Электронная библиотека » Александр Васильев » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 18 апреля 2015, 16:32


Автор книги: Александр Васильев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Свой вклад в «иронизацию» (Ю. Поляков) общественного сознания несомненно внесло такое сделанное модным литературное направление, как пропитанный иронией постмодернизм (хотя можно было бы вспомнить и об «исповедальной прозе» 60-х гг. XX в., в большинстве своем – насквозь ироничной тоже).

«Во второй половине XX века мы стали свидетелями бурной агрессии маргинальных форм культуры… Авангард пережил период “бунтующей периферии”, стал центральным явлением, диктующим свои законы эпохе и стремящимся окрасить всю семиосферу в свой цвет…» [Лотман 1996: 179].

Расцвет литературы отечественного постмодернизма относят обычно к середине 80-х гг. прошлого столетия: это связывают с тем, что «произведения постмодернизма, являясь следствием иронического мироощущения, наиболее адекватно отражают социально-политические противоречия нашей жизни» [Дашкова 1992: 141]. Казалось бы, претендуя на новизну показа личности и мира (да еще после страшных, просто ужасных «десятилетий идеологического насилия и обезличивания» [там же]), представители этого направления могли и должны были создать нечто принципиально новое и в области средств выражения, но… к специфическим особенностям языка постмодернистских сочинений относят прежде всего «их вторичность по отношению к предыдущим текстам» [там же]. Иронический язык постмодернизма оперирует штампами общественного сознания (вероятно, пытаясь оперировать и им самим), воспроизводя некую иерархию «заштамповывания сознания: из сферы догматического мышления – в сферу культуры, обедняя и обесценивая ее, а затем – в область языка, сводя его до почти предсказуемости» [Дашкова 1992: 142]. И ту, и другую цели трудно назвать благородными (разве что в постмодернистском духе; ср. в хронологически близкой публикации такую оценку эффекта поэзии того же времени: в основе трех направлений развития послесоветской стихотворной культуры лежит «экономическая цепочка: ремесленник – товар – потребитель… Эти направления суть а) “измы”, “работающие с формой; б) политизированные частушки; в) “стеб”… Речь идет не о самоосознании языка, а о его порабощении и вульгаризации. Эти процессы не могут проходить безболезненно для языка, так как он существует во взаимосвязи с сознанием человека» [Бураго 1992: 149], а следовательно – трансформируется и сознание).

Впрочем, выясняется, что, например, в беллетристике запасы иронии оказались вовсе не беспредельными: в постмодерне она исчерпала себя именно тем, что… победила. Кроме того, как верно замечено, «иронизируют всегда над чем-то, что в принципе противоречит постмодерному положению об отрыве означающего от означаемого» [Руденко 2000: 60].

Филолога, которого «не устраивает бунт против разума, лукавые игры анархического ума, деканонизация традиционной литературы, утверждение иронизма как смыслообразующего принципа… мозаического постмодернистского искусства и т. д.», оправданно настораживает то, что постмодернизм, возникший на основе решительного неприятия любого стандарта, на принципиальном утверждении толерантности, маргинальности, плюрализма и т. д., всё более зримо проявляет черты агрессивности [Теплинский 2002: 372], т. е. пытается играть роль некоего «единственно верного учения» как стандарта.

Интересно при этом, что рудименты культивирования «воспитательного чтения», практиковавшегося в советской школе, вызывают сегодня «сожаление»: увы, «школьная методика оказалась неготовой к восприятию и осмыслению постмодернистской литературы» (т. е. ее игровых начал, иронии, пародийности, доходящей до цинизма эпатажности и прочих высоких достоинств постмодернизма – см. там же завлекательную цитату из учебного пособия для старшеклассников: «Стерты границы между высоким и низким… все табу, в том числе и на ненормативную лексику. Отсутствует почтение к каким бы то ни было авторитетам, святыням. Отсутствует стремление к какому-либо положительному идеалу» и т. д.) [Кузьмина 2006: 173, 174, 180 и др.]. Brave new world! Можно еще, конечно, пообещать школьникам и скорое освобождение от химеры, именуемой совестью…

Игры в раскрепощенное слово

«Ясно, насколько “раскованным” становится мышление, с которого снята цензура устойчивых этических норм» [Кара-Мурза 2002: 122]. В сфере речевой коммуникации примерно двадцати последних перестроечно-реформаторских лет многократно декларированное освобождение общества от тяжких оков тоталитаризма выразилось и в чрезвычайно широком употреблении субстандартных лексико-фразеологических единиц. Эта игра в «раскрепощенное слово» инициировалась и активно поддерживалась российскими средствами массовой информации (точнее, конечно, – их распорядителями) и очевидно имела в качестве своей цели вовсе не расширение словарного запаса законопослушных граждан.

«Процесс жаргонизации всей страны» [Мокиенко 1994:156] стал не только реакцией на стандартизованность и безликость официально-пропагандистских штампов советского времени. Следует иметь в виду, что, например, уголовный жаргон, кроме таких функций, как конспиративная, экспрессивно-выразительная, парольная [Бондалетов 1987: 74], выполняет также иные. И. А. Бодуэн де Куртенэ в начале XX в. характеризовал «блатную музыку» как «один из русских “говоров”, конечно, не в обыкновенном смысле этого слова»: «ее спаивает в одно целое то обстоятельство, что ее носителями являются люди, составляющие в известном смысле отдельный класс, объединенные как более или менее одинаковым собственным мировоззрением и взглядом на самих себя, так и одинаковым к ним отношением других» [Бодуэн де Куртенэ 1963: 161]. Современные специалисты также считают основной функцией уголовного арго мировоззренческую, которая в то же время является и объединительной, причем, в отличие от объединительной функции языка, сплачивающего нацию, арго объединяет деклассированные элементы и противопоставляет их основной части общества [Грачев 1995: 41].

Слово расценивается ворами, глубоко верящими в вербальную магию, как дело и является сигналом, с помощью которого возможно воздействие на окружающие реалии и ход событий. Существует взаимозависимость: арготизмы порождаются преступниками – арготизмы же управляют криминальной средой [Грачев 1997: 109–110]. Поэтому распространение уголовных арготизмов можно рассматривать и как расширение сферы влияния уголовного мира, обеспечивающее внедрение в общественное сознание его философии и моральных установок.

Повторим: ранее считалось, что одним из факторов, объединяющих носителей «блатной музыки» в отдельное сословие, является «одинаковое к ним отношение других сталкивающихся с ними “добропорядочных” и “благонамеренных” людей» [Бодуэн де Куртенэ 1963: 161] – официально доминировавшая в обществе мораль призвана была играть роль некоего гигиенического кордона. И в советское время проникновению жаргона в тексты СМИ и художественной литературы ставили прочные заслоны не только рудименты хорошего тона и жесткая редакторская цензура [Мокиенко 1994: 156], но и цензура официально-идеологическая – вряд ли их можно разделить: «Специфика советской цензуры состоит… не только в ее гипертрофированности и всеохватности, но и в небывалом прежде сочетании многоуровневой структуры контроля над речью с проникновением в стиль речи» [Романенко 2007: 163]. Уголовный жаргон справедливо рассматривался как выражение системы ценностей, противостоящих коммунистической идеологии.

Но с началом «перестройки», «когда еще обеспеченная государственными гарантиями система СМИ активно включилась в демонтаж главной опорной системы советского государства – коммунистической идеологии» [Музалевский 2007: 290], речевая ситуация в СМИ резко изменилась: нужно было исподволь готовить общественное мнение к следующему этапу реформирования – приватизации, разделу и переделу государственного имущества между немногими – для создания класса собственников-нуворишей. Радикальному пересмотру подверглись аксиологические ориентиры. С активной помощью СМИ в обществе произошла подмена понятий. «Когда мы стали с удовольствием не то чтобы допускать – утверждать, что зло не менее привлекательно, чем добро, появились всякие варианты эгоцентризма: “если ты умный, почему бедный” [Богданов 2007]. То, что С. Говорухин в 1993 г. назвал «великой криминальной революцией», породило своих героев, описываемых, например, так: «Володин… в целом… был похож на цивилизованного басмача… Шурик олицетворял элитный тип питерского бандита… Колян… весь как бы состоял из пересечения простых геометрических тел… его маленькая обтекаемая головка напоминала тот самый камень, который, по выражению евангелиста, выкинули строители, но который тем не менее стал краеугольным в новом здании российской государственности» [Пелевин 2003: 307].

Естественно, что подобным персонажам необходимо было обеспечить свое комфортное существование и в перспективе (например, путем обретения депутатской и т. п. неприкосновенности). Поскольку информационные войны включают в себя и выборы во власть, «порой подход здесь может быть до предела банален… если хочешь погубить богатую и сильную страну, то помоги прийти в ней к власти местному ворью… Всё остальное они сделают своими собственными руками. Причем ограбят свою страну и сограждан так, что ущерб превысит потери от самой лютой войны с традиционным огнестрельным и даже ядерным оружием» [Расторгуев 2003: 373–374].

Символичным в свое время (в 1994 г.) стало назначение членом комиссии по правам человека при президенте РФ трижды судимого Владимира Податева (кража, вооруженное ограбление, изнасилование), «вора в законе» по кличке Пудель [Кара-Мурза 2002: 645]; столь же символичным было выступление на одном из предновогодних концертов 2001 г. (и в присутствии высшего руководства) А. Розенбаума с приблатненной песенкой «Гоп-стоп»; его сопровождал ведомственный хор, облаченный в парадную форму; всё это, естественно, транслировалось российским телевидением (РТР).

Можно считать, что к т. н. внеязыковым факторам, обусловившим насыщение публичного дискурса уголовно-арготической лексикой, относятся закономерно взаимосвязанные и взаимодополняющие изменения социально-политических доминант, смена аксиологических ориентиров, ремаркация общественных и индивидуальных ценностей, а в экономике – появление частного предпринимательства в финансово-промышленной сфере, сопровождающееся непрерывной борьбой за передел собственности и влияния, причем на практике становятся допустимыми и почти всегда безнаказанными фактически любые способы личного материального обогащения. В таких обстоятельствах востребованность «блатной музыки» активными участниками, сторонниками и проводниками этих преобразований вполне естественна. Но, что не менее важно, тактически было целесообразным – и остается таковым стратегически – привлечение симпатий или хотя бы достижение лояльности остального населения к решительной ломке социокультурной парадигмы. Теперь налицо не только повышение толерантности к уголовно-арготической лексике и воплощенной в ней системе этических представлений, но также несомненная элитаризация их, что, соответственно, подтверждает и повышает статус представителей криминалитета в глазах сограждан («не будет преувеличением утверждать, что социальные нормы бытового поведения “дна” исподволь влияют на представления о престижном у законопослушных обывателей» [Ставицкая 2000: 179]). Замечено, что дети (формирующиеся языковые личности) усваивают жаргонные слова и обороты как органичные единицы; происходит замещение «нейтральных» элементов на жаргонные, которые справедливо считают патогенными [Семенюк 2001: 124].

Вектор этой разновидности игры в слова очевидно обращен в перспективу: «На долгие годы эталоном для программирования подрастающего поколения в силу существующей инерции и самообучения станет ориентация на уголовные ценности» [Расторгуев 2003: 374].

По мнению А. Лебедя, «если же ребенок семи лет от роду уже лихо пользуется двумя, хотя и на русском языке, но, по сути, нерусскими глаголами – “мочить” и “трахать”, то, когда он вырастет, будьте уверены, будет писать “Родина” с маленькой буквы, а “сало” – с большой» [Самотик 2004: 167].

Впрочем, цитируемый политик собственной публичной речевой практикой убедительно подтвердил сформулированный им тезис: «Мы, русские, матом не ругаемся, мы матом говорим» [Самотик 2004: 171] – «когда в официальной обстановке в присутствии ТВ официальное лицо не только позволяет себе нецензурную брань, но и настаивает на правильности своего поведения: “Это я официально говорю, в четыре камеры, пусть разнесут …, чтоб все знали” [Сперанская 1999: 92–93]. Таким образом была наглядно проиллюстрирована еще одна составляющая тенденции вульгаризации словоупотребления.

В перестроечно-реформаторский период активизировалось использование и другой разновидности субстандартной лексики, а именно вульгарно-бранной, в том числе и в дискурсе СМИ. Подобные выражения ранее именовались «неприличными», «непристойными», «непечатными», «нецензурными»; все эти определения сегодня можно считать устаревшими, поскольку они не соответствуют реальным доминантам современной культурно-речевой ситуации. Один из весьма многочисленных примеров: «Люблю, когда женщины матерятся, но не воспитатели детей, а политики… Вот Раиса Васильевна [Кармазина, депутат Законодательного собрания Красноярского края, ныне – депутат Государственной думы РФ] как завернет!» (О. Пащенко, депутат Законодательного собрания Красноярского края) [Новости. ТВК. 18.04.02].

И эта разновидность игр в слова была актуализирована в российской массовой коммуникативной практике тоже не случайно. Приведем принципиально важное высказывание режиссера, творчество которого всячески популяризировалось: «Сам же [Р. Виктюк] объясняет увлечение матом не бытовыми проблемами, а своим духовным ростом. “Для культурного человека мат – это нормально. Мат – это естественная форма речи. Не материться – какая-то советская стыдливость”». Кстати, эта цитата в [ТСРРЯ 2001: 736] иллюстрирует одно из значений прилагательного советский – ‘свойственный чему-л. в СССР или кому-л. живущему в СССР; совковый’, поданное с пометой неодобр.

В свете вышесказанного обратимся к интересной и содержательной статье В. А. Гречко, посвященной природе нецензурной лексики, причинам ее сегодняшнего почти повсеместного употребления и интенсивного лексикографирования. В качестве идейного предшественника тех лингвистов, которые считают издание словарей ненормативной лексики научно обоснованным и даже необходимым («раз явление существует, оно должно изучаться»), автор называет польско-российского языковеда И. А. Бодуэна де Куртенэ. «…Будучи редактором 3-го издания (1903–1909 гг.) Словаря Даля, И. А. Бодуэн де Куртенэ самовольно включил в Словарь большое количество бранных, в том числе и нецензурных, слов, нарушив тем самым культурную традицию русской классической лексикографии. Словарь Даля – это авторский словарь. И, включая в него нелитературные, нецензурные слова, Бодуэн тем самым нарушил авторские права Даля, оскорбил его память… В. И. Чернышев писал по выходе Словаря Даля под редакцией Бодуэна, что включение в Словарь бранной, нецензурной лексики вызвало против Бодуэна “бурю негодования” и что “неприличные слова, которые он внес, нет необходимости удерживать”» [Гречко 2009: 10–11].

Напомним, что время, соответствующее бодуэновски отредактированному изданию, было предреволюционным; преддверием великих потрясений стало и катастрофическое падение нравственности… Можно полагать, что и упомянутое издание внесло в эти процессы свою достойную лепту.

В наши дни активно пропагандируется то ли неизбежность, то ли необходимость широкого употребления мата – и на той же высоконаучной подкладке. «В передаче “Радио России”, именующейся “Воскресная лапша”, обсуждался вопрос о русском мате… Были приглашены студенты Университета дружбы народов, а в качестве авторитетного эксперта выступал академик В. Г. Костомаров… Позиция академика… вызвала у радиослушателей наибольшее удивление. Он сослался на мнение своих аспиранток, которое разделяет. Аспирантка из Германии утверждает, что для России характерна “культура вмешательства”. Люди могут сделать замечание другим об их речи, поведении и прочем, что на Западе не принято. Там свобода, демократия: говори что хочешь и делай что хочешь [т. е. чрезвычайно развита т. н. толерантность? – А. В.]… Академик солидарен с мнением своих аспиранток… Ведущие горячо благодарили академика, оригинальное резюме которого им очень понравилось. А ведь было время, когда В. Г. Костомаров выступал активным борцом за сохранение чистоты, богатства, культуры русского языка… Вся его книга “Программа КПСС о русском языке” (М., 1963 г.) проникнута мыслями о величии русского языка, заботой о нем…» [Гречко 2009: 12–13]. Воистину, упомянутый языковед неуклонно следует словам любимого им исполнителя: «Не стоит прогибаться под изменчивый мир» [Костомаров 2005: 265].

Известно, что борьба с матерной бранью велась на Руси еще в далекие от нас эпохи, прежде всего под знаком борьбы с язычеством, когда мат воспринимался как черта бесовского поведения, языческих игр (ср. определение матерной брани как «жидовского слова» в [Смирнов 1913: 156], т. е., по мнению Б. А. Успенского, как языческого [Успенский 1996: 69–79], – иначе говоря, как вербально воплощенного противопоставления православию). Таким образом, как ни парадоксально, некоторые еще относительно недавние официальные критерии русской речевой коммуникации, действовавшие в социалистическом («тоталитарном») атеистическом государстве, оказывается, гораздо более соответствовали отечественным христианским традициям, чем иллюзорная свобода публичного дискурса периода реформ, когда СМИ кстати и некстати вспоминают о благотворной роли церкви, религиозной морали и т. п.

Считавшаяся ранее запретной брань утверждается как знамение абсолютной раскрепощенности, отрешения от прежних идеологических догм, а заодно и норм общественного поведения. Любопытно, что и здесь можно усмотреть историческую параллель («обсценная лексика… смыкается с лексикой сакральной» [Успенский 1996: 72]): происходит некое подобие сакрализации матерной лексики.

Распространение указанных разновидностей субстандартной лексики через каналы СМИ вполне закономерно и не является лишь изменением в такой области, как культура речи социума (понимаемая иногда неоправданно узко). Этот лингвокультурный феномен отражает многообразные процессы реформирования общества – и одновременно стимулирует их, способствуя перепрограммированию сознания носителей языка согласно пропагандируемым постулатам, внедряя новые модели межкультурных и межличностных отношений, конструируя иные, чем прежде, стереотипы поведения. Такие игры в слова – это еще и имитация свободы слова.

Многие специалисты обоснованно утверждают, что современная российская социокультурная ситуация всё более уверенно обретает черты некоей всеобщей игры, спектакля, шоу – в общем, чего-то ненастоящего, искусственного. Это можно наблюдать на разных примерах.

Одним из симптомов изменений общественного сознания в годы радикальных реформ стала сверхчастотность употребления в речи сочетания (по мнению Н. М. Шанского – сейчас уже не сочетания, а раздельно пишущегося слова [Шанский 2003: 102]) как бы. Размывая и выхолащивая семантику высказываний, оно при этом сигнализирует об отношении речедеятелей к окружающей действительности – и к самим себе. Таким образом выражаются представления о непрочности бытия, псевдореальности жизни, зыбкости этических основ, размытости шкалы духовных ценностей, отсутствии оптимистических перспектив (подробнее см. [Васильев 2003: 91–103]). Это довольно отчетливо напоминает оценку, данную В. О. Ключевским внутрироссийской ситуации начала XX в. в преддверии бурных катаклизмов: «У нас нет ничего настоящего, а всё суррогаты, подобия, пародии: quasi-министры, quasi-просвещение, quasi-общество, quasi-конституция, и вся наша жизнь есть только quasi una fantasia» [Ключевский 1990, IX: 361]. С точки зрения социальной экологии, деградация жизненной среды человека – существа морального – порождает у него неуверенность в себе и обществе, в котором он живет; это способствует и деградации самой личности, и возникновению многих нежелательных явлений [Маркович 1991: 91–92, 125, 128].

По мнению ряда философов и политологов, сложилась исторически новая формация – «общество спектакля»: «Мы, простые люди, стали как бы зрителями, затаив дыхание наблюдающими за сложными поворотами захватывающего спектакля. А сцена – весь мир, и невидимый режиссер и нас втягивает в массовки, а артисты спускаются со сцены в зал… Речь идет о важном сдвиге в культуре, о сознательном стирании грани между жизнью и спектаклем, о придании самой жизни черт карнавала, условности и зыбкости… Историческое время превращается в совершенно новый тип времени – время спектакля, пассивного созерцания… Ценность этой технологии для власти в том, что человек, погруженный в спектакль, утрачивает способность к критическому анализу и выходит из режима диалога, он оказывается в социальной изоляции… Общество спектакля – это “вечное ненастоящее”» [Кара-Мурза 2002: 192–194]. А если так, то стоит ли возмущаться настоящим ненастоящим, тем более – протестовать и выступать против «как бы» существующего призрачного порядка ненастоящих вещей?

Полагают, что и Россия в последние годы была включена во всемирную неокочевую «цивилизацию игры»; при этом резонно предупреждают, что «игра не может продолжаться вечно. Всякой игре надобно свое игровое поле, и если оно исчезнет – наступит весьма печальный финал. Причем печальный не только для нашего народа, превращенного в игровые юниты, но и для самих играющих» [Калашников 2003: 105]. В несколько ином терминологическом оформлении о совокупности тех же феноменов, порожденных и порождаемых в том числе средствами и методами информационной войны, говорится как о «цивилизации Зрелищ»: «Научно и промышленно отсталые страны должны будут платить за Зрелища ту цену, которую им установит производитель. А собирать эту плату они будут за счет безжалостной эксплуатации собственных недр и собственных народов» [Расторгуев 2003: 422]. Небезынтересно, между прочим, что почти немедленно после выборов президента РФ в 2008 г. СМИ как будто совсем забыли о якобы многообещающих «национальных проектах» и загадочных нанотехнологиях, о которых твердили доверчивой аудитории на протяжении нескольких месяцев. При этом пресса и телевидение, например, вроде бы случайно и пока еще не очень интенсивно, стали напоминать зрителям о том, что «во всем мире» испытывается острый дефицит пресной воды, а Россия обладает чуть ли не самыми большими ее запасами (озеро Байкал и проч.), ср.: «По данным ООН, к 2050 г. от нехватки воды будут страдать три миллиарда человек в 50 странах. И России… рано или поздно придется от нефти и газа переключиться на экспорт воды, которая к тому же [!] является восполняемым природным ресурсом» [Овчинников 2009: 17]. Невольно напрашивается аналогия с судьбой российской нефти и ростом цен на бензин на внутреннем рынке страны, приведенных якобы в соответствие с «мировыми» (в отличие от зарплат большинства граждан)…

Вполне закономерными в условиях внутриполитических процессов в реформируемой России явились активизация некоторых метафорических моделей и упрочение их, особенно в дискурсе СМИ; в частности, это театральная и игровая метафоры. Совершенно верно, что в последнее десятилетие XX в. «на политической сцене по заранее разработанным сценариям и под руководством опытных режиссеров разыгрывались комедии, трагедии и фарсы, в которых играли свои роли актеры (иногда по подсказке суфлеров)… Всё это вызывало интерес у зарубежных театралов, хотя они не в полной мере могли понять российское искусство. Во многих случаях театральная метафора сменялась метафорой циркового представления… Артисты были достаточно смешными, но настроение публики оставалось достаточно тревожным» [Чудинов 2003: 113–114]. Точно оценивается и прагматический потенциал описываемой метафорической модели, который определяется «ярким концептуальным вектором неискренности, искусственности, ненатуральности, имитации реальности: субъекты политической деятельности не живут подлинной жизнью, а вопреки своей воле исполняют чьи-то предначертания» [Чудинов 2003: 114]. Столь же востребованными стали спортивная и игровая метафоры: среди доминантных моделей российского политического дискурса выделяется представление политической жизни как своего рода игры или спортивного состязания: «политическая деятельность рассматривается как своего рода спорт, где необходимы строгие правила честного соперничества, где успех в значительной степени предсказуем… хотя и бывают разного рода неожиданности…» [Чудинов 2003: 114]. В свете этого весьма примечательно сомнительное достижение, которым публично (через каналы СМИ) гордились российские высокие руководители, политологи и аналитики: после выборов в Госдуму в ней стало много деятелей искусств (шоу-бизнеса) и профессиональных спортсменов (в основном – «отставных»), т. е. людей, которые всю жизнь посвятили именно игре в различных ее воплощениях: участвуя в певческих и танцевальных представлениях либо в спортивных состязаниях. Видимо, сегодня этого вполне достаточно для успешной законотворческой деятельности…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации