Автор книги: Александр Верт
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 58 страниц)
Затем мы сделали круг над какой-то равниной; ее все еще усеивали сотни немецких касок, но все трупы были уже захоронены. Пройдет немного времени, и земля, в которой лежат тысячи убитых, зарастет травой.
Вот впереди показалось несколько линий траншей – до 5 марта это были немецкие траншеи Миновав линию разрушенных немецких укреплений, мы пролетели много километров над дорогами, являвшими собой престранное зрелище. Они были завалены тысячами сгоревших грузовиков и сотнями танков и орудий, брошенных немцами во время панического отступления по слякоти и грязи. И эта странная, неподвижная процессия сгоревших машин и танков тянулась до самой Умани.
После почти двухчасового полета наши У-2 приземлились на уманском аэродроме. Здесь мы увидели несколько искореженных немецких самолетов, а на дальнем конце летного поля высился огромный стальной каркас сгоревшего немецкого транспортного самолета.
Майор заговорил о генерале Коневе. «Конев, – сказал он, – старый солдат. Во время гражданской войны он воевал в Сибири. Здесь он организовывал партизанские отряды. Он был военным комиссаром одной из партизанских дивизий и командовал бронепоездом, сражавшимся с японцами. Позднее он с винтовкой в руках участвовал в штурме Кронштадта – во время кронштадтского мятежа в 1921 г. Как в Сибири, так и в Кронштадте с ним был писатель Фадеев – с тех пор они остались друзьями на всю жизнь.
Вы никогда с ним не встречались? Ему 48 лет, он почти совсем лысый и седой. У него широкие плечи, и он может быть очень строгим. Но обычно в глазах у него мелькает веселая смешинка. Он почти всегда носит очки. Очень любит читать, поэтому всегда возит с собой целую библиотеку. Увлекается чтением Ливия, а также наших классиков, которых любит цитировать в разговоре, – то тут, то там ввернет что-нибудь из Гоголя, или Пушкина, или же из «Войны и мира». Живет он в простой крестьянской хате, а когда ездит по фронту, то надевает плащ, чтобы не смущать своим присутствием солдат. Очень аскетичен в своих привычках, не пьет и терпеть не может, когда кто-нибудь напивается; очень требователен к самому себе и к другим. Из всех его увлечений мирного времени ему больше всего недостает охоты на куропаток; он прекрасный стрелок. Ну, что еще можно сказать о нем? Он прилично знает английский язык и довольно легко читает по-английски».
В один из следующих дней военные власти в Умани сообщили мне, что потери немцев за неделю с начала советского наступления 5 марта составили в общем свыше 600 танков (из них 250 в хорошем состоянии), 12 тыс. грузовиков (в большинстве выведенных из строя), 650 орудий и 50 складов боеприпасов и продовольствия. За ту же неделю они потеряли около 20 тыс. убитыми и 25 тыс. попавшими в плен; советские войска также понесли за время прорыва большие потери, но, после того как немцы были обращены в бегство, потери стали гораздо меньше.
Помню также весьма многозначительную беседу, состоявшуюся у меня на той неделе в Умани с одним полковником авиации. Я называю ее многозначительной, поскольку отношение этого полковника к западным союзникам было теперь – в марте 1944 г. – несравненно более теплым, чем то, какое наблюдалось в Красной Армии до сих пор. Он рассказал, как авиация обеспечивала снабжение армии продовольствием, боеприпасами и горючим во время продвижения «к Румынии», а потом заметил:
«Немецкая авиация сейчас значительно слабее, чем прежде. Немцы только в очень редких случаях посылают на операцию пятьдесят бомбардировщиков сразу, обычно они используют для этого не более двадцати. Нет никакого сомнения в том, что все эти бомбежки Германии сильно отразились на немецкой технике – как авиационной, так и сухопутной. Наши солдаты понимают важность этих союзнических бомбардировок; они теперь называют англичан и американцев «нашими»… Масса немецких истребителей вынуждена сейчас действовать на Западе, и мы имеем возможность интенсивно бомбить немецкие войска, иногда даже не встречая сколько-нибудь энергичного отпора в воздухе». Помолчав, он добавил: «Все эти «китихауки» и «аэрокобры» – чертовски хорошие машины, не то что прошлогодние «томагавки» и «харрикейны» – от тех было мало толку. Но здесь у нас главным образом советские самолеты, низко летящие штурмовики, при одном приближении которых немцы со страху теряют штаны…»
Небольшой городок Умань представлял собой в некотором смысле как бы всю Украину в миниатюре. Численность его населения упала теперь с 43 тыс. до 17 тыс. человек. Прожив здесь неделю, можно было составить себе известное представление почти о всех сторонах жизни Украины во время немецкой оккупации – если не считать тяжелой промышленности, которой здесь не было во всей округе. Умань являлась центром обширного сельскохозяйственного района, одного из богатейших на Украине, славящегося пшеницей, сахарной свеклой, кукурузой, фруктами и овощами. Как и во многих других украинских городах, до войны почти четверть населения составляли здесь евреи. Сейчас на улицах нельзя было увидеть ни одного еврейского лица. Половина евреев бежала в 1941 г. на восток, а те 5 тыс. человек, которые остались в городе – в том числе и дети, – были однажды ночью согнаны в большой склад; окна и двери здания немцы заколотили досками и герметически закрыли, и все, кто здесь находился, умерли через два дня от удушья. Теперь в городе были партизаны, а во время оккупации здесь существовало советское подполье. Нашлись в Умани и разного рода коллаборационисты, а также украинские националисты. Все разговоры, с чего бы они ни начинались, неизменно сводились к рассказам об угоне немцами местных жителей. Около 10 тыс. уманских девушек и юношей были вывезены отсюда в качестве рабов в Германию. Лишь очень небольшому числу молодежи удалось избежать этой участи, примкнув к партизанам, которых в этой степной части Украины было не так уж много.
В день нашего приезда Умань представляла собой фантастическое зрелище. Одно из больших зданий в центре города еще тлело. Улицы были загромождены сгоревшими немецкими машинами и усыпаны тысячами втоптанных в грязь обрывков бумаги: канцелярских дел, личных документов, писем, фотографий, а также целых пачек хорошо отпечатанных красочных листовок на украинском языке, превозносивших «германо-украинский союз».
Эти листовки были, по-видимому, элементом одной из наспех предпринятых немцами попыток создать антисоветскую и профашистскую «украинскую армию» по типу власовской. Эти попытки не принесли желаемых результатов. В проулке между двумя домами лежал среди всего этого мусора мертвый немецкий солдат – парнишка не старше 18 лет.
Неистощимым объектом для шуток служил здесь один немецкий генерал, который бежал из Умани на полуразвалившемся стареньком тракторе, переваливавшемся, как верблюд, – это было одно из немногих средств передвижения, способных совладать со страшной грязью.
Улицы Умани были в тот день почти безлюдны: жители города, по-видимому, все еще боялись выходить из домов после непрерывной стрельбы предыдущих дней. Нигде не видно было также и милиции; вместо нее по улицам расхаживали или разъезжали верхом на лошадях какие-то странные фигуры – мужчины в меховых папахах с прикрепленными к ним алыми ленточками. На многих из них были немецкие шинели. Это были партизаны из близлежащей местности. Я вступил с некоторыми из них в беседу. Один из них, молодой парень в запятнанной кровью немецкой шинели, рассказал мне длинную историю о том, как его схватила и пытала немецкая охранка, как ему удалось бежать и как немцы потом убили его жену, которая оставалась в Умани. Он рассказывал все это с навевающим ужас спокойствием. «В нашем городе оказалось много предателей, – заявил он, – самым худшим из них был главный палач охранки, сволочь, по фамилии Воропаев; но сейчас он сидит под замком в НКВД. Мы уж позаботимся о том, чтобы он не избежал веревки».
Другим партизаном, с которым я беседовал, оказался чисто выбритый толстяк в сдвинутой на затылок засаленной шапке, похожий на завсегдатая какого-нибудь трактирчика в Лидсе или Манчестере. Он работал в уманском железнодорожном депо и осуществлял связь с партизанами. «Мы помогаем советским властям вылавливать всех шпионов и предателей», – объяснил он.
Мы с майором Камповым устроились в импровизированном общежитии советских офицеров и за эту неделю повидали в Умани множество самых удивительных людей. Всего лишь несколько дней назад в этом доме жили немецкие офицеры, поэтому пришлось организовать здесь тщательные поиски мин и «сюрпризов». Одна мина была обнаружена внутри старого, дребезжащего фортепьяно; если бы кому-нибудь вздумалось нажать на его клавиши, дом взлетел бы на воздух.
На следующий день на улицах Умани появилось не только много солдат, но и несколько больше, чем накануне, штатских. Дома в центре города были маленькие, ничем не примечательные; до войны в них жили в основном евреи. Окраины были застроены более приятными для глаза украинскими хатками, крытыми соломой и окруженными садами. Я смешался с большой толпой штатских, которые пришли на центральную площадь города, чтобы присутствовать на военных похоронах погибшего экипажа советского танка. Чуть ли не все разговоры велись на одну тему – как жителей города угоняли в Германию. Из Умани была вывезена фактически вся молодежь. «Техника» угона время от времени менялась. Кое-где немцы начали с того, что стали предлагать молодежи соблазнительные трудовые контракты, несколько десятков молодых людей попалось однажды на эту удочку, остальных забрали силой. Однако существовали способы избежать мобилизации; для этого надо было обладать достаточной ловкостью и деньгами, чтобы суметь подкупить какого-нибудь немецкого врача или чиновника. Среди немцев процветала коррупция. Чтобы уклониться от отправки в Германию, довольно часто практиковалось также нанесение самому себе каких-либо увечий.
Я слышал также рассказы о «казаках», поступивших на службу к немцам. Это был всякий сброд. За несколько дней до ухода немецких войск из Умани некоторые из этих «казаков», как мне рассказали, получили от своих хозяев полную свободу действий; они разграбили часть города и изнасиловали нескольких девушек. Говорили, что немцы одели их в красноармейскую форму и объявили, что они из передовой советской части. По этому поводу ходили толки, что немцы хотели, чтобы население испугалось приближения Красной Армии и бежало на запад.
Гестапо и СД действовали в Умани чрезвычайно активно. Все евреи были убиты; однако гестапо энергично истребляло также и людей нееврейской национальности. Несколько позднее я побывал на поле позади тюрьмы и видел там трупы 70–80 гражданских лиц, расстрелянных немцами перед уходом из Умани. Среди них было много простых крестьян и крестьянок, заподозренных в «партизанской» деятельности и арестованных. Среди трупов мне бросилось в глаза тело маленькой девочки, лет шести, с дешевеньким колечком на пальце. Ее, очевидно, расстреляли, чтобы она не могла ничего рассказать. Я видел также штаб-квартиру гестапо с отвратительными орудиями пыток, вроде тяжелой деревянной дубинки, которой гестаповцы разбивали арестованным руки во время допросов.
Один из вечеров мы провели в городском Совете. Председатель горсовета Захаров, невысокий человек, с бледным лицом и зачесанными назад темными волосами, был одним из главных партизанских вожаков на Украине. Он был трижды ранен.
Как рассказал нам председатель горсовета, партизаны могли действовать на Украине, где лесов мало, лишь небольшими группами; самыми крупными из организованных им пяти отрядов были два отряда по 200–300 человек каждый, действовавшие в лесах вокруг Винницы. У них имелись радиоприемники, и они размножали листовки с советскими сообщениями о военных действиях, распространяя их в городах и деревнях. У них не хватало оружия, и, как правило, они не принимали в свои отряды людей без оружия; добровольцам предлагалось вступать в украинские полицейские отряды, чтобы добыть как можно больше оружия и боеприпасов, а потом вернуться обратно в отряд. Винницкие партизаны имели много кровавых схваток с немецкими карательными отрядами и «казаками» и по сравнению с партизанами Белоруссии и других, более богатых лесами областей страны понесли очень тяжелые потери. Особенно трудно приходилось им в районе Умани, где почти совсем не было лесов. Тем не менее этим пяти отрядам удалось в одном только 1943 г. пустить под откос 43 вражеских эшелона с военным снаряжением; были на их счету и другие смелые подвиги.
В июле 1941 г., продолжал свой рассказ Захаров, он был ранен и не смог следовать за своей частью. Немцы захватили его в плен, но он бежал и добрался до Умани, которая к тому времени уже была оккупирована врагом. Он прибыл сюда в октябре 1941 г. и с тех пор «работал на благо родины». В 1942 г. Захаров попал в лапы гестапо, где его зверски били и повредили ему позвоночник, «так что теперь я знаю, как гестаповцы допрашивают людей». Позднее он был выпущен на свободу и на некоторое время исчез, после чего появился в Виннице – уже с бородой и в облачении священнослужителя. Иногда он надолго уходил в леса, где партизаны знали его как дядю Митю.
«Это была трудная и суровая жизнь, – сказал он. – Враг был беспощаден, и мы отвечали ему тем же. А сейчас мы будем беспощадны к предателям». Захаров говорил тихим, усталым голосом. «Плакать, когда идет война, бесполезно, – заметил он. – Хотя нас было и немного, мы все же ухитрялись доставлять немцам массу неприятностей. Мы расклеивали по ночам в городках и деревнях вокруг Винницы объявления, в которых писали: «Вы здесь хозяева с 7 утра до 7 вечера, а с 7 вечера до 7 утра хозяева мы, и мы запрещаем вам выходить из ваших домов». И, черт возьми, они обычно подчинялись этому приказу, а если когда-нибудь нарушали его, то потом горько об этом жалели…»
Что касается жизни в период оккупации в самой Умани, то она, хоть и в меньших масштабах, весьма напоминала то, что я уже видел в Харькове: все школы были фактически закрыты, медицинское обслуживание населения значительно ухудшилось, число поликлиник было сокращено на три четверти. С уничтожением евреев большинство мелких мастерских исчезло. Единственное крупное промышленное предприятие города – большой сахарный завод – было разрушено немцами. Предстояло срочно восстановить его. В одном отношении, правда, положение в Умани сильно отличалось от того, что наблюдалось в Харькове: в этом богатом сельскохозяйственном районе всегда было достаточно продовольствия, чтобы население могло хоть как-то жить.
Я спросил у Захарова, какова была сельскохозяйственная политика немцев и как было организовано городское управление.
В целом немцы рассматривали эту часть Украины как свою житницу и делали все, что могли, чтобы не позволить сельскому хозяйству прийти в упадок. Они не распустили колхозы или, вернее, кое-где в пропагандистских целях распределили между крестьянами землю одного колхоза из каждых ста, дав понять, что то же самое будет рано или поздно сделано и с землей остальных колхозов. Не скупились они также и на другие обещания, однако никто им не верил, а пока суд да дело, продолжали придерживаться колхозной системы организации сельского хозяйства как наиболее легко управляемой… Обработка земли проводилась в большинстве случаев менее тщательно, чем до войны, – не хватало тракторов, даже с теми, которые немцы ввезли сюда из Германии; нередко крестьянам приходилось распахивать поля на лошадях и даже на коровах. Два фактора обеспечили, однако, хорошее проведение сева озимой пшеницы: резиновая дубинка немецких чиновников, а еще больше твердая вера в то, что снимать урожай в 1944 г. будут не немцы, а украинцы… Во многих деревнях обстановка была ужасная. Староста назначался немцами – он мог быть хорошим или плохим человеком или попросту человеком слабым, но над ним всегда ставился начальник из эсэсовцев. «Я знаю одну деревню, – сказал Захаров, – а таких было много, – где эсэсовец приказал старосте каждую ночь приводить к нему девушек, даже девочек 13–14 лет.
Здесь, в Умани, – продолжал он, – у нас сменилось три гебитскомиссара (гебитскомиссар – чиновник, ведавший делами гражданского населения). В помощь ему придавались офицеры из войск СС. Имелись военная комендатура, районный начальник по сельскому хозяйству, или ландвиртшафтсфюрер, – скотина, по фамилии Ботке, который в выходные дни ходил в тюрьму, чтобы присутствовать при допросах и пытках заключенных и самому в них участвовать; это был настоящий садист. Бургомистром Умани был фольксдейче Генш, а помощником у него служил украинец, некто Квяткивский. Полиция состояла из гестапо, охранки и вспомогательного украинского полицейского отряда. В этот отряд немцы просто насильно мобилизовывали людей, и некоторые украинские полицейские сразу же бежали к партизанам, захватив с собой полученное или каким-то образом добытое оружие. Оставшиеся здесь украинские полицейские (хотя немцы и пытались увести большинство их с собой, хотели они того или нет) будут каждый в отдельности тщательно проверены. Некоторые из них, несомненно, работали на родину, хотя и находились на службе у немцев; те же, кто стал предателем, получат по заслугам.
В отношении Правобережной Украины существовала, по-видимому, целая масса самых противоречивых приказов, – рассказывал дальше Захаров. – Мне известны три таких приказа. Первый из них гласил «не разрушать» и исходил от самого Гитлера в такое время, когда немцы все еще были уверены в том, что смогут вернуть себе всю потерянную ими территорию на правом берегу Днепра. Затем вышел второй приказ, изданный одним из генералов 8-й армии и повелевавший «разрушать». И, наконец, третий приказ снова предписывал «не разрушать». Кто его отдал, я не знаю. Так что, возможно, немцы все еще питают какие-то иллюзии, но теперь это ненадолго! В городах, однако, они всегда старались разрушить хотя бы главные здания – вы видели это здесь, в Умани. Но поскольку они чертовски торопились унести отсюда ноги, пострадали в основном лишь крупные здания на окраинах города, особенно в районе аэродрома. Ну и, конечно, электростанция – за них немцы почти повсюду принимаются в первую очередь…»
Дороги все еще представляли собой потоки грязи, но в одно прекрасное утро майор выпросил «студебеккер», на котором мы отправились к Южному Бугу, на запад от Умани. Хотя Красная Армия на своем пути к Румынии уже была далеко за Бугом, на дороге было еще множество людей. Мы встретили здесь солдат, пробивавшихся через грязь к Южному Бугу, веселых, в прекрасном настроении; новые рабочие батальоны из крестьян, которых послали ремонтировать железную дорогу и которые, видно было, не очень-то были довольны, что их вытащили с их усадеб; наконец, новобранцев, шедших в Умань записываться на службу в Красной Армии – теперь, когда эта часть Украины была освобождена, появилась возможность их мобилизовать.
Мы останавливались в одной или двух деревнях. Они не очень сильно пострадали от войны; к тому же здесь никогда не размещалось больше двух немцев одновременно. И все же немецкие чиновники регулярно приезжали сюда для проведения еженедельной инспекции, и всякое проявление нерадивости к работе или попытка уклониться от нее сурово карались; поля постоянно объезжал немецкий инспектор в бричке с кнутом в руке и чинил над крестьянами расправу. В случае возникновения беспорядков вызывалась полиция. Люди, заподозренные в лодырничестве, беспощадно избивались. Из этих деревень было вывезено в Германию значительно меньше молодежи, чем из городов. От деревень требовали неукоснительного выполнения продовольственных поставок, и крестьяне рассказали, что фактически немцы забирали всю продукцию колхоза, а самим им приходилось жить только тем, что давали их приусадебные участки. Летом, однако, им оставляли также большую часть скоропортящихся фруктов и овощей, поскольку у немцев не хватало транспорта, чтобы вывозить эти продукты. Немцы в довольно туманных выражениях обещали раздать крестьянам после войны всю землю, но никто не питал иллюзий на этот счет.
Эта часть Украины рассматривалась немцами как важный источник продовольствия для Германии. Тем не менее площадь распаханной земли не превышала здесь и 80 % довоенной; и все-таки даже это было лучше того, что я видел под Харьковом, где мне довелось побывать прошлым летом: там обрабатывалось только 40 % всей пахотной земли. Месяца за два до своего ухода немцы начали вывозить в Германию много скота. Это, несомненно, сильно восстановило против них население.
Почти 4 млн. «восточных рабочих» было вывезено из Советского Союза – в основном с Украины – на подневольный труд в Германию. И на Украине это было главное, что вызывало недовольство населения. Украинцы были возмущены не только самим фактом угона людей, но, пожалуй, еще больше тем, как их угоняли.
В Умани я долго разговаривал с двумя здешними девушками, Валей и Галиной, которым удалось вернуться из Германии. Валя, невысокая 20-летняя брюнетка, еще всего два года назад была, очевидно, хорошенькой, но сейчас она была совершенно сломлена и выглядела маленьким, запуганным зверьком. Чтобы выбраться из Германии, она подставила руку под нож льнорезки, и у нее отрезало четыре пальца. Вот что она рассказала:
«В 2 часа утра 12 февраля 1942 года к нам домой пришли украинские полицаи и несколько немцев-жандармов в зеленых мундирах и меня под конвоем отвели в школу № 4. Отсюда меня и многих других девушек повезли в 5 часов утра на железнодорожную станцию и посадили в товарные вагоны. Всего нас было семьдесят человек…
Мы долго ехали, потом попали в какой-то город, где нас отправили в лагерь. Всех женщин заставили раздеться догола и послали на дезинфекцию. Затем, не доезжая до Мюнхена, нас высадили и повезли в деревню, которая называлась Логов. Там мы жили в лагере, пока не приехал фабрикант и не забрал нас всех на льночесальную фабрику. Нас поселили в бараках при фабрике – это тоже было что-то вроде лагеря. Немного дальше жили французские и бельгийские военнопленные, а в другой части лагеря – польские и еврейские девушки. В этом лагере я пробыла семь с половиной месяцев. Мы вставали в 5 часов утра и натощак работали до 2 часов дня. Потом нам давали по две ложки вареной репы и по ломтю хлеба из опилок и других заменителей муки. После этого приходила вторая смена, работавшая до 11–12 часов ночи. На ужин мы получали по три или четыре маленьких печеных картофелины и чашку эрзац-кофе – это было все наше питание.
Немцы на фабрике были очень грубы. Как-то раз меня избила немка. Я сказала ей, что машина не в порядке. Она ударила меня по лицу и начала бить кулаками, как будто я была в этом виновата. В другой раз, когда машина испортилась, мастер тоже стал бить меня, назвав проклятой большевичкой. Он бил и бил меня, а я плакала.
Там было столько льняной пыли, что приходилось весь день жечь электрический свет. Это было страшно унылое место. Денег нам не платили совсем. Мне все это до того опротивело – и пыль, и скверная еда, и побои, и пришедшая в лохмотья одежда (нам не выдавали никакой спецодежды), и оскорбления, и холодный, презрительный вид, с каким немцы разговаривали с нами и смотрели на нас, словно мы не люди, – так мне все это опротивело, что нервы мои уже не выдерживали. Около фабрики рос дикий чеснок, мы собирали его и натирали им десны, потому что у всех нас началась цинга и стали выпадать зубы. Но как-то пришел директор и заявил, что жевать чеснок запрещается, потому что он, директор, не выносит чесночного запаха. Другой скандал из-за чеснока случился как-то раз на железнодорожной станции, куда нас каждую неделю гоняли разгружать уголь. Один из мастеров увидел, что я жую чеснок, и ударил меня ногой в колено и стал бить по лицу, но другие девушки начали на него кричать, и ему пришлось прекратить избиение. У меня так было тяжело на сердце, что в тот день мне хотелось броситься под поезд, но я вспомнила своих родителей, и мне стало их жаль. Иногда я думала, что можно попытаться, чтобы кто-нибудь из бельгийцев или французов сделал меня беременной, – беременных девушек иногда отправляли домой. Но даже сама мысль об этом была мне противна – что я – животное, что ли, чтобы родить ребенка от какого-то чужого? Я была девушкой; и что сказали бы мои родители, если бы я вернулась домой в таком положении?
Я не бросилась под поезд, но отчаяние мое росло с каждым днем. Я знала, что если не сделаю чего-нибудь, то погибну медленной смертью. И тогда в одно прекрасное утро, без всякого предварительного обдумывания я это сделала. Мне это пришло в голову как-то сразу. Я работала на машине с большим ножом, который двигался вверх и вниз, перерезая волокна льна. И, не успев ничего подумать, я вдруг подставила под нож руку. Я не потеряла сознания, я была тогда еще довольно выносливой. Я просто закрыла глаза, а когда это случилось, мне было страшно посмотреть. Тогда я позвала работавшую рядом со мной немку. Она за кричала и побежала за мастером. Это был толстый светловолосый человек лет тридцати восьми, совсем глухой, и ей пришлось долго растолковывать ему, что произошло. Он прибежал, и меня доставили на медпункт, где мне наложили жгут и перевязали рану. Мастер очень беспокоился: в тот день ожидалась какая-то комиссия, которая должна была осмотреть фабрику, и он думал, что у него могут быть неприятности. Потом несколько французов и бельгийцев отвели меня в наш барак. Когда меня туда доставили, я была почти без сознания. Директор еще ничего не знал. Мастер попел к нему докладывать, и директор приказал послать за санитарной машиной, чтобы отвезти меня в больницу в Мюнхен, в 16 км от нас. Находиться в больнице было чуть ли не наслаждением. Рука болела, но меня уложили в чистую постель с белыми простынями. Есть давали немного, но все было вкусно приготовлено. Я пробыла там около месяца, а затем директор потребовал, чтобы меня прислали обратно на фабрику. Он уговаривал меня остаться, обещал назначить одной из начальниц лагеря. Не знаю в точности, какую цель он этим преследовал, – думаю, ему не хотелось платить за мой проезд до Украины. Так он продержал меня целых четыре месяца.
Наконец меня отправили домой через мюнхенский арбейтсамт (отдел труда). Это произошло по чистой случайности. Как-то раз, когда я ехала в Мюнхен на перевязку, я разговорилась с одной немкой, которая посоветовала мне обратиться в арбейтсамт. Она была добрая женщина и даже заплатила за мой проезд и подробно объяснила мне, куда мне надо идти. В арбейтсамте мне выдали документ, и на другой день полиция отвезла меня на станцию и посадила в товарный вагон вместе с несколькими другими украинками. Накануне вечером директор фабрики казался очень раздосадованным, но ничего мне не сказал. Мне выдали ведро вареной репы и буханку хлеба, а люди в лагере отдали мне свой суточный паек и всякую мелочь, какую им удалось сэкономить. Но дорога была долгой, и последние дни пути мне было нечего есть. Сейчас я вспоминаю, что мне два месяца ничего на фабрике не платили, а потом стали платить по семьдесят пфеннигов в неделю. Когда же мы спрашивали мастера, который выдавал нам деньги: «Почему так мало?» – он кричал: «Тихо!»… Боже, как они мучили нас, – вымолвила Валя чуть ли не с содроганием. – Они обращались с нами так грубо и оскорбительно. Они смотрели на нас с таким презрением. Почему? Я спрашиваю вас, почему? Разве я такой жизни ждала? Я счастливо росла на нашей Украине. Зачем они разбили мою жизнь?» И, как будто спохватясь, добавила: «Там, на фабрике, была еще одна девушка, которая решила последовать моему примеру. Но на этот раз немцы догадались, что она сделала это умышленно, и ей не позволили уехать домой. Так что она искалечила себе руку совершенно напрасно».
Судьба Галины Ивановны была очень похожа на Валину, однако по характеру Галина была совсем другой человек, чем Валя, в некотором смысле более типичной представительницей Украины, с ее саркастическим юмором и своеобразным презрением к немцам, «которые не знали, что такое хорошая еда, пока не попали на Украину».
Это была маленькая бойкая блондинка с лицом законченной комедийной актрисы, быстрыми голубыми глазами и вздернутым носиком. Она очень много смеялась, но в смехе ее не слышалось доброты. Рассказывая, она все изображала в лицах и рисовала людей в сатирическом свете. На ней было светло-голубое платье и задорная маленькая шляпка с пером. Ей было лет 30, но она выглядела слегка увядшей, что отнюдь неудивительно после всего, что она пережила. До войны она была актрисой в первом Колхозном театре Киева, где играла небольшие роли в комедиях из жизни крестьян. Она прочла несколько отрывков из своих ролей, но все время себя обрывала… «О боже, я все забыла, – говорила она. – Кажется, прошел целый век с тех пор, как я была актрисой в Киеве… Актрисой, – повторила она с горькой усмешкой. – Специальность пуц-фрау (уборщицы) сейчас подходит мне больше. Муж мой в свое время был в театре режиссером, Сейчас он где-то в Красной Армии.
Уже несколько лет я ничего не слышала о нем… Он родом из Умани».
Галина Ивановна тоже побывала в Германии, и ее история – это история миллионов европейцев, с некоторыми отклонениями от шаблона.
«Настоящие беды, – рассказала она, – начались здесь, в Умани, когда в феврале 1942 г. сюда приехал для вербовки рабочей силы немец граф Шпретти[194]194
О нем упоминалось на процессе главных немецких военных преступников в Нюрнберге как об одном из чиновников ведомства Заукеля по набору рабочей силы.
[Закрыть]. Немцы объявили о большом собрании, которое должно было состояться в помещении кинотеатра. Многие из нас пошли туда просто послушать, о чем будет идти речь. Шпретти сказал: «Я хочу, чтобы вы, уманцы, добровольно отправились в Германию и помогли германской армии». И он обещал нам звезды с неба. Но нам было прекрасно известно, чего стоят подобные обещания, и мы сказали ему: «А что нам будет, если мы не захотим ехать?» Тогда граф Шпретти злобно посмотрел на нас и ответил: «В этом случае вас вежливенько попросят все же поехать». Это произошло 10 февраля, а два дня спустя немцы устроили облаву на людей, обыскивая дом за домом. Вооруженные винтовками полицейские ходили по домам и забирали всех, кто помоложе. Нас отвели в большую школу и в пять утра повезли на станцию. Здесь нас посадили в вагоны и заперли на замок. Несколько человек взяли с собой немного еды и теперь поделили ее на всех. Нам сказали, что нас накормят во Львове, но, когда мы туда приехали, нам не дали ровно ничего, даже воды.
Здесь мы пробыли на вокзале всю ночь, а затем двинулись дальше, на Перемышль. В Перемышле немцы открыли вагоны и начали осматривать наш багаж.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.