Автор книги: Александр Васькин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Ну что, Аксаков, когда же ты мне хрийку напишешь? – говорил, бывало, Победоносцев. Студенты, нечего делать, подавали ему хрийки».
Как бы плохо ни относились к Победоносцеву студенты, сам он, видимо, обладал недюжинными воспитательными способностями. У него было одиннадцать детей, младший из которых превзошел своего отца. В самом деле, кто не знает у нас Константина Петровича Победоносцева, профессора Московского университета, ставшего главным воспитателем великих князей и обер-прокурором Святейшего синода? И хотя выдвинулся он при Александре II, его видение государственного устройства Российской империи во многом совпадало со взглядами Николая Павловича.
Но вернемся к Победоносцеву-отцу. С точки зрения его коллег, он был вполне профессиональным преподавателем, «читал риторику по старинным руководствам (Ломоносова, Мерзлякова и др.) и главное внимание обращал на практические занятия, на чистоту речи и на строгое соблюдение правил грамматики», – вспоминал Шевырев. Нам кажется, что в университете Победоносцев внушал Лермонтову те же чувства, что и государь Николай Павлович в пансионе. Читатель возразит: дескать, насколько это равновеликие величины, чтобы их сравнивать? Дело здесь в другом – во влиянии каждого на ту среду, в которой он находился. В пансионе хватило всего лишь одного визита царя, чтобы Лермонтов его оставил. В университете же Победоносцев раздражал поэта своим консерватизмом и педантизмом довольно долго. Неудивительно, что у этого профессора он пропустил больше всего лекций. Наконец, Лермонтову стало просто скучно. У него и любимая поза в университете была соответствующая – он часто сидел подпирая голову рукой, что не свидетельствовало о явном интересе к происходящему в аудитории. Таким запомнил его Гончаров: Лермонтов казался ему «апатичным», «говорил мало и сидел всегда в ленивой позе, полулежа, опершись на локоть». Еще более красочен портрет, нарисованный Вистенгофом:
«Мы стали замечать, что в среде нашей аудитории, между всеми нами, один только человек как-то рельефно отличался от других; он заставил нас обратить на себя особенное внимание. Этот человек, казалось, сам никем не интересовался, избегал всякого сближения с товарищами, ни с кем не говорил, держал себя совершенно замкнуто и в стороне от нас, даже и садился он постоянно на одном месте, всегда отдельно, в углу аудитории, у окна; по обыкновению, подпершись локтем, он читал с напряженным, сосредоточенным вниманием, не слушая преподавания профессора. Даже шум, происходивший при перемене часов, не производил на него никакого впечатления. Он был небольшого роста, некрасиво сложен, смугл лицом, имел темные, приглаженные на голове и висках волосы и пронзительные темно-карие большие глаза, презрительно глядевшие на все окружающее. Вся фигура этого человека возбуждала интерес и внимание, привлекала и отталкивала.
Мы знали только, что фамилия его – Лермонтов. Прошло около двух месяцев, а он неизменно оставался с нами в тех же неприступных отношениях. Студенты не выдержали. Такое обособленное исключительное поведение одного из среды нашей возбуждало толки. Одних подстрекало любопытство, или даже сердило, некоторых обижало. Каждому хотелось ближе узнать этого человека, снять маску, скрывавшую затаенные его мысли, и заставить высказаться…
Однажды студенты, близко ко мне стоявшие, считая меня за более смелого, обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь сообщение. “Вы подойдите, Вистенгоф, к Лермонтову и спросите его, какую это он читает книгу с таким постоянным, напряженным вниманием? Это предлог для разговора самый основательный”, – сказал мне студент Красов, кивая головой в тот угол, где сидел Лермонтов. Умные и серьезные студенты Ефремов и Станкевич одобрили совет этот.
Недолго думая, я отправился. ”Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее. Нельзя ли ею поделиться и с нами?” – обратился я к нему, не без некоторого волнения, подойдя к его одинокой скамейке. Мельком взглянув в книгу, я успел только распознать, что она была английская. Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии сверкнули его глаза; трудно было выдержать этот насквозь пронизывающий, неприветливый взгляд. “Для чего это вам хочется знать? Будет бесполезно, если я удовлетворю вашему любопытству. Содержание этой книги вас нисколько не может интересовать, потому что вы не поймете тут ничего, если я даже и сообщу вам содержание ее”, – ответил он мне резко, приняв прежнюю свою позу и продолжая опять читать. Как бы ужаленный, бросился я от него».
Но не один же Вистенгоф учился с Лермонтовым. Не стоит делать вывод о нелюдимости поэта. Были у него здесь и друзья, тот же Алексей Лопухин, а еще Андрей Закревский, Владимир и Николай Шеншины (всем им поэт посвятил стихи), что дало повод некоторым исследователям назвать их «лермонтовской пятеркой» или даже кружком, по аналогии с университетскими кружками Герцена и Станкевича.
Если учесть, что в пансионе Лермонтов продержался с сентября 1828-го по апрель 1830 года, то есть год и восемь месяцев, то ко времени своей неявки на экзамены в июне 1832 года срок его пребывания в университете вышел даже боˆльшим, на два месяца. Лермонтов, если можно так выразиться, подзадержался в святилище науки на Моховой. Уже 1 июня он обратился с прошением об увольнении из университета: «1830 года, в августе месяце принят я был в сей Университет по экзамену студентом и слушал лекции по словесному отделению. Ныне же по домашним обстоятельствам более продолжать учения в здешнем Университете не могу и потому правление императорского Московского Университета покорнейше прошу, уволив меня из оного, снабдить надлежащим свидетельством, для перевода в императорский Санкт-Петербургской Университет. К сему прошению Михаил Лер-мантов руку приложил». Прошение удовлетворено было 18 июня, и «подлинный аттестат получил своекоштный студент Михайло Лермантов». Университет и Лермонтов расстались без сожаления. В университетских бумагах сохранилась запись, сопровождавшая фамилию поэта: «Посоветовано уйти». Ну а Лермонтов отвечал своей бывшей альма-матер тем же, отзываясь о профессорах как об «отсталых, глупых, бездарных, устарелых, как равно и о тогдашней университетской нелепой администрации». Хотя уже через четыре года в поэме «Сашка» поэт вспомнит о двух без малого годах в университете более тепло:
…Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром;
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками…
Но всё же подытожим, каким стал Лермонтов после университета: «Умственное развитие его было настолько выше других товарищей, что и параллели между ними провести невозможно. Он поступил в школу [юнкеров] уже человеком, много читал, много передумал; тогда как другие еще вглядывались в жизнь, он уже изучил ее со всех сторон; годами он был не старше других, но опытом и воззрением на людей далеко оставлял их за собой», – отмечал современник.
В июле 1832 года Лермонтов с бабушкой выехали в Петербург. Здесь 10 ноября поэт был зачислен в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, созданную Александром I в 1823 году для обучения молодых дворян, поступавших в гвардию из университетов и не имевших военного образования. Шан-Гирей писал: «Он отправился с бабушкой в Петербург, чтобы поступить в тамошний [университет], но вместо университета он поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, в лейб-гвардии Гусарский полк. Через год, то есть в начале 1834-го, я тоже прибыл в Петербург для поступления в Артиллерийское училище и опять поселился у бабушки. 4 декабря 1834 года приказом командира Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров Лермонтов был произведен в офицеры, в корнеты лейб-гвардии Гусарского полка. Кстати, в том же 1834 году, тоскуя на берегах Невы по любимому городу, Лермонтов пишет «Панораму Москвы». С колокольни Ивана Великого он смотрит на город, благословенный образ которого стал для него родным. На севере он замечает Петровский замок, а справа от него – чернеющую Марьину рощу. Видит он и Садовое кольцо – скопление пыльной зелени «бульваров, устроенных на древнем городском валу». А вот и Большой Петровский театр, «произведение новейшего искусства», отстроенное в 1825 году и сгоревшее через три десятка лет. Он здесь не раз бывал!
Брошенный на юг взгляд Лермонтова падает на череду московских монастырей: Симонов, Алексеевский, Донской. Под боком Кремль, собор Василия Блаженного, «великолепный и угрюмый». Но более всего поражает поэта «четвероугольная, сизая, фантастическая громада» – Сухарева башня. Обратите внимание, как проявляется здесь дар Лермонтова-художника: ему удается разглядеть и «мшистое чело» башни, ее «мрачную физиономию», «гигантские размеры и решительные формы».
Ну а в Москве Лермонтов впоследствии бывал лишь проездом и по нескольку дней: в декабре 1835 года по пути в Тарханы, в марте 1837 года по дороге в ссылку, а затем почти месяц в январе 1838 года, направляясь обратно. Вторая ссылка вновь подарила поэту встречу с родной Москвой в мае 1840 года. Тот год для Лермонтова был непростым.
18 февраля он дрался на дуэли с сыном французского посланника де Барантом. Причиной дуэли светские сплетницы насчитали «несколько успехов у женщин, несколько салонных волокитств» Лермонтова, а еще добавляли, что «спор о смерти Пушкина был причиной столкновения между ним и г. де Барантом, сыном французского посланника: последствием спора была дуэль».
Вот и опять Пушкин. Даже молва вновь сводила пути двух великих поэтов, никогда не познакомившихся лично. Но эта дуэль Лермонтова, хоть и состоялась у Черной речки, не могла окончиться по-другому. А все потому, что уже на следующий день, 19 февраля, случилось для Лермонтова событие долгожданное и так сильно ожидаемое: цензура разрешила издание «Героя нашего времени» тиражом в тысячу экземпляров. Уже весною книга продавалась в московских книжных лавках. 10 марта за дуэль с де Барантом и за несвоевременное донесение о ней по начальству приказом начальника штаба Отдельного гвардейского корпуса поручик Лермонтов был арестован и предан военному суду. О дуэли доложили немедля государю Николаю Павловичу, отнесшемуся к поступку Лермонтова на удивление спокойно: «Государь сказал, что если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним сделать, но когда с французом, то три четверти вины слагается». В итоге царь отправил Лермонтова служить на Кавказ. Вскоре Лермонтова освободили из-под ареста, и в первых числах мая он выехал из Петербурга на новое место службы, а 8 мая оказался в Москве, проездом.
«После обеда к Мартыновым: Лермонтов любезничал…»
Горит аул невдалеке…
То наша конница гуляет,
В чужих владеньях суд творит,
Детей погреться приглашает…
Стихи эти принадлежат не Лермонтову, как могло бы показаться сегодняшнему старшекласснику, измученному ЕГЭ, а другому человеку, который считал себя недюжинным стихотворцем, никак не хуже Михаила Юрьевича. Звали его Николай Соломонович Мартынов. Это он принес России горе в 1841 году, поразившее, по словам Юрия Самарина, незаменимой утратой целое поколение: «Это не частный случай, но общее горе, гнев божий, говоря языком Писания, и, как некогда при казнях свыше, посылаемых небом, целый народ облекался трауром, посыпая себя пеплом, и долго молился в храмах, так мы теперь должны считать себя не безвинными и не просто сожалеть и плакать, но углубиться внутрь и строго допросить себя».
Самарину меньше всех следовало бы возлагать на себя вину за гибель Лермонтова, ведь он в поэте души не чаял. А вот Мартынов… Через три десятка лет после свершившейся трагедии он взялся за перо, чтобы как-то исповедаться:
«Сегодня минуло ровно тридцать лет, как я стрелялся с Лермонтовым на дуэли. Трудно поверить! Тридцать лет – это почти целая жизнь человеческая, а мне памятны малейшие подробности этого дня, как будто происшествие случилось только вчера.
Углубляясь в себя, переносясь мысленно за тридцать лет назад и помня, что я стою теперь на краю могилы, что жизнь моя окончена и остаток дней моих сочтен, я чувствую желание высказаться, потребность облегчить свою совесть откровенным признанием самых заветных помыслов и движений сердца по поводу этого несчастного события. Для полного уяснения дела мне требуется сделать маленькое отступление: представить личность Лермонтова так, как я понимал его, со всеми его недостатками, а равно и с добрыми качествами, которые он имел.
Михаил Лермонтов. Художник П. Заболоцкий, 1837
Не стану говорить об его уме: эта сторона его личности вне вопроса; все одинаково сознают, что он был очень умен, а многие видят в нем даже гениального человека. Как писатель, действительно, он весьма высоко стоит, и если сообразить, что талант его еще не успел прийти к полному развитию, если вспомнить, как он был еще молод и как мало окружающая его обстановка способствовала к серьезным занятиям, то становится едва понятным, как он мог достигнуть тех блестящих результатов при столь малом труде и в таких ранних годах.
Перейдем к его характеру. Беспристрастно говоря, я полагаю, что он был добрый человек от природы, но свет его окончательно испортил. Будучи с ним в весьма близких отношениях, я имел случай неоднократно замечать, что все хорошие движения сердца, всякий порыв нежного чувства он старался так же тщательно в себе заглушать и скрывать от других, как другие стараются скрывать свои гнусные пороки. Приведу в пример его отношения к женщинам. Он считал постыдным признаться, что любил какую-нибудь женщину, что приносил какие-нибудь жертвы для этой любви, что сохранил уважение к любимой женщине: в его глазах все это было романтизм, напускная экзальтация, которая не выдерживает ни малейшего анализа.
Я стал знать Лермонтова с юнкерской школы, куда мы поступили почти в одно время. Предыдущая его жизнь мне была вовсе неизвестна, и только из печатных о нем биографий узнал я, что он воспитывался прежде в Московском университетском пансионе; но, припоминая теперь личность, характер, привычки этого человека, мне многое становится понятным нынче из того, что прежде я никак не мог себе уяснить.
По существовавшему положению в юнкерскую школу поступали молодые люди не моложе шестнадцати лет и восьми месяцев и в большей части случаев прямо из дому; исключения бывали, но редко. По крайней мере, сколько я помню, большинство юнкеров не воспитывались прежде в других заведениях. По этой причине школьничество и детские шалости не могли быть в большом ходу между нами. У нас держали себя более серьезно. Молодые люди в семнадцать лет и старше этого возраста, поступая в юнкера, уже понимали, что они не дети. В свободное от занятий время составлялись кружки; предметом обыкновенных разговоров бывали различные кутежи, женщины, служба, светская жизнь. Все это, положим, было очень незрело; суждения все отличались увлечением, порывами, недостатком опытности; не менее того, уже зародыши тех страстей, которые присущи были отдельным личностям, проявлялись и тут и наглядно показывали склонности молодых людей. Лермонтов, поступив в юнкерскую школу, остался школяром в полном смысле этого слова. В общественных заведениях для детей существует почти везде обычай подвергать различным испытаниям или, лучше сказать, истязаниям вновь поступающих новичков. Объяснить себе этот обычай можно разве только тем, как весьма остроумно сказано в конце повести Пушкина ”Пиковая дама”, что Лизавета Ивановна, вышед замуж, тоже взяла себе воспитанницу; другими словами, что все страдания, которые вынесли новички в свое время, они желают выместить на новичках, которые их заменяют.
В юнкерской школе эти испытания ограничивались одним: новичку не дозволялось в первый год поступления курить, ибо взыскания за употребление этого зелья были весьма строги, и отвечали вместе с виновными и начальники их, то есть отделенные унтер-офицеры и вахмистры. Понятно, что эти господа не желали подвергать себя ответственности за людей, которых вовсе не знали и которые ничем еще не заслужили имя хороших товарищей. Но тем и ограничивалась разница в социальном положении юнкеров; но Лермонтов, как истый школьник, не довольствовался этим, любил помучить их способами более чувствительными и выходящими из ряда обыкновенно налагаемых испытаний. Проделки эти производились обыкновенно ночью. Легкокавалерийская камера была отдельная комната, в которой мы, кирасиры, не спали (у нас были свои две комнаты), а потому, как он распоряжался с новичками легкокавалеристами, мне неизвестно; но расскажу один случай, который происходил у меня на глазах, в нашей камере, с двумя вновь поступившими юнкерами в кавалергарды. Это были Эмануил Нарышкин (сын известной красавицы Марьи Антоновны) и Уваров. Оба были воспитаны за границей; Нарышкин по-русски почти вовсе не умел говорить, Уваров тоже весьма плохо изъяснялся. Нарышкина Лермонтов прозвал “французом” и не давал ему житья; Уварову также была дана какая-то особенная кличка, которой не припомню. Как скоро наступало время ложиться спать, Лермонтов собирал товарищей в своей камере; один на другого садились верхом; сидящий кавалерист покрывал и себя и лошадь своею простыней, а в руке каждый всадник держал по стакану воды; эту конницу Лермонтов называл “Нумидийским эскадроном”. Выжидали время, когда обреченные жертвы заснут, по данному сигналу эскадрон трогался с места в глубокой тишине, окружал постель несчастного, и, внезапно сорвав с него одеяло, каждый выливал на него свой стакан воды. Вслед за этим действием кавалерия трогалась с правой ноги в галоп обратно в свою камеру. Можно себе представить испуг и неприятное положение страдальца, вымоченного с головы до ног и не имеющего под рукой белья для перемены».
Трудно разглядеть в этой короткой исповеди (которая так и называется) какое-либо раскаяние. Здесь, скорее всего, попытка перенести вину за смертельную развязку дуэли на самого Лермонтова. Мартынов не раз высказывался вслух об истинных, на его взгляд, причинах дуэли, ставя в вину поэту ухаживания за его сестрой, а также вскрытие Лермонтовым его личной переписки.
Последний довод так и не получил подтверждения. А суть его в том, что, когда в 1837 году Лермонтов покидал Пятигорск, где в это время проводила лето семья Мартыновых, они вручили ему пакет с письмами для сына, Николая Соломоновича.
Интересуясь мнениями Мартыновых о себе, Лермонтов якобы распечатал пакет; однако он не знал, что в него были вложены 300 рублей; возвращая их Мартынову, он был вынужден сказать, что пакет у него украли. Эта версия неоднократно повторялась самим Мартыновым и сочувствующими ему людьми и была опровергнута исследователями творчества Лермонтова более чем через сто лет после его гибели.
Как мы уже смогли убедиться, Лермонтов и Мартынов учились в одно время в школе юнкеров в Петербурге. Но они могли познакомиться и раньше, поскольку усадьба Мартыновых Знаменское, где убийца поэта писал свою неудавшуюся исповедь, соседствовала со Средниковым. Так или иначе, после выхода из школы юнкеров Лермонтов и Мартынов приятельствовали. Знался Лермонтов и с его братом Михаилом, также учившимся в школе.
«12 мая… После обеда в Петровское к Мартыновым, они еще не уезжали из города… Несмотря на дождь, поехали в Покровское-Глебово, мимо Всехсвяцкого… возвратились к Мартыновым – пить чай и сушиться. К<нязь> Гагар<ин> гарцевал на коне своем. Лермонтов любезничал и уехал.
19 мая… в Петровское, гулял с гр. Зубовой… Цыгане, Волковы, Мартыновы: Лермонтов.
22 мая… в театр, в ложи гр. Броглио и Мартыновых, с Лермонтовым; зазвали пить чай и у них и с Лермонт<овым> и с Озеров<ым> кончил невинный вечер; весело. Le commérage et l’épigramme <impertinence?> dans vos yeux в Наталье Мартыновой что-то милое и ласковое для меня».
Мы неслучайно процитировали записи из дневника Александра Тургенева за май 1840 года, чтобы читатель представил себе, насколько часто виделся Лермонтов с семьей своего будущего убийцы. Самого Николая Соломоновича в то время в Москве не было, он служил на Кавказе. А Лермонтов общался преимущественно с женской половиной этой семьи, проживавшей еще и на даче в Петровском. Был у Мартыновых и свой дом в Москве, рядом с Тверской, в Леонтьевском переулке.
Дворянский род Мартыновых, как считается, происходил от поляка Саввы Мартынова, переселившегося в Московское государство в 1460 году. С конца XVIII века известен своей кипучей деятельностью статский советник Соломон Михайлович Мартынов, сын Михаила Ильича Мартынова, довольно богатого помещика Пензенской губернии. Его имя хорошо знали в московском обществе – через винные откупа он сделал значительное состояние. Женат Соломон Мартынов был на Елизавете Михайловне Тарновской и имел от нее троих сыновей и пять дочерей. После смерти супругов владельцем дома № 13 в Леонтьевском переулке и стал их средний сын Николай Соломонович (здание послепожарной эпохи, впоследствии неоднократно перестраивалось, снесено в 2002 году).
В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона о Николае Соломоновиче говорится: родился в Нижнем Новгороде, «получил прекрасное образование, был человек весьма начитанный и с ранней молодости писал стихи. Он почти одновременно с Лермонтовым поступил в юнкерскую школу, где был обычным партнером поэта по фехтованию… Прослужив некоторое время в Кавалергардском полку, Мартынов в 1837 году отправился волонтером на Кавказ… В том же году сестры Мартыновы жили в Пятигорске, и одна из них была увлечена Лермонтовым».
Мать Мартынова, Елизавета Михайловна, к Лермонтову относилась с неприязнью, о чем красноречиво свидетельствует ее письмо сыну от 25 мая 1840 года:
«…Лермонтов у нас чуть ли не каждый день. По правде сказать, я его не особенно люблю; у него слишком злой язык, и, хотя он выказывает полную дружбу к твоим сестрам, я уверена, что при первом случае он не пощадит и их; эти дамы находят большое удовольствие в его обществе. Слава богу, он скоро уезжает; для меня его посещения неприятны. Прощай, дорогой Николай, целую тебя от всей души, да благословит тебя бог. Е.М.
P.S. Твои сестры спят, как обычно, я их еще не видала. Они здоровы и много веселятся; от кавалеров они в восторге».
Нелюбовь к Лермонтову заставила Елизавету Михайловну зашифровать ухажеров своих дочерей под неопределенным словом «кавалеры». Оно и понятно – веселил их Лермонтов, о чем может рассказать дневник того же Тургенева.
У Мартынова к тому времени оставалось две незамужних сестры – Юлия и Наталья. С именем последней и связывают неудачное сватовство Лермонтова. Судя по процитированному письму, Наталья к Лермонтову относилась с симпатией. Мать, видимо, и расстроила радужные планы молодых людей. Как необоснованно утверждала еще одна сестра Мартынова – Екатерина, захотев узнать причину отказа, Лермонтов якобы и вскрыл мартыновские письма. Кстати, Екатерине Лермонтов посвятил новогодний мадригал «Мартыновой».
Есть в биографии Мартынова один очень интересный факт, который можно считать судьбоносным: после выпуска из школы юнкеров в декабре 1835 года корнетом он служил в одном Кавалергардском полку с Дантесом. Что же это за полк такой, если в нем служили убийцы великих русских поэтов? Специально, что ли, их туда подбирали…
По словам Мартынова, история с письмами имела место в 1837 году. 5 октября он писал из Екатеринодара своему отцу:
«…Триста рублей, которые вы мне послали через Лермонтова, получил; но писем никаких, потому что его обокрали в дороге, и деньги эти, вложенные в письме, также пропали, но он, само собой разумеется, отдал мне свои…» Из этой истории семейство Мартыновых и раздуло несуществующий конфликт, но уже после убийства Лермонтова. А все для того, чтобы найти хотя бы какое-нибудь оправдание их родовому проклятию. Но несостоятельность этой попытки была разоблачена. Действительно, если письма были бы вскрыты Лермонтовым в 1837 году, то почему же тогда Мартынов вызвал его на дуэль лишь в 1841 году? И как они вообще могли приятельствовать после этой истории? Да если бы Лермонтов услышал хоть одно слово подозрения в свой адрес, он бы немедля сам вызвал на дуэль того же Мартынова! Тогда, в конце 1830-х годов, Мартынов был довольно видным гвардейским офицером, полным больших надежд, он был «блондин, со вздернутым немного носом и высокого роста… Всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепиано романсы и полон надежд на свою будущность; он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина», – вспоминал служивший на Кавказе Яков Костенецкий.
Но надеждам этим не суждено было сбыться. В феврале 1841 года Мартынов вышел в отставку в чине майора и в апреле приехал в Пятигорск (возможно, что причинами отставки были его картежные дела). Тот же Костенецкий увидел его уже другим: «Вместо генеральского чина он был уже в отставке майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался дикарем: отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, вечно мрачный и молчаливый». Не добившись успеха на службе, Мартынов искал его у женщин. Но и там его ждало разочарование: «Этот Мартынов, – сообщала адресату Екатерина Быховец, – глуп ужасно, все над ним смеялись; он ужасно самолюбив; карикатуры (на него) его беспрестанно прибавлялись; Лермонтов имел дурную привычку острить. Мартынов всегда ходил в черкеске и с кинжалом; он его назвал при дамах m-r le poignard и Sauvage’ом (фр. – господин кинжал и дикарь)… Он <Мартынов> тут ему сказал, что при дамах этого не смеет говорить, тем и кончилось. Лермонтов совсем не хотел его обидеть, а так посмеяться хотел, бывши так хорош с ним. Это было в одном частном доме. Выходя оттуда, Мартынка глупый вызвал Лермонтова…» Острил Лермонтов не один, а вместе… с Пушкиным. Но не с Александром Сергеевичем, а с его младшим братом Львом, унаследовавшим от него, видно, и любовь к картам, и остроумие. Подружились Лермонтов и Пушкин-младший на Кавказе, где тот служил в 1836–1841 годах в чине штабс-капитана. Как-то, сидя за карточным столом (это было незадолго до гибели), Лермонтов даже сочинил экспромт: «В игре, как лев, силен…»
Мартынов пытался заслужить внимание прекрасного пола своими виршами, один из которых мы уже приводили в начале главы. Он совершенно искренне полагал, что между его стишками и лермонтовской поэзией не было никакой разницы. Он еще в школе юнкеров писал, как и Лермонтов, в рукописный литературный журнал «Школьная заря». Не уставало его перо и на Кавказе, где Мартынов в подражание поэме «Валерик» Лермонтова сочинил поэму «Герзель-аул». В своей поэме автор нашел место и для стихотворного портрета Лермонтова:
Вот офицер прилег на бурке
С ученой книгою в руках,
А сам мечтает о мазурке,
О Пятигорске и балах.
Ему все грезится блондинка,
В нее он по уши влюблен…
Подражание Лермонтову рядом исследователей расценивается как проявление зависти со стороны Мартынова. Михаил Юрьевич же отвечал Мартынову карикатурами (их хватило на целую тетрадь, ходившую по рукам) и эпиграммами, такими как «Скинь бешмет свой, друг Мартыш» и «Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон»:
Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон,
Но Соломонов сын;
Не мудр, как царь Шалима, но умен,
Умней, чем жидовин.
Тот храм воздвиг – и стал известен всем
Гаремом и судом,
А этот – храм, и суд, и свой гарем
Несет в себе самом.
А вскоре стихотворное противоборство перешло в дуэль…
15 июля (по ст. стилю) 1841 года у подножия горы Машук Михаил Лермонтов был убит Николаем Мартыновым. Москву эта весть всколыхнула уже 26 июля. Каким образом могли узнать москвичи о разыгравшейся под Машуком трагедии? Только из писем. И первым, кто прочитал такое письмо, был московский почт-директор Александр Булгаков. Ему написал сослуживец Лермонтова князь Владимир Голицын. Булгаков отметил в дневнике: «Странную имеют судьбу знаменитейшие наши поэты, большая часть из них умирает насильственною смертью.
Таков был конец Пушкина, Грибоедова, Марлинского (Бестужева)… Теперь получено известие о смерти Лермонтова. Он был прекрасный офицер и отличнейший поэт, иные сравнивают его даже с самим Пушкиным. Не стало Лермонтова!» В Первопрестольной узнали и важную подробность – Лермонтов выстрелил в воздух. Еще перед дуэлью поэт сообщил своему секунданту, что он «не будет стрелять и станет ждать выстрела Мартынова», поскольку «рука, – сказал, – на него не поднимается!».
3 августа 1841 года Юрий Самарин писал петербургскому приятелю Лермонтова Ивану Гагарину: «Он унес с собою более чем надежды. После своего романа ”Герой нашего времени” он очутился в долгу пред современниками, и этот нравственный долг никто теперь не может за него уплатить. Только ему самому возможно было бы в этом оправдаться. А теперь у очень многих он оставляет за собою тяжелое и неутешительное впечатление, тогда как творчество его еще далеко не вполне расцвело. Очень мало людей поняли, что его роман указывал на переходную эпоху в его творчестве, и для этих людей дальнейшее направление этого творчества представляло вопрос высшего интереса.
Я лично тотчас же почувствовал большую пустоту. Я мало знал Лермонтова, но он, казалось, чувствовал ко мне дружбу. Это был один из тех людей, с которыми я любил встречаться, окидывая взором окружающих меня. Он “присутствовал” в моих мыслях, в моих трудах; его одобрение радовало меня. Он представлял для меня лишний интерес в жизни. Во время его последнего проезда через Москву мы очень часто встречались.
Я никогда не забуду нашего последнего свидания, за полчаса до его отъезда. Прощаясь со мной, он оставил мне стихи, его последнее творение. Все это восстает у меня в памяти с поразительною ясностью. Он сидел на том самом месте, на котором я вам теперь пишу.
Он говорил мне о своей будущности, о своих литературных проектах, и среди всего этого он проронил о своей скорой кончине несколько слов, которые я принял за обычную шутку с его стороны. Я был последний, который пожал ему руку в Москве».
Подробности роковой дуэли многократно изучены. Несмотря на, казалось бы, лежащие на поверхности причины, самыми разными исследователями до сих пор выдвигаются всевозможные версии, вплоть до существования заговора против великого русского поэта. Изучение этого вопроса осложняется и несоответствием показаний участников событий, свидетельства которых порою противоречат друг другу. В этом можно убедиться, читая и письма москвичей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?