Электронная библиотека » Александр Васильев » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 18 апреля 2015, 16:32


Автор книги: Александр Васильев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Импорт лексики – импорт мировидения

Как разновидность игры в слова можно рассматривать употребление заимствований, прежде всего в тех случаях, когда они используются вместо имеющихся синонимичных им слов автохтонного языка. И эта игра имеет отчетливо выраженный манипулятивный характер: заимствованные слова не обладают для носителей языка-реципиента внятной внутренней формой (ср., например, исконные подросток, юноша, молодой человек – и американо-английское teenager; возлюбленный, любимый, любовник – и boyfriend; и т. п.). Поэтому, в частности, момент заимствования считают и моментом утраты национального концепта, следовательно – и обеднения русской ментальности [Колесов 2004в: 122]. «Когда русский человек слышит слова “биржевой делец” или “наемный убийца”, они поднимают в его сознании целые пласты смыслов, он опирается на эти слова в своем отношении к обозначаемым ими явлениям. Но если ему сказать “брокер” или “киллер”, он воспримет лишь очень скудный, лишенный чувства и не пробуждающий ассоциаций смысл… Методичная и тщательная замена слов русского языка такими чуждыми нам словами-амебами – никакое не “засорение” или признак бескультурья. Это – необходимая часть манипуляции сознанием» [Кара-Мурза 2002: 92] (см. также [Васильев 2003: 103–135], [Васильев, Веренич 2005]).

Говоря о заимствованиях, надо вспомнить, что «научная терминология как продолжение народной тоже поневоле наделена метафоричностью» [Трубачёв 1992:43]. И процессы, и результаты освоения иноязычных слов значимы с культурологической и социально-психологической точек зрения как иллюстрации постоянной актуальности фундаментальной оппозиции свой/чужой (в иных формулировках также: сакральный/профанный, священный/мирской, внутренний/внешний, хороший/плохой и др.). Что представляют собой лексическое «заимствование» и лексическое «освоение» в таком аспекте?

С одной стороны, это переход иноязычного слова и культурной информации, заключенной в нем, через некий сакральный рубеж (от чужого – к своему), что детерминирует, как правило, некоторую трансформацию языковой картины мира путем введения новых элементов, изменения ее фрагментов через иное их расцвечивание посредством коннотации, а потому во многих случаях способно изменять представления носителей языка об окружающей действительности (ср. также: «Глубочайшей сущностью этнических (будь то этнопсихических, этнокультурных или этнолингвистических) противопоставлений является сама граница… Пересечение всякой грани, разделяющей людей… сознаётся как акт сакральный» [Поршнев 1973: 12]). Небезынтересно также, что складывающаяся (а возможно, уже сложившаяся) ситуация позволяет говорить о некотором нарушении извечного соотношения компонентов универсальной оппозиции в разных ее модификациях: за счет интенсивной пропаганды якобы бесспорных достоинств и высочайших культурообразующих потенций чужого языка (в данном случае – английского в его американском варианте) – и равнодушного, если не сказать пренебрежительного отношения к состоянию и возможностям родного (русского) языка. Иначе говоря, колеблется баланс пропорции свой/чужой – внутренний/внешний – сакральный/профанный – хороший/плохой.

С другой стороны, объем знаний, удерживаемых памятью индивидуума, не беспределен, а следовательно, в мировосприятии и самосознании носителей принимающего языка почти неминуемы замещения компонентов, в том числе – концептуально важных.

Оказывается, что освоение чужого (заимствование) одновременно может стать отчуждением своего (исконного). Если вновь обратиться к собственно лингвистическому аспекту проблемы, то целесообразно упомянуть о еще одной лакуне в терминологии: «Можно представить себе языковую экспансию, языковое миссионерство, но как обозначить то, что получается с другими [т. е. принимающими, реципиентами – А. В.] языками в результате этого?» [Панькин, Филиппов 1992: 31]. По-видимому, с учетом уже имеющихся и еще продолжающих складываться российских реалий можно было бы использовать термины вроде лингвистическая мутация, языковая трансформация, лингвистическая (лингвокультурная) колонизация (интервенция), соответственно – язык-мутант, язык-гибрид, язык-сателлит и т. п. Некоторую парадоксальность существующей ситуации можно усмотреть в том, что рост влияния и всяческое возвышение значимости английского (или, точнее, наверное, американо-английского) языка, макаронизацию русской речи было бы не вполне точно называть внешним воздействием: формально оно ведется изнутри, т. е. российскими (и не в последнюю очередь – государственными) средствами массовой информации. Именно их усилия способствуют и созданию ореола привлекательности у феноменов иной культуры (не традиционной и вряд ли полностью приемлемой для коренных носителей русского языка), и их быстрому внедрению в общественное сознание. «А по какому, собственно, слову, по какой логике сотворен мир? По слову греков? Англичан? Хопи? Единственно последовательно христианским ответом на этот вопрос будет ответ в духе лингвистической относительности: миров столько, сколько языков, и раз уж данная языковая общность существует, не входя в конфликты с закономерностями окружения и воспроизводя свои социальные институты в смене поколений, ей нет ни малейшего резона считать свой мир и логику этого мира в чем-то ущербными, уступающими мирам и логикам других языковых общностей в совершенстве» [Петров 1991: 93].

При рассмотрении явлений массированного заимствования в социально-психологическом плане уместно использовать понятие «социализация», обобщенное, синтетическое определение которого формулируют как «процесс превращения индивида в члена данной культурно-исторической общности путем присвоения им культуры общества» [Тарасов 1977: 39]. Пока остаются дискуссионными вопросы о том, что́ представляет собой культурно-историческая общность, населяющая сегодня Россию, каковы ее основные ментальные черты и насколько можно считать завершенным ее формирование; может быть, следует также предположить вероятность социализации массы индивидов в совершенно иную общность, не обязательно ориентированную на ценности какой-то одной, конкретной национальной культуры, и ее сравнительно скорую космополитизацию и включение в глобалистскую гиперкультуру.

Тем не менее, допустимо говорить о том, что под влиянием иноязычных и чужекультурных новаций происходит аксиологическая реполяризация менталитета, уже миновавшая стадию демонстративной и декларативной деполяризации. Речь идет о синхронной языковой и социокультурной экспансии. С помощью заимствований последнего времени, как и других слов-мифогенов, осуществляются манипуляции индивидуальным и общественным сознанием.

Игрища журналистов

В российском публицистическом дискурсе своего наивысшего расцвета достигла «прелестная вербальная вольница, позволяющая пишущему всё: мешать залоги, играть с инверсиями, “лепить” подлежащие и сказуемые куда захочется, играть на интонациях вплоть до полного перевертывания смысла, менять ролями одушевленное и неодушевленное, трансформировать графический облик слова и т. д.» [Соболева 2003: 238].

Наиболее ярко это проявилось, конечно, в СМИ, тексты которых (особенно конца советского и затем послесоветского – или антисоветского? – периода) характеризуются эфемерностью, недолговечностью – в зависимости от «политических загогулин» и «рокировочек» (раньше это называли «колебаниями генеральной линии партии», а затем «оптимизацией» и «модернизацией»); кроме того, им присуще далеко не только сильно развитое игровое начало, но и многочисленные ошибки как результат низкого профессионального уровня журналистов, их постоянной спешки из-за жесткой конкуренции между изданиями, борьбы за милость рекламодателя и т. п.

Иногда такие тенденции оценивают весьма положительно. Например: «журналисты играют со словами и в слова… ломая традиционные модели словообразования, грамматики, снимая табу на сочетаемость слов… Языковая игра помогает творчески осваивать чуждые для публицистического стиля лексические единицы, вторгшиеся [точнее, внедряемые. – А. В.] в тексты СМИ и существенно расширившие традиционный для прессы инвентарь слов… Построенный с помощью языковых игр журналистский текст дарит читателю альтернативную картину мира… Обращение СМИ к кодам игры отражает общую для нашего времени ситуацию, связанную с активизацией внимания к символическим формам жизни (искусство, игра, сновидения, фантазии, предсказания экстрасенсов, гороскопы и т. п.). В самой природе игры содержатся важные для человека, освобождающегося от идеологического диктата, компоненты. Они связаны прежде всего с культивированием ценностей свободы в самых разных ее значениях… Игровое (альтернативное, виртуальное) в документальном в своей основе тексте СМИ тех или иных ситуаций может быть рассмотрено и как знак демократического общества, и как средство снятия общественной напряженности, примирения различных позиций, приглашение к диалогу, дружеский жест. …Игра всегда предполагает сотрудничество…» [Сметанина 2002]. Все вышеприведенные положения могут быть интерпретированы несколько иначе. Например: малограмотные журналисты нарушают нормы русского литературного языка, в том числе и элементарной семантической валентности; использование жаргонизмов и отражает высокий уровень криминализации российского общества, и стимулирует ее; далеко не каждый читатель нуждается в том, чтобы ему «дарили» альтернативную подлинной картину мира; распространение эзотерических учений, популяризация экстрасенсов, шаманов и проч. свидетельствует и об интеллектуальных потенциях тружеников СМИ, и – еще раз – о том, что «сон разума рождает чудовищ»; один идеологический диктат сменяется другим, замаскированным под деидеологизацию; непонятно, что такое «культивирование ценностей свободы» (скорее всего, лишь пропагандистский штамп); «знак демократического общества» и прочее в комментариях не нуждаются. Впрочем, встречаем здесь и гораздо более продуманные суждения: «Игровая подмена реального, как бы искусно она ни была произведена в медиа-тексте… остается подменой… Конечно, в результате документальный дискурс медиа-текста размывается. Это приводит к субъективации информации, но качественно иной [более качественной? – А. В.], чем это было в советской прессе… Переход журналистов к тексту-игре – результат естественных в условиях рынка поисков оптимальных способов создания интересного для разного читателя материала» [Сметанина 2002: 93] (в общем, «от империи лжи – к республике вранья»).

Можно согласиться и с тем, что «манипуляция с языком часто обнаруживает связь с манипуляцией фактами, поэтому функционирование текстов с игровым дискурсом нормально лишь в ситуации, когда коммуникативное пространство насыщено полной и достоверной информацией» [Сметанина 2002: 93]; правда, адрес этого пространства не указан – не виртуальное ли оно?

«Игровая стихия медиа-текста» реализуется в конкретных текстах по-разному. Кажется, наибольшее внимание исследователи обычно уделяют игровым заголовкам в печатных изданиях (хотя можно было бы начинать непосредственно с названий некоторых из них; например, «Независимая газета» традиционно является собственностью одного владельца, а «Московский комсомолец» и «Комсомольская правда» вовсе не связаны сегодня с комсомолом как массовой политической молодежной организацией; здесь уже трудно отличить иронию от стеба[10]10
  Ср.: «Управление делами президента хочет отобрать брэнд “Известия”, аргументируя это тем, что название учреждено 85 лет назад, а сегодня газета – в частной собственности» [24. Ren-TV. 07.03.02].


[Закрыть]
). «Игровые заголовки часто базируются на прецедентных текстах – определенных крылатых выражениях («чужих словах», которые могут именовать также цитатами, крылатыми словами, аллюзиями, реминисценциями – см. [Наумова 2004: 406]), известных в равной степени как автору, так и читателю…» [Атаева 2001: 123]; здесь же справедливо отмечена всеобщая тенденция к непомерному употреблению стилистически сниженной лексики даже в серьезных публикациях, что, с одной стороны, создает малоуместный комизм [там же], но, с другой, вполне согласуется с упомянутым духом иронизации. Степень реминисцентности подобных заголовков варьируется: от одной лексемы до фразы. Однако, поскольку при этом создается «аллюзивный потенциал: от каждого такого маркированного текста расходятся волнами ассоциативные тяготения и резонансы, далекие и близкие» [Матвеенко, Цветкова 1998: 110], то возникают некоторые сомнения, насколько серьезны намерения автора именно информировать читателя о чем-то: во-первых, такой заголовок может отражать лишь желание блеснуть «красным словцом»; во-вторых, журналисту, чтобы его остроумие было оценено по достоинству, приходится довольно чётко прогнозировать уровень культуры и образования читателя – а разве автор действительно способен стопроцентно прогнозировать эффект собственного высказывания, шире – текста? Интересно, между прочим, что языковая игра в газетном заголовке может либо затухать (в относительно спокойный, стабильный период), либо активизироваться – в период обострения [Боброва 2000: 167] – т. е., по существу, участвовать в регулировании общественных настроений как дополнительный манипулятор. Иногда отмечают, что благодаря словообразовательной игре окказиональность в языке газеты стала нормой [Ильясова 2004: 277] – т. е. фактически перестала быть окказиональностью? Здесь же упоминается о широком распространении в языке СМИ и рекламы «игры с латиницей».

Следует сказать о том, что эта игра тоже вовсе не безобидна и, по крайней мере, не столь уж привлекательна, как это может кому-то показаться. Здесь можно увидеть и обеднение национальной ментальности – как и при других заимствованиях (лексических) [Колесов 2004в: 122], и «обезьянье пристрастие самозваных “элит” к самолюбованию» [Колесов 2004в: 206], пренебрежение возможностями кириллицы как якобы недостаточными, и – шире – отказ от возможностей русского языка. Напомним также, что в ч. 6 ст. 3 гл. 1 Федерального закона о языках народов Российской Федерации говорится: «В Российской Федерации алфавиты государственного языка Российской Федерации и государственных языков республик строятся на графической основе кириллицы. Иные графические основы алфавитов государственного языка Российской Федерации и государственных языков республик могут устанавливаться федеральными законами» – т. е. действующее законодательство уже предусматривает возможность отказа от кириллицы как графической основы русского – государственного – языка (подробнее см. [Васильев 2007: 64–65], [Васильев 2008: 67–68]).

Может быть, берется в расчет необходимость подготовить к этому сознание социума, что, собственно говоря, и делается весьма активно на протяжении двух последних российских десятилетий (через пропаганду английского языка, американской культуры, широчайшее распространение текстов, оформленных с помощью латинской графики, и т. д.).

Вспомним эпизод из произведения великого русского писателя: современные ему столичные «новые люди» (между которыми были «литераторы… – критики, романисты, драматурги, сатирики, обличители» – и «много мошенников»), наряду с рассуждениями «о полезности раздробления России по народностям с вольною федеративною связью, об уничтожении армии и флота, о восстановлении Польши по Днепр» и прочем [Достоевский, 7, 1957: 25] (немало этих замечательных замыслов воплотилось в перестроечно-реформаторский период!), говорили также «о заменении русских букв латинскими» [там же]. Следует сказать, что автор «Бесов» и в этом случае опирался на реальные факты: в 1862 г. в Петербурге состоялся ряд совещаний по вопросам орфографии, на одном из которых «некто Кадинский… предложил воспроизводить звуки русского языка при помощи не русских, а латинских букв» [Евнин 1957: 739].

Информационная война

Информационная война – это целенаправленное обучение врага тому, как снимать панцирь с самого себя… В информационной войне жертва сама должна себя похоронить и еще поблагодарить за это.

С. П. Расторгуев

Агрессия одного государства против другого, противоборство систем (в том числе – и общественно-политических, и национально-ментальных) могут принимать разные формы. Так, один из основных сценариев конфликта, перенесенного с поля «горячей» или «холодной» войны за стол переговоров, гипотетически сводится к тому, что «одна из сторон, навязав оппоненту военное перемирие, продолжает добиваться своей победы иными, “ненасильственными” действиями… Экономическая экспансия или блокада, массированное насаждение своего образа жизни на территории вчерашнего врага – это всего лишь иные, невоенные способы добиться от противника капитуляции», что позволяет без использования насильственных (в прямом понимании этого слова) методов подойти к победе, «достигаемой не мытьем, так катаньем, не мощью оружия, так мощью экономической или мощью интеллектуальной. Победа здесь равнозначна утрате противником его идентичности, отказу от собственной системы основополагающих жизненных ценностей» [Перцев 2003: 31] – скажем, замене их на «общечеловеческие». Пропагандистские операции («промывка мозгов») играют здесь весьма значимую, если не ключевую роль, причем «метод убеждения применяют не для того, чтобы сделать жертве приятное. Его применяют только потому, что он дешевле. Просто так уж получилось, что субъективная приятность в данном случае совместилась с объективной эффективностью и дешевизной» [Расторгуев 2003: 423].

Именно целенаправленное использование языковых средств является одним из наиболее эффективных орудий, входящих в арсенал информационно-психологической войны. Заметим, что последний термин не является единственно возможным: он вариативен. Иногда специалисты говорят только о войне информационной, иногда – о психологической. По-видимому, терминологические предпочтения довольно субъективны, поскольку из содержания разных трудов следует, что имеются в виду по существу одни и те же совокупности операций по манипулированию общественным сознанием и его трансформации в пользу одной из противоборствующих сторон.

Так, термином «психологическая война» обозначали после первой мировой войны «пропаганду, ведущуюся именно во время войны, так что начало психологической войны даже рассматривалось как один из важных признаков перехода от состояния мира к войне. Американский военный словарь 1948 г. дает психологической войне такое определение: “Это планомерные пропагандистские мероприятия, оказывающие влияние на взгляды, эмоции, позиции и поведение вражеских, нейтральных или дружественных иностранных групп с целью поддержки национальной политики”. Г. Ласуэлл в “Энциклопедии социальных наук” (1934) отметил важную черту психологической войны – она “действует в направлении разрыва уз традиционного социального порядка”. То есть как вид воздействия на сознание психологическая война направлена прежде всего на разрушение тех связей, которые соединяют людей в данное общество как сложную иерархически построенную систему. Атомизация людей – вот предельная цель психологической войны» [Кара-Мурза 2002: 280–281].

Однако любопытно, что значимость и сугубая выгодность (по ряду параметров) психологической войны были полностью осознаны Соединенными Штатами Америки, как полагают, только на рубеже 1948–1950 гг.; известная и широко цитируемая (даже и в годы горбачевской перестройки) директива № 68 Совета национальной безопасности США от 1950 г. устанавливает и предписывает: «Психологическая война – чрезвычайно важное оружие для содействия диссидентству и предательству среди советского народа; подорвет его мораль, будет сеять смятение и создавать дезорганизацию в стране…» (цит. по [Расторгуев 2003: 347]). Именно начиная с плана «Дропшот» (1948), термин «диссидент» стал широко использоваться в военных стратегических разработках США.

И, по-видимому, небезрезультатно. Вот журналист российской правительственной газеты, повествуя о своем подвиге (он помогал передать в СССР рукопись статьи Солженицына «Как нам обустроить Россию»), вспоминает, как некоторые зарубежные издательства присылали книги на русском (вроде солженицынских шедевров) собкорам советских газет за границей, которые должны были сдавать их в посольство, «однако уже [в 1990 г. ] не сдавали». А потому у цитируемого автора «они, спасибо тогдашним вымышленным идеологическим противникам, до сих пор на полках. Правда, распался Союз, ушел Горби, и тут же деньги на нас тратить перестали, книжный поток иссяк”» [Долгополов 2010: 26]. Перед нами – очевидный пример то ли некогерентности мышления: автор говорит о «вымышленных идеологических противниках» – и сразу после этого признаёт, что после распада СССР «деньги на нас тратить перестали» (т. е. цель якобы вымышленных противников была достигнута); то ли автор не воспринимал и не воспринимает их как противников, то ли вообще не понимает, что́ такое информационная война…

Любопытно, между прочим, что, по признанию потомственного литератора Я. Гордина (сегодняшний соредактор журнала «Звезда» в советские времена был в «черном списке», его произведения в СССР не издавались, хотя Гордин, по его словам, «не был диссидентом, т. е. не был активным противником советского режима»), «была парадоксальная и довольно занятная ситуация. С одной стороны, мы не чувствовали себя частью этой культурной и политической системы. А с другой – все [в том числе диссиденты] хотели печататься… И многие прекрасно печатались [вероятно, не отказываясь от гонораров. – А. В.]. Не было человека, который бы сказал: “Не желаю печататься на вашей советской бумаге, в ваших советских типографиях!” Ничего подобного» [Выжутович 2008: 21].

Ср. также: «…Компании, изображавшие из себя борцов с коммунистическим режимом, а на самом деле желающие лишь одной свободы – свободы повсеместного необузданного разврата… Я напоказ жаждал, чтобы нас всех арестовали и упекли куда-нибудь, а глубоко в душе трусовато надеялся, что – ничего, даст Бог, всё обойдется… На наших “героических” сходках я с пеной у рта доказывал, что пока мы не добьемся от властей разрешения на публикацию книг Солженицына, ничего путного в России не будет. Нет, не в России – мы всегда выражались полупрезрительно: “в этой стране”» [Сегень 1994: 180]. Кстати, «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, сокращенный в объеме до одного тома и адаптированный для детского восприятия, вводится теперь для обязательного изучения в школьный курс литературы… Вероятно, та же завидная судьба предназначена творениям В. Аксёнова, самого́ себя именовавшего «российским антисоветским писателем», как об этом сказано в материале правительственной газеты, озаглавленном «Герой на все времена» (очевидная аллюзия: «Человек на все времена» – название пьесы и фильма о Томасе Море, английском гуманисте, государственном деятеле и писателе, одном из основоположников утопического социализма – собственно, фантастическая Утопия изобретена Мором, которого «человеком на все времена» назвал в своем труде 1521 г. Р. Уиттингтон [Душенко 2006: 60]). Судя по воспоминаниям друзей и очевидцев, приведенным в документальном фильме «Крутой маршрут Василия Аксёнова» [1 канал. 23.08.08] (здесь еще одна реминисценция: «Крутой маршрут» – заглавие книги воспоминаний Е. С. Гинзбург, матери писателя), существование «актуальной фигуры нашей литературной жизни» (А. Кабаков) [Альперина 2009: 25] было безбедным: «Всегда модно одет, даже если этих вещей еще не было в магазинах; завтрак в кафе, обед – на ипподроме, ужин – в ресторане… Всегда всех угощал: у него книжки издавали. “Я – Чарли-миллионщик”, – говорил он о себе» [1 канал. 23.08.08]. – Ср. впоследствии: «Ко времени его отъезда он уже был состоявшимся, знаменитым литератором – как ни пыталась советская пропаганда сделать его мелкой сошкой… Он был под запретом» (В. Войнович). Однако: «Я помню, с каким пафосом В. П. Аксёнов уезжал, как давал по западным радиостанциям интервью, что его не печатают, а в это время “Новый мир” спокойненько выходит с его последней прекрасной повестью “В поисках жанра”. Какое там не печатали, просто в Америке произрастал другой сорт колбасы» [Есин 2002: 512].

Акцентируемая в директиве Совета национальной безопасности США № 68 роль предательства и предателей в свержении советской власти провозглашалась кардинальной не только американскими, но и другими западными специалистами. Например, рассуждая о возможных путях и способах победы Запада над «социальными диктатурами» («абсолютистскими государствами»), К. Г. Юнг, в частности, писал: «Пока реальная опасность может грозить ей [ «диктатуре»] только извне в виде военного нападения. Но этот риск снижается год от года, потому что, во-первых, военный потенциал диктатур неудержимо растет. А во-вторых, Запад не может себе позволить с помощью нападения разбудить латентный русский или китайский национализм и шовинизм [в иных идеологических координатах, по-видимому, – патриотизм. – А. В.] и тем самым пустить по тупиковой колее свою благонамеренную операцию. Остается, насколько мы можем судить, лишь одна возможность – свержение государственной власти [в СССР. – А. В.] изнутри» [Юнг 1997: 196].

Сто́ит в связи с этим вспомнить, что «в системе управления СССР на ключевые руководящие посты удалось внедрить многих из тех, кто ранее обучался в зарубежных учебных заведениях и, в частности, в “Русском институте” при Колумбийском университете» [Расторгуев 2003: 354].

Приведем фрагмент интервью Ю. И. Дроздова, с 1979 г. по август 1991 г. руководившего управлением нелегальной разведки КГБ СССР: «Несколько лет назад бывший американский разведчик, которого я хорошо знал, приехав в Москву, за ужином в ресторане на Остоженке бросил такую фразу: “Вы хорошие парни. Мы знаем, что у вас были успехи, которыми вы можете гордиться. Но пройдет время, и вы ахнете, если это будет рассекречено, какую агентуру имели ЦРУ и Госдепартамент у вас наверху”. До сих пор я слышу этот голос, помню эти слова. И они наводят меня на мысль, что, может, именно в этой фразе американца кроется разгадка, почему руководители СССР, обладая максимумом достоверной информации об истинных намерениях Вашингтона, не смогли противостоять разрушению страны» [РГ. 31.08.07. С. 8–9].

Насколько мощное воздействие на общественное сознание может оказать факт предательства своего государства и народа правящими кругами, приблизительно можно судить по следующему комментарию: «По телевизору между тем показывали те же самые хари, от которых всех тошнило последние двадцать лет. Теперь они говорили точь-в-точь то же самое, за что раньше сажали других, только были гораздо смелее, тверже и радикальнее. Татарский часто представлял себе Германию сорок шестого года, где доктор Геббельс истерически орет по радио о пропасти, в которую фашизм увлек нацию, бывший комендант Освенцима возглавляет комиссию по отлову нацистских преступников, генералы СС просто и доходчиво говорят о либеральных ценностях. А возглавляет всю лавочку прозревший наконец гауляйтер Восточной Пруссии» [Пелевин 1999: 17–18].

Конечно же, популяризация вражеских ценностных установок теми, кто еще накануне заверял подвластный им народ в своей приверженности диаметрально противоположным идеалам, закономерно усиливает деструктивный эффект вербальных манипуляций.

Некоторые авторы более склонны описывать эти же манипулятивные операции с помощью термина «информационная война» (ср.: «информационная война – ‘использование средств массовой информации в идеологической борьбе за общественное мнение между политическими противниками; медиа-война’» [ТСРЯ 2007: 220]). Наиболее развернутую ее характеристику как в общефилософских аспектах, так и применительно к советско-российской ситуации находим в известной монографии С. П. Расторгуева, по образному выражению которого, «в информационной войне жертва сама должна себя похоронить и еще поблагодарить за это» [Расторгуев 2003: 360]. Согласно этой концепции, главная цель агрессора – перепрограммировать атакуемую самоорганизующуюся информационную систему (человека, общество, государство) так, чтобы заставить ее смотреть на мир «чужими глазами», глазами той информационной системы, на которую жертва должна стать похожей, т. е. глазами эталона [Расторгуев 2003: 136–137].

В связи с этим стоит обратиться к произведениям Ф. М. Достоевского: «они, будучи переведенными на другие языки, стали тем знанием о системе “Русский народ”, которое и явилось основой для современных разработчиков стратегий и тактик информационной войны. Не случайно романы Достоевского являлись обязательными для советологов и кремлеонологов» [Расторгуев 2003: 192].

Действительно, глубоко символичен тот факт, что роман, содержащий прообраз классической стратегии информационной войны, называется «Бесы». Многие речи и поступки его персонажей (либералов, революционеров и т. п.) удивительно созвучны актам сегодняшних российских деятелей, таких же Лямшиных. Например: члены «кружка» Верховенского-старшего «впадали в общечеловеческое»; «наш русский либерал прежде всего лакей и только и смотрит, как бы кому-нибудь сапоги вычистить»; «они первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива», а сам Верховенский-отец решает, что «русские должны быть истреблены для блага человечества, как вредные паразиты». Когда «в моде был некоторый беспорядок умов», членов другого кружка (супруги губернатора), мастеров устраивать публичные скандалы, «звали насмешниками или надсмешниками, потому что они мало чем брезгали». В свою очередь, подпольная организация Верховенского-младшего ставила своей целью «систематическое потрясение основ… разложение общества и всех начал»; «систематическою обличительною пропагандою… зародить цинизм… полное безверие во что бы то ни было… наконец, ввергнуть страну… если надо, даже в отчаяние» [Достоевский 1957, 7: 36, 146, 147, 229, 336, 570, 696] – иными словами, создать и поддерживать ситуацию управляемой катастрофы.

Принципиально важно то, что, кроме применяемого оружия, информационная война от «обычной» почти ничем не отличается. По крайней мере, это касается результатов: «для потерпевшей поражение страны в той или иной степени характерны… гибель и эмиграция части населения; разрушение промышленности и выплата контрибуции; потеря части территории; политическая зависимость от победителя; уничтожение (резкое сокращение) или запрет на собственную армию; вывоз из страны наиболее перспективных и наукоемких технологий. Обобщение сказанного в контексте информационных самообучающихся систем может означать: стабильное сокращение информационной емкости системы, гибель элементов и подструктур. Подобное упрощение системы делает ее безопасной для агрессора; решение ранее несвойственных задач, т. е. задач в интересах победителя. Потенции [побежденной] информационной системы направлены на отработку тех входных данных, которые поставляет на вход победитель; побежденная система как бы встраивается в общий алгоритм функционирования победителя, т. е. поглощается структурой победителя. Таким образом, особой разницы для потерпевшей поражение системы от того, в какой войне – ядерной или информационной – она проиграла, нет. Разница может быть только в том, что информационная война не имеет финала, так как проблема окончания информационной войны, как и проблема ее начала, относится к алгоритмически неразрешаемым проблемам. Более того, нет причин, по которым агрессор прекратил бы свое воздействие на жертву» [Расторгуев 2003: 155–156].


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации