Электронная библиотека » Александр Товбин » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 10 июля 2015, 13:00


Автор книги: Александр Товбин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ветерок проникал в замкнутое пространство, ласково перебирал листья апельсинового дерева. Я спустился с галереи, наткнулся на приставленный к двери, которая вела в вестибюль библиотеки Лауренциана, стул; обидно, не смогу увидеть. Я расхаживал взад-вперёд в тени аркады вдоль тёмно-серой стены с захоронениями бесчисленных Медичи, тех, что не поместились в капеллах. Сколько их! Стена сжимала знатных покойников, расплющивала их, причастных к великим судьбам и биографиям, в узенькие, полустёртые залоснившиеся надписи с когда-то, надо полагать, довольно громкими именами; не додумался ли Данте до… Стоял у скорбного пресса какой-нибудь, подобной этой, стены, выслушивал, как казалось ему, жалобные сдавленные рассказы?

встреча заинтересованных незнакомцев

Под перезвон колоколов Сан-Лоренцо из бокового нефа базилики вышел седой – с непокрытой головою – сухонький старичок в чёрном, франтоватый, одетый со старомодной тщательностью.

Я принялся обмахиваться газетой, предусмотрительно купленной у рынка, подавал условный знак.

Синьор Мальдини – это был он – приветливо направился мне навстречу.

блаженство в тупиках ума длилось и под аккомпанемент пояснений попечителя главных флорентийских музеев синьора Паоло Мальдини, который умело замуровывал призрачные выходы из тупиков

После восклицаний и намёток плана нашей экскурсии, заблаговременного – сразу! – приглашения меня назавтра к себе в гости, во Фьезоле, синьор Мальдини, когда мы медлено шли вдоль испещрённой именами и датами могильной стены, говорил. – Сан-Лоренцо начинён тайнами, здесь, – нежно, как дорогое ему существо, погладил стену узкой сухой ладошкой, – здесь, за скорбной скромной стеной, и в торжественных соседних капеллах спят не все Медичи, не все, есть, несомненно, и запрятанные захоронения, их предстоит найти. Мальдини по-хозяйски отодвинул стул, достал из изящного портфельчика внушительную связку ключей и, выбрав нужный, привычно, без примерки, точно попал в замок, распахнул передо мной дверь. Вестибюль библиотеки был обескураживающе мал, изрядную часть его занимала – миниатюрная дань барочным преувеличениям? – трёхмаршевая, с промежуточной, изящно оконтуренной перевёрнутыми валютами, площадкой, от которой поднимался к двери в библиотеку уже один марш, центральный, с закруглёнными, менявшими свою форму на протяжении марша ступенями – тёмно-серая каменная скульптура-лестница, на стенах вестибюля, в промежутках между спаренными колоннами, располагались скульптуры-окна; глухие, ложные, слегка вдавленные в стену, окна с лучковыми профилированными фронтонами и обкладками из тёмно-серого камня, а под карнизной тягой…

– Спаренные кронштейны под карнизной тягой, вторящие ритму спаренных колонн в нишах, словно скульптурные свитки папирусов, – задребезжал голосок Мальдини.

Почему так жарко натоплено? – я промокнул платком лоб.

– По вечерам я, бывает, поднимаюсь в библиотеку, – тихо, доверительно глядя мне в глаза, говорил Мальдини, – чаще всего я листаю, не думая ни о чём, большую старую книгу в льняном переплёте, где собраны графические иллюстрации Боттичелли к Данте, рисунки исполнены на пергаменте тончайшим серебряным карандашом и пером, чёрными или коричневыми чернилами…

Стены как изображения стен. Гармоничное спокойствие четырёхгранного изображения, вообще-то не свойственное взрывной манере Микеланджело, показалось мне здесь более чем уместным и вполне объяснимым, стены вестибюля служили футляром для лестницы, пластического уникума, помещённого в камерное пространство. Разные задачи, решаясь одновременно, сливались в одну. Лестница в миниатюре образно моделировала идеальную лестницу какого-то достойного неба сооружения; Испанская лестница, претенциозная и вольная, пространственных ограничений не признавала, а тут – сжатая, внутренне-напряжённая гармоничность. Тесный объём-футляр пластично сращивал детали интерьера и экстерьера, скульптуру с архитектурой. Сдержанно декорируя маленький вестибюль, Микеланджело воображал, повидимому, ещё и какой-то идеальный внутренний двор… я вспоминал – по контрасту? – двор палаццо Фарнезе, пока Мальдини запирал дверь и старательно ставил на место стул, пока мы медленно вышагивали к капеллам Медичи.

– Сыновья Лоренцо Великолепного и Джулиано стали римскими папами, великими папами из дома Медичи, первый и старший из них, кардинал Джованни, затем папа Лев Х, благословил на продолжение сикстинской росписи Микеланджело, друга своей юности… благодаря провидению Лоренцо, посвятившего малолетнего своего сына Джованни в духовный сан, мы покорили Рим.

– Ненадолго. Болезненного и тучного, одряхлевшего кардинала Джованни везли в Рим на носилках, еле живым доставили к началу конклава.

– Его избрали, это главное! Наш Джованни, наш папа Лев Х, стоял у пилона недостроенного собора Святого Петра в тиаре с драгоценными камнями, в тяжёлых складках матового белого шёлка. Начиналось новое время, короткое, но славное время правящих флорентийцев в Риме. Лев X быстро выздоровел после триумфального для него конклава, он, кстати, пригласил на торжественную церемонию Микеланджело, хотя тот был всего лишь гениальным художником, всего лишь, ему отвели место позади важных гостей, за флорентийскими дворянами, за конными копьеносцами…

– На недолгий понтификат великого, но хворого и невезучего Льва Х, если не путаю даты, пришёлся лютеранский раскол.

– Но Лев X благословил Микеланджело на продолжение римских трудов своих… он поощрял все краски искусства, даже Рафаэлю покровительствовал, хотя не был тот флорентийцем.

– А что прославило папу Климента VII как мецената?

– Всё! Всё, что мы видим здесь! Будучи ещё кардиналом, он пригласил Микеланджело к работе над Новой Ризницей, потом, когда папой стал… сначала, правда, надгробиями своего отца и убитого заговорщиками дяди, озаботился Лев Х. К несчастью, у Микеланджело до воплощения главного заказа руки так и не дошли, только два надгробия другим Медичи сделал, пустота оставалась, – он замолк, повернулся к удлинённому саркофагу с тремя скульптурами. – К счастью, бросился на помощь Вазари, ваш услужливо-вездесущий Джорджо, – я неприлично втиснулся в паузу, – Вазари помог пустоту заполнить. Мальдини, недовольно глянув на меня, подытожил. – Сменялись папы, новые заказы отвлекали нашего гения. Искусство, зодческое искусство, прежде всего, зависело от воли и вкусов властителей, но во Флоренции Микеланджело всегда получал полную свободу рук.

– Между ним и Климентом VII пробегали, однако, кошки.

Не расслышал?

– Климент VII по свидетельствам современников бывал крайне неприятным, по мнению иных – омерзительным…

Мальдини мне отвечал молчанием.

– Что заставляло Микеланджело часто так покидать Флоренцию? Флоренция отторгала своего гения? – мы всё ещё стояли, словно застыли, перед симметричными надгробиями двух герцогов, Урбинского и Демурского; мрамор, тёмно-серые фронтоны, пилястры, наличники, светло-серые стены, белые аллегорические фигуры Времени – четырёх времён суток; удлинённые валюты попарно обводили по контурам каждое из надгробий, изящно имитируя, как стилизованные детали ионического ордера, так и излюбленные Микеланджело лучковые разорванные фронтоны. С капителей пилястр на нас смотрели маски сатиров.

– Ничего не заставляло! Ничуть не отторгала! – Мальдини обеспокоился репутацией флорентийских правителей? – это клевета, клевета, изредка мешало лишь взаимное непонимание, но все, почти все Медичи… а как Микеланджело любим был простыми флорентийцами, как радостно они высыпали на улицы, по которым к палаццо Веккио медленно-медленно, осторожно, под ободрительные крики везли на катках в специальной деревянной клетке новорожденную статую Давида, клетку дружно помогали толкать сам Микеланджело, братья Сангалло, до их вражды с Микеланджело ещё было далеко. Однако привезти статую на площадь Синьории до наступления темноты не успели, клетка застряла где-то у Сан-Фиренце, усталые перевозчики отправились спать, – Мальдини запнулся, ибо благостный рассказ его, как и подвижная клетка с Давидом, не могли миновать неприглядной правды, но одолел себя, – опустилась ночь, город обезлюдел, и случилась неприятность, прискорбная неприятность: Давида забросали камнями. Главарь преступников, схваченных стражниками, сказал, что оскорблён наготой Давида, что нападение благословил дух Джироламо Савонаролы, к тому времени сожжённого. – Есть версия, что камни, – заметил я, – кидали сторонники Медичи. – К счастью, Давид наш не пострадал, – Мальдини, похоже, слов моих не расслышал, сделал несколько маленьких шажков в сторону, вернулся, повторил, – и все, почти все Медичи благоволили к Микеланджело, у него в зрелые годы испортились отношения только с Алессандро, с не отличавшимся большим умом герцогом Алессандро, внебрачным сыном Климента VII, однако неприязненные те отношения между гением и не лучшим, отнюдь не лучшим, из Медчии, были досадным исключением из правила, исключением, ведь ещё в ранней, ученической юности Микеланджело выслушивал похвалы своему мраморному Вакху от самого тонкого ценителя, от Лоренцо Великолепного, он помнил и любил Лоренцо, ушедшего в вечность. Сколько печали, скорби по его сыну и… сколько жизни в аллегорических, но налитых природной силой фигурах, прилёгших на…

Утро и Вечер, День и Ночь прилегли на наклонных валютах, на дугах разорванных лучковых фронтонов.

– Если не ошибаюсь, того самого герцога Алессандро, с которым заочно испортил отношения Микеланджело, обозвав его безмозглым тираном, того самого безмозглого и падкого на телесные услады Алессандро, заколотого Лоренцино Пополано в мягкой тени аркады, тонко прорисованной Микелоцци…

– Историки до сих пор спорят о том, где, как и за что был убит Алессандро. Тяжело вздохнул. – Странное, плохо мотивированное убийство.

– Правда ли, что Лоренцино Пополано настигли, спустя годы, в Венеции наёмные убийцы, которых послал Козимо I?

Мальдини смолчал, но едва заметно притопнул ножкой.

– Тело Алессандро будто бы положили в один из этих саркофагов, к праху Демурского или Урбинского герцогов добавили… над творением Микеланджело надругались?

Мальдини поджал губы, помолчав, тихо напомнил. – У захоронений в Сан-Лоренцо множество тайн.

– Здесь, по-моему, есть и тайные захоронения живописи.

Посмотрел удивлённо.

– Я о библейских фресках Якопо Понтормо на хорах Сан-Лоренцо, погребённых под позднейшими слоями краски и штукатурки.

– Что-то видели уже из картин Понтормо?

– «Венеру и купидона». Правда ли, что слуги герцога Алессандро, распалённого эротизмом картины, похитили её у заказчика? Похотливого Алессандро, поплатившегося жизнью за свою похотливость, можно теперь благодарить за то, что картина висит в «Академии»?

Кивнул, как-то нехотя.

– И ещё видел я совсем не похожую по письму на «Венеру и купидона» недоконченную роспись на вилле в Поджо-а-Кайано. У Потормо все вещи такие разные?

– Странный был художник, странный, – покачал головой Мальдини, – трудно его разгадывать – во «Встрече Марии и Елизаветы» фигуры зачем-то удвоены, как понять? Талант у него не совсем флорентийский по духу, и выходками он диковатыми отличался. Понтормо фресками своими для Сан-Лоренцо, как признавался, намеревался бросить вызов самому Микеланджело.

– Возможно, Понтормо действительно был без царя в голове, – сказал я, не будучи уверенным, что смысл моих слов дойдёт, – и поэтому фресок его здесь, в Сан-Лоренцо, нет? Их из-за испугавшей придворых и церковников необычности принесли в жертву искривлённой легенде, сочинённой в нужный момент Вазари?

Мальдини хмуро молчал, я, всё ещё рассматривая аллегорические скульптуры и саркофаги, решил перевести разговор на другое.

– Разве Микеланджело, республиканец по убеждениям, спасая свою жизнь, не сбежал-таки от Медичи в Венецию? Сбежал и поселился почти напротив Сан-Марко, на острове Джудекка.

– От кого сбежал, куда?! Одна из злобных сказок венецианцев, выдуманная ими, чтобы оклеветать Флоренцию, – брезгливо усмехался Мальдини, изучающе присматриваясь ко мне, я явно разочаровывал его и болезненным своим любопытством, и вопиющей своей неосведомлённостью в исторических фактах, – вы верите, что мятежный Микеланджело мог бы посиживать у пролива-клоаки и любоваться сладенькой панорамкой Сан-Марко? Он к ней спиной повернулся, отправился на морской берег Джудекки, там чудесные сады были, и пляжи, виллы, он искал место для краткой передышки в уединении, а не спасался от Медичи, им самим надо было уносить ноги.

– Зачем венецианцам клеветать… – мы шли уже по центральному нефу Сан-Лоренцо, обстроенному мажорно-величественными и при этом лёгкими аркадами Брунеллески.

– Венецианцев век за веком изводили нечистая совесть, зависть. Флоренция в трудах сердец и умных рук гениев, чьи искусства поощряли Медичи, копила свои художественные сокровища. Вырвавшись из средневековья, Флоренция сама себя сотворила, венецианцы же, как начали с воровства, похитив мощи Святого Марка в Египте, вывезя их под свиными тушами, так до сих пор и хвастают всем тем, что им удалось награбить! Их кумир – коварный интриган дож Дандоло; слепой, девяностолетний, сумел натравить крестоносцев на соперничавший с Венецией Константинополь, потом, когда Константинополь был разорён, скупил за бесценок у невежественных рыцарей награбленные сокровища, ими нашпигован собор Святого Марка, – Мальдини, обиженный исторической несправедливостью, топнул ножкой, с укором посмотрел на меня, словно я преступно посредничал между Дандоло и рыцарями, забывшими ради наживы про гроб господний; острый носик и морщинки на щеке дёрнулись, он смотрел на меня, не мигая, – Микеланджело пережидал флорентийскую республиканскую смуту на Джудекке, в вилле у моря, самовлюблённых венецианцев своей титанической персоной не занимал, дожи даже умудрились не отметить его конкурсного проекта каменного моста Риальто!

– Проект Палладио тоже не отметили.

– И поделом ему, неотёсанному каменотёсу, всё, чем научила гордиться Флоренция – тонкость прорисовки ордера, совершенство пропорций – огрубело, омертвело после него. Мальдини вторил Тирцу, не жаловал классицизм.

– Палладио не знал, что такое красота?

Молчал, презрительно поджав губы.

Я оглядывался по сторонам; да, тонкость и совершенство, случайно ли торжественные центральные нефы церквей Сан-Лоренцо и Санто-Спирито, расположенных на разных берегах Арно, Брунеллески сделал столь похожими, почти одинаковыми… – И не забывайте, – взорвался Мальдини, – не забывайте! Венецианцы грабили и гордились награбленным, как законным своим богатством, а флорентийцы обогащались духовно, приглашая к себе светлые умы и таланты. Когда турки, спустя почти двести лет после опустошительного набега крестоносцев, захватили ослабленный, обречённый Константинополь, многих великих учёных востока приютил Лоренцо Великолепный. Стоя на месте, Мальдини прерывисто дышал, переминался с ноги на ногу. – Но вообще-то и здесь, в вотчине Ренессанса, Микеланджело испытывал творческую неудовлетворённость, – с какой-то подкупающей неуверенностью обвёл омытый нежным светом, который проливался из надарочных окон, неф Сан-Лоренцо подрагивавшей кистью, сжатой у запястья белоснежной манжеткой, – вообще-то Микеланджело, взбудораженный тайными обещаниями будущего, рвался на какой-то вымечтанный простор, – от смущения и печали затихал голос, – я так не думаю, но принято считать, что ему у нас становилось тесно, в Риме ждали великие свершения, кто бы ещё смог расписать Сикстинскую капеллу? У Мальдини был нетвёрдый французский, оправдываясь, он повторил. – Кто бы смог? И стыдливо потупился, вымолвил нечто очаровательное, буквально прозвучавшее так. – Минуло много веков, всего я не помню.

– Микеланджело становилось тесно в Ренессансе? Он сменил эпоху, сбежал из Ренессанса в Барокко?

Мальдини, передёрнувшись, промолчал. Я почувствовал, что сделал больно ему, очень больно.

– А какую тесноту ощутил Данте? Политическую, духовную… он ощутил себя чужаком во Флоренции? Не потому ли его изгнали?

Мальдини поднял слезившиеся глаза. – Данте – прежде всех других своих пристрастий – художник! Художников, призванных и признанных Небом, ниоткуда нельзя изгнать, они вольны избирать маршруты своих горестных судеб. Данте стало тесно не во Флоренции, но в земной обители, ему стало удушливо-тесно среди слепцов, в поисках прозревших он предпринял путешествие в ад… и сам прозрел…

Чтобы отдышаться после увиденного, мы вернулись в райский дворик с апельсиновым деревом; налетал, теребил листья ветерок, над угловым черепичным скатом обходной галереи купалась в синеве, радуясь вечной небесной жизни, верхушка бело-розовой джоттовской кампанилы.

– При Медичи во Флоренции расцвели искусства…

– Медичи знали секрет расцвета?

– Специальных секретов они, озабоченные сохранением и укреплением своей власти, не знали! Лучших из них вело Провидение.

– Зачем и куда вело? Мы медленно шли по плитам, отделявшим аркаду от изумрудного ковра травы.

– К Небу вопрос… к небу, – с беспомощной улыбочкой, смешно зажав портфельчик под мышкой, поднял сухие ручки, – когда-то в падуанских кабачках, мы, студенты, об этом столько ночей впустую проспорили, к утру лишь головы от выпитого вина болели… мало что с тех пор прояснилось.

– Художники служили правителям?

– В определённом смысле да, да, и служили не только произведениями искусства. Когда Флоренция покоряла Пизу, а оборонявшиеся пизанцы получали оружие и провиант с моря, Леонардо изобретал инженерные способы повернуть воды Арно, утопить Пизу, да, утопить, – дважды притопнул, – и ещё предлагал Леонардо изменить русло Арно, чтобы нам самим выйти к морю. Правда, мы и без технической мощи, которую предлагал гениальный ум, наголову разгромили пизанцев. Было решающее сражение и наша тяжёлая конница… – Мальдини задержал дыхание, напрягся, взор его загорелся.

– Пизу покорили в союзе с извечными врагами, сиенцами?

– Мы бы и сами справились, мы их лишь умело использовали для окончательной победы над Пизой, мы должны были, должны были выйти к морю… и вышли, победив и присоединив Пизу, убив её воинственный дух. А вероломные сиенцы любые союзы рвали, но нам их удавалось опережать, да, вероломные, у них, римских выкормышей, в гербах волчица, – исстрадался, неутихавшая глубоко запрятанная боль вырвалась на поверхность, погасила огонь в глазах; вражда земель, вековечные соперничество и ревность ныли до сих пор, как старые раны?

– Сиена, лежащая южнее Флоренции, встретила меня, как суровый северный город. Возможно, виной тому был пасмурный день.

– Волчьи дети всегда боялись солнца, не пускали солнце даже в своё искусство, – притопнул ножкой, – мы разгромили их, повергли, разрушили боевые башни.

– Но сначала в кровавой битве близ Сан-Джаминьано, там, где раскинулись теперь виноградники, пехоту вашу разбили, о вашем поражении возвестили с самых высоких башен Сиены глашатаи и трубачи с барабанщиками. Разве сиенцы не разорвали в клочья флорентийские знамёна? Одно знамя даже привязали к…

Он не дал мне договорить, остановился в углу дворика. – Случайный, малозначительный боевой эпизод неоправданно раздули сиенцы, вскоре мы победили их, окончательно победили, окончательно разрушили башни.

– Не испанцы разрушали башни? Не они ли закладывали порох и…

– Испанцы послужили нашим орудием. Мы, временно покорённые, орудие это умно и умело нацелили, мы исторически победили, окончательно победили, – Мальдини топнул, сжал кулачки.

Я не желал углубляться в дрязги между гордыми тосканскими соседями.

– Кто и для чего разрушил флорентийские башни? Помнившие душевные и политические метания Данте башни гвельфов и гибеллинов?

– Мы сами разрушили, сами… для торжества порядка. Представьте себе Флоренцию в образе огромного Сан-Джаминьано! Не страшно? Башни уродовали Флоренцию нервным болезненным силуэтом, разрушив башни, эти мрачные символы междуусобиц, мы восславили мир и избавились от средневекового хаоса, расчистили место для великих свершений Медичи, для Ренессанса.

Серые плиты в сеточке волосяных трещин, в швах между плитами пробивались травинки; очередной поворот в углу дворика… испуганно вспорхнул голубь.

– Так… художники обслуживали правителей, но… так это только могло казаться. Почему бы не наоборот? Разве новый папа, ставя перед Микеланджело новую задачу, непременно неразрешимую, не понуждал его раскрывать новую грань своего таланта? Слава богу, за долгий период римских работ Микеланджело сменилось несколько пап-созидателей, если не ошибаюсь, четверо. Правители-меценаты по сути обслуживали художников, их, правителей, прозорливость, мудрость, их жестокость и чванство, интриги и гонения, умные ли, глупые представления об искусстве, выливавшиеся в конкретные заказы, неосознанно потворствуя высшим каким-то замыслам, лишь помогали раскрываться гениям. Изгнанный Данте… или Микеланджело, лишь на какой-то срок обласкиваемый вниманием очередного Понтифика, но неизменно взбудораженный, как вы сказали, тайными обещаниями будущего, служили замыслам времени. Скрытные побудительные законы искусства выше самой жизни; для того, чтобы приводить в действие те законы, жизнь подвергает гениев испытаниям…

Мальдини опять поднял слезившиеся светло-коричневые глаза, в них на сей раз я уловил помимо боли ещё и сострадание ко мне, заплутавшему, смешавшееся с искренним ко мне интересом. – Свои дни, – доверчиво заговорил Мальдини, – я провожу в окружении отобранных веками произведений искусства, архитектура, скульптура, настенная и станковая живопись для меня едины и в родственном единстве своём возвышенны, поневоле искусства возносят к высотам духа, – с растерянной улыбкой обвёл взглядом дворик, задержался на резной верхушке джоттовской кампанилы, – часто сюда я прихожу один, не понимая, зачем именно я пришёл, но, ощущая мистическую близость чего-то подлинно-важного для меня в эти минуты внутренней тишины, чего-то, что, собственно, и связывает меня с божественным смыслом жизни. Потом, обойдя церкви, дворцы и подопечные мне музеи, обозрев в который раз коллекции роскошных излишеств прошлого, по мнению многих, всё меньше одухотворяющих текущую нашу жизнь, сам я, напротив, будто на нечто излишнее, отвлекающее, смотрю на людей, лошадей, суета, уличный шум, даже смех и голоса раздражают – в свете искусства мелки, вздорны и курьёзно-мучительны наши торопливые телесные устремления, оскорбительно-ничтожна в своей сиюминутной уязвимости вся наша жизнь, замкнутая в общественный круг забот, вне искусства только розы утешают и поднимают меня, только розы. Знали бы вы, как странны мои дни одиночества и тихого отвлекающего усердия, протекающие в кладовых духа, среди художественных иллюзий! – дни без вранья, увёрток, страха, вымаливаний спасения. Издавна и непрестанно душа моя в смутных чаяниях своих тревожно колеблется, всякое свежее или повторное моё впечатление от фасада, скульптуры, картины, даже то впечатление, что призвано успокоить, наново меня беспокоит, ибо в мысли и чувства вторгаются неожиданные воспоминания, благодаря искусству я освобождаюсь из рабства обыденности, где, хотим мы того или не хотим, угнетают нас наши же врождённые дисгармонии, а благодаря искусству я привержен какой-то требовательной, неусыпной вере в благие таинства. В чём именно их притягательность для меня, в чём? – грустно спрашивал он. – Кто-то ищет смысл жизни внутри деятельных человеческих отношений, а я… что-то узкользающее, но главное для меня, я, умирая, верю, смогу прочувствовать и познать в свой самый последний миг, скоро смогу, мне жаль только, что расстанусь я со своими розами. Лёгкий путь отказа от повседневных забот? Недоверие к реальности? Подмена насущного и сущего иллюзорным? Многие мои друзья упрекали меня, отвернувшегося от жизни, за малодушие, их больше нет на земле, ушли. И давно я один, давно мне не с кем поболтать по-дружески за вином. Теперь уже глаза Мальдини молили о соучастии. – Пошатнётся ли почва, разломается мир? Самонадеянное развитие идей, зависимое от совпадений или распрей передовых умов, вдохновляющих, как ни странно, и самые злые, взламывающие мирозданье изнутри силы, идёт прихотливо, свод больших идей, ныне донимающих и питающих нас, призванных и способных думать, вскоре, подозреваю, самым неожиданным образом рухнет, как рухнули когда-то под натиском перемен идейные своды Ренессанса, Просвещения, одно лишь искусство для меня прочно, в нём я, малодушный, нашёл убежище, в нём сохраняю своё достоинство, но что ждёт ныне само искусство? Сетчатые трещинки разбегались по серым плитам, мы согласно замедлили шаги в углу дворика, перед очередным поворотом. – Боюсь, если синьорам-футуристам дать волю, вся эта красота погибнет, дворцы, соборы пойдут на слом. Всё так быстро меняется, я бы сказал, угрожающе быстро, а мы по привычке верим, что у искусства, безбрежного и… и откровенного для тех немногих, кто с инстинктивным бесстрашием рискует заглядывать в его бездны, свои возвышающие законы, вы правы, правы, искусство не приемлет идейной холодности, но не добавляет нам и жизненного тепла, искусство – и плод высокого безумия, и самого безумия возбудитель… Не прерывая взволнованного монолога, всё ещё смотрел на меня. – Учёные открыли волшебные лучи, просвечивают ими человека в лечебных целях. Думаю, и произведения искусства нас, болезненно уходящих от Бога, всё ещё облучают, просвечивают, хотя уже не обязательно просветляют, очищают духовно. Знаком ли ему «лучизм» Ларионова? Нет, не слышал этого имени. – От пронзающих излучений искусства мы вряд ли уже излечиваемся, скорее, усугубляем болезни свои психически и перед вами, поверьте, безнадёжный больной, – Мальдини трясло от собственной исповеди; переволновался, не мог собрать разбегавшиеся мысли. – Как проследить за движениями души художника? – переспрашивая, внимательно смотрел на меня… – Но ведь как-то, какой-то таинственной нитью, – отвечал я, не отводя взгляда, – искусство связано не только с возвышенным смыслом жизни, но и с нашими телесными устремлениями, и с враньём, увёртками, уличной суетой, со всем тем, что вам так не хочется замечать, – плечи его дёргались, он беспомощно улыбался. Его волнение передавалось мне. Каким же мучительным получался наш диалог, каким мучительным: ни мига безразличия мы не позволяли себе. Слова вызывали взаимное напряжение, что меня касалось, напряжение такое не испытывалось мной прежде. Я соглашался или спорил, он, возражал или согласно кивал, однако… Сколько раз мы промерили шагами периметр изумрудного квадрата? И что, собственно, обсуждали мы, окидывая взглядами дворик? Яркость апельсинов, горевших в листве, волшебные пропорции лёгких арок, узорчатость бело-розовой кампанилы? Нет, нет, обсуждали мы что-то, что и яркость плодов, лёгкость аркад, узорчатость кампанилы, и многое-многое ещё лишь неявно включало в себя, обсуждали мы что-то, что и, правда, было обжигающе близким и подлинным, но каким-то таким при этом, что ни рукой не потрогать, ни даже глазом. Внезапно я обратил внимание на фасонные изыски нарядного и строгого одеяния Мальдини, одеяния, франтоватость и старомодная тщательность которого сразу бросились мне в глаза, тогда как детали почему-то я до сих пор упускал из виду. Он был облачён в блузу из чёрного бархата, только не свободную, какие носят художники, а слегка присобранную у талии, и, совсем уж необычно ниспадавшее с острых плечиков, присобранное одеяние дополнялось застёжками; удлинённая блуза-пиджак, на пуговицах, обтянутых чёрной замшей, да ещё с высоким, как у священослужителя, облегающим шею, стоячим, с замшевым кантиком, воротничком; на воротничок с затылка и висков свисали прямые пряди седых волос… к лицу ему была бы малиновая кардинальская шапочка. – Вы сказали, вы сказали, – стушевавшись, повторял он задрожавшим голосом, будто бы уже не собирал мысли, не подыскивал незаменимые слова, а боялся выговорить что-то его пугающее. – Вы сказали – много всесильных заказчиков-пап сменилось за долгий творческий век Микеланджело, вот и многогранный талант раскрылся. Любопытная связь, любопытная. И далее вы сказали, – преодолев внутренние затруднения, вымолвил, – сказали, что художник служит не властителям, но – замыслам времени? Нашли новое имя для высшей силы, без спасительной веры в которую созерцание всей этой красоты окончательно могло бы свести с ума? Вы стесняетесь сказать – Бога? Воля ваша играть словами, для моего уха, привыкшего слышать о заведомо светлых и потому не нуждающихся в прояснениях замыслах Бога, и уклончиво, и смело звучит! Только и смелость высказывания не избавит вас от вопросов. И меня не избавит от них, вопросов этих, ибо правы вы, всё со всем связано, всё-всё, но как? – он опять улыбался, хотя не выглядел уже беспомощным, – тщетно искать прямые ответы, но всё-таки, всё-таки, – ослаблялись исповедальные нотки, голос обретал уверенность, – внутри одушевлённой вами абстракции идёт борьба, подобная борьбе внутри загадочной духовно-телесной нерасторжимости художника-человека? Пусть так. Однако жизнь скоротечна, а скрытая цель искусства – сберечь исчезающие мгновения, сберечь и преобразовать их в достояние вечности. И можно ли вообще как-то разделить намертво связанные-перевязанные искусство и жизнь, художника и человека, можно ли понять, что и кто истинно выше?

Действительно, можно ли? И, если можно, то – как? Я был удивлён той плавностью, с какой наша сбивчивая беседа с Мальдини, неожиданно для меня изливавшим душу, соскользнула к темам, которые я так напряжённо обсуждал с Тирцем.

– И почему человек, эта тварь дрожащая, ощутив в себе дар художника, вдруг за облака заносится?

Я был весь ожидание, но слышал знакомые мне слова… ничего нового. Мы никуда не продвинулись? – я ощутил, что лоб мой упёрся в холодную шершавость стены.

– Искусство взлетает выше символов веры, выше самого Бога?

– Взлетает, – с сомнением глянул на меня, – особенно тогда, когда только рождается в душе художника. Художник безудержно отдаётся дьявольскому искусу, чувствует, что сам себе Бог.

Он сговорился с Тирцем?

– Дьявольское, выходит, неотделимо от божественного? Дьявольское – внутри божественного?!

Провокационный вопрос мой не заслужил ответа.

– Что выше в итоге в произведении – христианское благочестие или художественный порыв?

– Что в душе художника победило, то и выше, – сказал уклончиво и замолк.

– Можно ли как-то разделить искусство и жизнь, отделить жизнь и искусство от Бога? – повторно вдруг спросил он, ступив в тень аркады, – это мы, мы, безнаказные рабы Просвещения, хотим разделить, неодолимое влечение к разделению всего и вся овладело нами теперь, понимаете? Во времена создания всего этого, – огляделся, задержав шаг, – мысль о разделениях никому и не могла придти на ум, для Джотто, Брунеллески, Микеланджело жизнь, искусство и Бог оставались в естественной своей нераздельности, ибо мир создан цельным. Что мне сделать с моим умом? Противлюсь, не хочу разделять, но разделяю, я, не художник, готов был бы лишиться разума-разделителя, чтобы почувствовать то, что…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации