – правила неуёмных образных игр, из них соткана материя творчества. Книги, письма, – строчил Соснин, – горы бумажных свидетельств, как и подобает словесным свидетельствам, одержимы сокрытием тайны. А каменные, вроде бы немые свидетели, не умеют лгать. Они всё готовы о себе и о своём времени рассказать; мы к ним присматриваемся-привыкаем, осваиваем изнутри, когда в них живём, но почему-то не умеем оценить их искренность, прочесть их уникальные по полноте показания».

Что-то садомазохистское проступало в его поясняющих писаниях-оправданиях. Хороша «Справка», слов нет, писал, чтобы хоть что-то в таиственном феномене разъяснить, а словно над собой издевался.

«Символика пространственных форм проясняется и уясняется постепенно, обретая относительную отчётливость в долгом, растянутом на десятилетия, если не на столетия накопительном впитывании поколениями зрителей-потребителей неявных культурных значений, – растворённые в своём времени, они кристаллизуются много позже».

может быть, так?

«У пространственного искусства – своя, не дающаяся торопливому глазу содержательность; в ней ежемоментно шифруется завещание времени.

Но разгадываем мы только то, что способны видеть.

У красоты – этой проявленной сочетаниями объёмов, плоскостей, линий, концентрирующей все изобразительные сигналы, захватывающей все чувства видимости – множество подвижных версий. Исторических, культурных, искусствоведческих… и, конечно, сугубо эмоциональных, индивидуальных.

Версии пересматриваются-актуализируются под запросы момента…»

Гусей дразнил? Или курам на смех писал?

Введение затягивалось.

вода вскипела

В щель между приоткрытой фрамугой и потолком влетали тополиные пушинки; раздражающе кружились, планировали на мебель.

Не поленился закрыть фрамугу.

Прижимая трубку к уху плечом, заварил кофе.

После горячих ароматных глотков Стороженко, аппетитно закуривая, нагнетал дружеское давление, тем паче с контраргументами почему-то Филозов медлил, лишь понадеялся с назидательной интонацией, что суд рассмотрит не нафантазированный паникёрами набор проектно-строительных безобразий, но досаднейший единичный случай.

– А питомец-то одарённый от безнаказанности наглел! Ты бы знал какой он спрятал скелет в шкафу! – продолжал нападки Остап Степанович, – оперился, так с дипломом в кармане по полной программе заступничков отблагодарил, на потребу мелкотравчатому испитому жулью, вокруг псевдоискусств роящемуся, квартирную выставку беззаконной абстрактной мазни устроил.

И опять с рук сошло! Вот и доигрались, попустительствуя, до катастрофы – ему уже и высокий, для людей, жилой дом создать, всё равно, что очередную сляпать абстракцию: наплевал, рисуя окна, на конструктивную жёсткость контура, элементарную прочность и безопасность принёс в жертву композиции пятен. Не пора ли, многоуважаемый Владилен Тимофеевич, все эти затяжные непристойности, спекулятивно маскируемые поиском красоты, разоблачить и предать огласке, добиться в судебном порядке их не подлежащей обжалованию правовой оценки? – форсируя серьёзность и озабоченность, Стороженко провоцировал шутливую, с взаимными уколами, перебранку, однако Филозов невнимательно его слушал – мечтал упреждающим ударом свалить Салзанова!

Репетировал нокаутирующие замахи, пока не увидел Салзанова поверженным, растерянно моргавшим из-под полотенец секундантов белёсенькими ресницами. Надоело лебезить, надо собраться с духом, отчитаться с конструктивными предложениями по Смольнинской вертушке на самый верх!

Филозов прибавил громкость, подкрутив радио, заслушался, размечтался – звучал полонез Огинского.

«Волга» уже неслась по Фонтанке, вырастали гранитные башни с позолоченными шишечками над Чернышовым мостом.

страница, перечёркнутая крест-накрест

«Художественное сознание ныне принялись терроризировать цифры.

Мания вычисления желанных параметров красоты, то бишь слепая вера в познавательную силу математических моделей красоты, строго трактующих необходимость и достаточность её условий и свойств, – отнюдь не безобидна, ибо не только выводит настырную породу сумасшедших искусствоведов с электронными калькуляторами в портфелях, не только вводит в заблуждение легковерных образованцев, кои поспешают всё узнать и познать без внутреннего усилия, вне мучительного саморазвития, но – и это главное – ведёт к компрометации произведения искусства как сокровенной тайны.

Правда, идеи всепроникающей вычислительной мощи изрядно потускнели за последние годы: пик позади. И всё же, мало чего достигнув в разложениях и вычислениях тайны, но ещё захлёбываясь обещаниями скорых успехов, вычислительный миф отравил искусствоведение методическим соблазном, который подобен разъедающему компьютерную программу вирусу: сначала – расчленяй досадно-сложные художественные феномены на относительно простые, ясные элементы, затем – собирай из них наново ясные-преясные, наконец-то лишённые таинственных темнот и потому доступные исчерпывающему анализу композиции. Загвоздка, однако, в том, что художественная ткань принципиально нерасчленима, точно и полно описать-познать произведение искусства – всё равно, что создать такое же».

Опять не то, не то.

И, как нарочно, оттоптал любимую Филозовскую мозоль. Соснин перечитал, перечеркнул недописанную страницу.

заверения, ближайшие планы

Стороженко сдул нежнейший вирджинский пепел с лацкана отлично сшитого английскими портными кашемирового блейзера, многозначительно помолчал; радуясь отражению в зеркале литого синего торса, повёл туда-сюда головой, до хруста разминая шейные позвонки, пригладил волосы, сверкнули золотые нарукавные пуговички.

Допивал кофе, вдыхал-выдыхал сладкий дым, наконец, учуял на другом конце провода взбухание ответной волны сочувствия его самозабвенным трудам-заботам и твёрдо заверил, что справедливость скоро восторжествует: суд разберётся в разрушительных художествах, приговор поставит точку. Что же до опасно заболтавшегося лектора-самозванца и бродячего потомственного филолога, то, – грозился Стороженко, затягивая узел галстука, невольно вслушиваясь в далёкую томительную мелодию, которую теснили дыхание, прощальные междометия Филозова, – то он сам их безо всякого суда, не медля, уймёт, возможно, изолирует от здорового большинства, – к зарвавшимся богемным бездельникам, коли их словами не вразумить, подбирались адекватные меры.

кажется, у цели

«Волга» съезжала с Чернышова моста.

Шофер изготовливался поддать газу для финишной залихватской дуги вдоль жёлто-белого полукружья площади.

Владилен Тимофеевич мысленно влетал в парадный подъезд, взлетал по солнечной лестнице, набирал заветный номер Смольнинской АТС.

на обочине

Автомобиль расчихался, Тирц крутанул руль, затормозил.

Ручей с запрудой, транзитным пристанищем перелётных уток; щипали на припёке свежий лужок овечки, молодые оливы взбегали на пологий сепиевый холм.

Копаясь в моторе, Тирц озадаченно посвистывал. Наконец, разомлелые окрестности огласило здоровое рычание, которое он умело низвёл в нетерпеливую, с урчанием, дрожь передка машины и, довольный, вытер руки пучком травы.

Мы разминались, прохаживались по каменистому краю дороги, задевая пряди кустов, окутанных едким духом.

– И почему люди не летают? – улыбнулся Тирц, – через пару деньков эти крячки с селезнями примутся нежничать в Лахтинском разливе или Ропшинских прудах; его, закоренелого горожанина, не долго умиляла итальянская пастораль, но навеянный ею сантимент вовсе не оборвался – разлучённый с Петербургом, он, будто разлучённый с ним навсегда, тосковал по ветреным, прочерченным гранитом просторам, далёким и потому столь притягательным береговым панорамам. – Неву, – с подъёмом заговорил он, уже безо всяких «почти» резонируя с моими чувствами, – окаймляет лепное образное повествование, перелагающее на свой лад исторические сюжеты, над головами бегут облака, обжитые ангелами, – чёрным и золотым; панорамы, распластавшиеся меж волнами и облаками, напоены беззаконной, неземной красотой, ввиду их, этих панорам, отформованных европейскими ветрами, душа, – признавался Тирц, – не стеснена телом, как… как только в Риме ещё, из коего эти ветры бог весть когда подули…

азы (диалогическое послание?)

– Рим… – вновь произнёс мечтательно Тирц, – нам повезло! Поверим, Илья Маркович, олимпийцу-Гёте: что бы ещё не уготовала нам судьба, мы, увидевшие Италию, увидевшие Рим, уже не сможем почувствовать себя совсем несчастливыми!

– Когда Рим стал Вечным городом? – задал я детский вполне вопрос.

– Он всегда был Вечным, всегда, – Тирц заговорил о Риме с твёрдостью, которой мне не хватало, – всегда был Вечным и – повсеместным! Едва легионеры разбивали палатку где-нибудь в пустыне или в горах, эта палатка для них становилась Римом. Если же поточней определить время, то, пожалуй, в Риме увидели Вечный город благодаря Адриану, не зря и адриановские памятники – мавзолей, теперь замок Святого Ангела, и Пантеон – сохранились. Прозорливый, с хитрецою, выдался император – как ловко придумал возвести купол Пантеона! Насыпали землю вперемешку с золотыми монетами, чтобы… – я вежливо выслушал знакомую легенду.

– У Рима есть главная тайна?

– Есть, есть – тайна неиссякаемой, менявшей и сохранявшей его энергии! Хотя тайну Рима я осмеливаюсь только назвать, но бессилен её раскрыть. Рим безжалостно разрушался и – оставался великим во все века. Чтобы приспособить Париж к новой жизни, Осман уничтожил Лютецию, а Рим, меняясь, оставался, остаётся, уверен, останется самим собой. Что за тщеславие? – доставлять из Египта через море огромные обелиски! Императоры десятка полтора неподъёмных высоченных обелисков установили, при папах их принялись перетаскивать с места на место, ориентировали паломников, искавших дороги к христианским храмам; титанических усилий стоило хотя бы один перетащить. Видели на старой картине, как обелиск в центр берниниевского овала переставляли? Многосложная техническая суета у собора Святого Петра напомнила мне изображения стройки Исаакия, оснащённой бетанкуровскими орудиями-приспособлениями. Но разве не праведными были сии труды? Обелиск, стоявший прежде в цирке Калигулы, поменяв место, поменял и идейное назначение, ибо свидетельствовал о муках апостола Петра, так-то. Камни-символы фараонов служили во славу язычников, спустя века, ничуть не изменившись, – во славу христовой церкви.

– Церковь неразборчиво использовала чужие символы. Не замутнялась ли от этого вера? Первые христиане шли на пытки, чтобы утвердиться в молодой вере, а их потомков наставляли молиться святыням мучителей.

– Христианство знаменовало новый выплеск римской энергии, но ему, выплеску энергии минувших тысячелетий, не нашлось сразу нового оформления. Откуда свои символы могли взяться у новорожденного, прячущегося в катакомбах? Ещё античные римляне не стыдились бессовестных по нынешним понятиям присвоений – золочёный Геракл в Ватиканском музее, сколько бы самим им не восторгались, всего-то копия греческого героя. А как Тибр к Нилу приравнивали?! Учтите, Илья Маркович, учтите и не надейтесь, что я замолкну, азбучность излагаемых мною истин не лишит меня вдохновения, не лишит – Рим вбирал, чтобы набираться могущества, все символы, которые знал древний мир, присваивал их, все-все, итожа символические присвоения, праведные римляне даже статую Святого Петра догадались взгромоздить на место воина-императора, на колонну Траяна. Потому-то Рим не только стал, но и оставался, остаётся до сих пор Вечным городом – разграбленный и разрушенный варварами, в руинах лежал, а всё равно оставался Вечным, его энергию тайно питали древние источники, энергия пополнялась, как ни странно это могло бы быть для страстного, молодого, только поднимавшегося христианства, благодаря удивительным сопряжениям нового и старого. Церковь Санта-Мария-дель-Пополо упрямо строили и построили на месте гробницы Нерона, хотя тот обвинил христиан в поджоге Рима, хотя существовало поверье, что у захоронения Нерона поселились черти и, в конце концов, гнусный прах пришлось выбрасывать в Тибр; а церковь Санта-Мария-сопра-Минерва возведена там, где стоял храм Минервы. Деве Марии поклонялись над святыней языческой богини. А также, – в смехе затрясся, зажмурился от удовольствия Тирц, – заимствуя мудрость богини, инквизиторы судили Галилея в монастырском дворике доминиканцев при церкви.

– Рядом – загадочный слон с египетским обелиском на спине.

– Там папская сентенция есть, слон-бестия – символизирует крепкую голову, способную вынести тяжесть мудрости-обелиска; если верить злым языкам той эпохи, памятник символизировал твёрдолобость доминиканцев. Но возможно, что к серьёзной символике что-то театральное примешалось – Рим взбудоражила опера с верблюдами, слонами, нёсшими башни-обелиски на спинах, представление давали в честь высокообразованной и беспутной королевы Христины, променявшей шведскую корону на барочные римские развлечения. Бернини мог обессмертить тех оперных слонов.

– Надо бы сверить даты. Почему было постановщикам той оперы не взгромоздить башни на живых слонов, чтобы откликнуться на появление их диковинного мраморного собрата?

– Не исключено, – согласился Тирц, – не помню, что было раньше. Да это и не важно, всё равно в Риме не разделить концы и начала.

– И что же, христианство так и не обрело собственных пространственных форм – гибких и пластично-богатых? Покорно заимствовало формы античности?

– Сразу, при рождении, не обрело.

– А храмы молодой Византии? – спросил я и понял, что даю маху, вспомнил о постыдной гармонии округлостей с позднейшими острыми минаретами.

Тирц был раздосадован. – Это восток, восток.

– А готика? Вот вам запад. Готика родилась отдельной и совершенной, не нуждалась в античной выучке. Больше тысячи лет прошло и вдруг…

– Готика необъяснима, за неё не будем пока цепляться, хорошо? Перед готикой, загадочным абсолютом, я почтительно замолкаю. Абсолют сверкнул ярко, как комета на ночном небе, огненный хвост растаял; соборы поражают, но тайна-то явления не разгадана. Вчера мы весь день судили-рядили, разглядывая орвиетский собор, так и не поняли, откуда он такой невесомый взялся. Посмотрел умоляюще, а надавил со злостью, заменившей досаду. – Готику не трогаем, хорошо?

– Почему же? Берниниевского слоника с обелиском мы заметили, а готическую церковь, стоящую рядом с ним… почему в Риме она единственная?

– Не обидитесь, если я попрошу вас с минуту-другую меня не перебивать, сколь бы азбучными или, напротив, дерзкими и сомнительными не показались вам мои дальнейшие рассуждения? – глазки испытующе-зло покалывали меня.

Я смиренно кивнул, почувствовал, что он уже наметил себе канву.

– Отчего заимствовалась античность? Оттого, придётся мне повториться, начав сначала, что иных зримых форм, кроме античных, по-сути не было, ибо у христианства глубокие иудаистские корни. Иудеям не пристало вчитываться взором в рукотворное натуральное пространство – неотрывно читая свою священную Книгу, они не запомнили даже облика иерусалимских храмов до разрушения! Рождение, распятие и воскресение Христа происходили вне значимых самобытно-иудаистских образов по причине их отсутствия, строительство же новорожденной церкви долго и повсеместно обрамляла античность, владевшая высокими смыслами камней. Складывался странный, духовно-декоративный, но по-своему гармоничный союз – Иерусалима с одной стороны, Афин и Рима с другой; так-то, пространственно-пластические искусства языческих мучителей, гонителей, погибая под натиском времени, передавали молодому христианству, вскормленному Ветхим Заветом, свою образную энергию, – Тирц явно перепевал Шанского, вчерашние его речи. – Спешу, однако, глянуть через столетия, чтобы, забыв пока о мраке средневековья и воспламенившейся готике, не забывать неблагодарно об иудеях, – с какой-то детской радостью Тирц подпрыгнул, как танцовщик, откинув голову, засмеялся и задорно задел рукой отцветавший куст, посыпались бледно-голубые лепестки, – христианские, преимущественно ренессансные художники, пока обрезанные иудеи, рассеявшись по миру, продолжали молитвенно шевелить губами и листать буквенные страницы, блестяще проиллюстрировали Ветхий Завет: библейские сюжеты были переписаны кистью, получили зримое выражение! А уж Новый Завет… ни один миг евангельский не упущен, святые обрели человечьи лики. Я даже рискну оговориться, если отцы церкви меня не слышат, что с какого-то времени уже не живопись служила хритианству, а христианство – живописи. И разве истовость, с которой та же Санта-Мария-дель-Пополо строилась поверх гробницы ненавистного Нерона, не обернулась торжеством духовной победы? И не им ли, торжеством этим, светятся теперь полотна Караваджо в темноватой капелле? Да, учась каменной речи, заимствуя и по-своему оттачивая-переиначивая ордерные премудрости, изобрели и выпестовали между дел праведных и другую речь, живописную. Простите, я чуть в сторону сиганул, не смог не заметить станковой живописи, искусства, в новых основах своих, несомненно, оригинального, но, коли, – глянул с игривой строгостью, – упрямо понуждаете повторять азбучные истины, вернёмся-ка, Илья Маркович, к заёмным античным представлениям о прекрасном в пластике и пространстве, их, обладавших мощными запасами образности, надолго хватило, ренессансные зодчие и вовсе сочли их вечными. И Тирц эффектно застыл в театральной позе. – Потому-то одна готическая церковь в Риме, одна! Потому и исключениями одними прижилась в Италии готика! – античность своя, родная, ближе была, – махнул рукой, как саблей, опять осыпались лепестки. – Итак, перемахнули столетия, проводив огненный хвост кометы, перемахнули для удобства рассуждений, и стоим теперь в поворотной зыбучей точке, ну конечно, где-то между ренессансом и барокко стоим, где же ещё? – античные заимствования преобразовывались ренессансом… и вершиной преобразований стало барокко! – Тирц огляделся, как если бы искал в нежном весеннем ландшафте, нас окружавшем, подтверждение своим словам, – рассуждения, конечно, извилистые, простите великодушно. Но и ехали мы по извилистой дороге, туда-сюда сворачивая, дальше поедем так же, но сколько увидели и увидим, у мысли тоже нет прямого пути. Вмиг куда-то подевалась его уверенность. Спасовал? Искал оправдания? Я воспользовался моментом, чтобы нарушить обет молчания:

– Определимо ли зыбучее состояние промежуточности? Вспомните туфовый дворец в Орвието. А щедрая и радостная, пьянящая красота Фарнезины – это предбарочный ренессанс или послеренессансное барокко?

– С определением неопределённости, по-моему, и Вёльфлин не справился!

– Но второе барокко взошло, как солнце!

– И встал во весь рост вопрос – а было ли первое?! Было художественное воспаление, возбуждение, хмелем повеяло от чего-то неведомого, прекрасного. Замкнутую гармонию пропорций, традиционное условие совершенства, Перуцци, даже Виньола, который под конец жизни на практике спорил с собственными теориями, интуитивно воспринимали как удавку формы. Было это барокко или его предчувствие?

– Был ли тогда и ренессанс? Чистый флорентийский ренессанс? Слишком разных художников втискивали в обойму.

– Если был Джорджо Вазари, то был, значит, и ренессанс! А художников Вазари отбирал пристрастно, во славу Флоренции.

– Серьёзно, был ли всё-таки ренессанс? Не как ярчайший по свершениям, но расплывчатый по срокам и признакам исторический период, как стиль?

– Экзаменуете? Вы-то как сами думаете? Стоял близ меня, улыбался.

– Боюсь казуистики, – тоже куст задел, непроизвольно. Пока своими глазами Флоренцию не увидел, я бы к условно-чистому ренессансу лишь палаццо Канчеллерия отнёс. Всё в нём идеально-строго и прекрасно, всё, как кажется, возвышенным канонам и теориям отвечает, при этом и намёка нет на каменную риторику.

– Пожалуй, пожалуй. Деликатное восхищение античностью, аристократическая сдержанность, и лишь едва уловимое высокомерие, им, высокомерием, с годами не могло не засквозить совершенство, – соглашался Тирц, при том, что почему-то неприязненно на меня смотрел, – и знаете ли, вслед за вами ловлю себя на желании место для брамантевского творения подыскать где-нибудь в небесных ландшафтах, пожалуй, и впрямь в Риме палаццо Канчеллерия выглядит теперь как-то необычно, постно, у края разухабистого Цветочного поля белая ворона присела… мне мало уже ясности и уравновешенности, а вам? Мы дети другого времени, нам каменные бури подай. А Браманте не повезло, – пожал острыми плечами, – до сих пор судачат: он ли, не он составлял проект? И план собора Святого Петра, едва за стройку взявшись, отвергли, потом, когда надумали вернуться к начальной идее, кроили, перекраивали. Правда, судьба старалась охранять рафинированность Браманте в глазах потомков: тяжеловатая и перегруженная ордерным декором, не характерная для него, прослывшего поборником ясности, предбарочная, как выразились вы, вилла его и та разрушена, только на рисунке Палладио сохранилась. Тирц противно хихикнул. – Неотёсанному каменотёсу-Палладио, догадываюсь, именно тяжеловатость её понравилась, спасибо, зарисовал. Или рисунок тот укорял Браманте? Палладио осмелился пнуть мёртвого льва?

– Улица Джулия отлично сохранилась в натуре! Третьего дня имел удовольствие идти по ней вам навстречу.

– Ну конечно! Я от Капитолия шёл, вы… Конечно, уже Сикст IV устыдился средневековой рвани пространств, чересполосицы огородов, уличной путаницы, а Юлий 11, светлейший из пап, прочувствовавших силу искусства, возмечтал с безобразным римским беспорядком покончить, тут-то Браманте и подвернулся ему под властную руку! Кто бы лучше Браманте пробил от Тибра в сторону Ватикана прямую улицу?

Похлопав крыльями, взлетели две утки, снова плюхнулись в воду.

– В Риме не приживалась стилевая определённость? Одна готическая церковь, один подлинно-ренессансный палаццо. Что же до барокко, то оно изначально неопределённо. Не потому ли родилось в Риме?

– Поздравляю! Вот и сошлись мы с вами, сошлись! – воскликнул Тирц, нервно расстегнул пиджак, рубашку у ворота, будто его, не ренессансные формы, сдавливала удавка и ему не хватало воздуха для вольных слов, – Вёльфлина в прошлом году издали по-русски, я перечитал, поныне свежо. Но и он со своим зорким и пытливым благоразумием так и не провёл чётких отличий между тем, что называли ренессансом, и тем, что назвали позже первым барокко. Может быть, из-за того не провёл, что чётких отличий не было? Тоска души, жаждущей раствориться в бесконечном. Отречение от понятного. Потребность в захватывающем. Всё так, барокко действительно вбросило в мир новую меру – безмерность. Хотя это – фразы, красивые и точные по посылу своему назывные фразы. Откуда вдруг взялась тоска души, отчего вдруг, не по мановению же волшебной палочки умонастроения сменились? Что, исторический ветер, разочаровываясь в ренессансном идеале классического единообразия, изменил направление, в безмерную сторону барокко подул? Ну а схемы, ссылки на те ли, иные пластические тонкости и детали, суть бледные попутчики назывных фраз, они лишь кое-как подкрепляют описание захватывающего явления. Хотя… мы и так понимаем, что оно захватывающее, но не понимаем самой сути явления, его первородных импульсов! Забыли об уговоре? Снова вы о своём. Да, так же, как и готика, барокко не даётся нашим умам, но готика сразу совершенной и законченной родилась, сразу, а барокко как-никак развивалось от невнятной переходности до… Хитро посмотрел. – Ярчайшее, второе барокко, которое взошло, как солнце, попробуйте-ка вогнать в теорию! – Пощадите, Пётр Виккентьевич, – взмолился я, чувствуя, что давно упираюсь лбом в стену, замотал головой. – Не будете пробовать? Что-что? Отчаялись постигнуть внутреннюю противоречивость, не способны уразуметь, как сливаются вальяжность с порывистостью? Ещё бы! – важно зашагал туда-сюда Тирц, – по уму ли такое нам, и порывистость, и вальяжность в их каменной нераздельности. И не случайна беспомощность ума, не случайна! – у барокко, длившегося и менявшегося, при том всегда, в любом своём проявлении, спонтанного, художественно-непостижимого и потому, наверное, неподражаемого, за ненадобностью вообще не было теоретиков. Убейте, Илья Маркович, не нуждались страсти, ломавшие писаные и неписаные ренессансные правила, в строго поучающих словесах, убейте на этом прекрасном месте, но не могу представить себе теоретических изысканий-обоснований, вышедших из-под скрипучих перьев Бернини ли, Борромини. Что же такое барокко, в конце концов? И имя-то не знаем, что означает, над смыслами его головы до сих пор ломаются, – пружинисто присел на корточки, быстро-быстро вывел подобранным острым сучком на сыроватой земле: barocco… так же пружинисто распрямился, зашагал вдоль кустов, – а если вслух произнести – рок и рокот, столько обертонов. Что-то неукротимое, неверное, неизгладимо-неопределённое в слове самом трепещет, каково имя, таков и стиль. В Риме, породившем оба барокко, сначала промежуточный стиль сложился, разные признаки и черты вбиравший, сближавший ренессанс с барокко, во всяком случае, с первым. Оттого, наверное, и Гоголь, ратуя за то, чтобы все мировые стили силой насадить в промозгло-скучном для него Петербурге, блаженство в Риме испытывал…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации