Текст книги "Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Король
Из воспоминаний о туманной заре советской кибернетики (1960 год?) всплывают слова, услышанные от моего Учителя1313
Вяч. Вс. Иванова (1929–2017).
[Закрыть], который вернулся, очень довольный, с совещания в неких высших административных сферах, куда ездил вместе с нашим генеративистом С. К. Шаумяном, родственником одного из двадцати шести бакинских комиссаров, с покровительствовавшим кибернетике академиком-адмиралом А. И. Бергом и, может быть, c кем-то еще из лидеров структурной мысли. Сложная лоббистская многоходовка увенчалась, наконец, успехом.
Пользуясь короткостью наших отношений (незадолго перед тем он предложил мне перейти на ты), я задал Учителю как бы наивный, но интеллектуально высокомерный вопрос: что такого особенно интересного могло произойти где-то в министерстве (или отделе ЦК)? Что все это значит?
– Что это значит? Это значит, что за структурализм будут платить деньги. Нам, нам будут платить!..
Ответ запомнился на всю жизнь. С чем его сравнить? Со знаменитой фразой Талейрана, получившего должность министра иностранных дел: «Место за нами! Нужно составить на нем громадное состояние!»? Но зачем же такие параллели? Речь ведь не о личной корысти, а о ясном понимании природы социальных институтов, в частности – законов превращения культурного капитала в символический и далее в финансовый.
«– Король, – сказал шепелявый Мойсейка…»
За кашей
Посвящается Розанову
Я всегда действовал именно так, но свое просвещенное внимание обратил на это только недавно, когда вдруг заметил, что испытываю некое дополнительное, принципиальное удовольствие – типа и увидел, что это хорошо.
В холодильнике вчерашняя каша – как овсяная, так и рисовая – имеет тенденцию слеживаться в большие пласты, чуть ли не ломти, мягкие, но требующие возвращения в исходное кашеобразное состояние. Простое разогревание, даже с маслом, будь то на сковороде или в микроволновке, не помогает. Нужно что-то делать.
Я беру нож и, придерживая слипшийся пласт вилкой, а то и большой ложкой, нарезаю его – сначала мелкими продольными движениями, а потом, повернув миску, и поперечными; можно сказать, шинкую. Эта техника знакома мне по приготовлению овощей – сырых для салата и борща, вареных для винегрета. Знакома и приятна, но, в общем случае, приятна самым обычным образом, как всякая осмысленная деятельность, быстро дающая ощутимый результат. А шинкование каши, как я обнаружил с чуть ли не пожизненным запозданием, несет в себе еще и какую-то прибавочную ценность.
Какую же? В чем его отличие от нарезания овощей? И, если вдуматься, от аналогичного нарезания слежавшейся вермишели? Наконец, от рекомендуемого в таких случаях применения специального орудия: деревянного или металлического пестика (он же толкушка, а также картофелемялка), – рекомендуемого, но мной упорно избегаемого?
Как известно, в науке главное – это правильно поставить вопрос, и тогда ответ не заставит себя ждать. Итак, в чем разница? А вот в чем.
Нарезание овощей и вермишели не предполагает их размельчения в сплошную нерасчлененную массу, а нарезание каши предполагает. Таким образом, искомая особенность моего образа действий состоит в неправильном, но чем-то дорогом мне применении дискретного инструмента, ножа – а не чуждого мне пестика! – для получения недискретного, прямо скажем, аналогового результата. То есть я и тут верен Науке, берущейся моделировать все естественное, органичное, живое, даже художественное, структурными, дискретными, цифровыми методами – компьютерными единицами и ноликами.
Вот откуда мой прибавочный кайф! Это как бы мой наглядный ежедневный ответ маловерам и нытикам, все еще сомневающимся в возможностях структурной поэтики. Хотя… Если их не убеждает ни таблица элементов Менделеева, ни даже двойная спираль Уотсона и Крика, размазыванием каши по столу их вряд ли возьмешь.
Тем более надо признать, что, поорудовав ножом, я под конец все-таки пускаю в ход тыльную сторону ложки. Структурная модель – хорошо, но всегда ведь остается неуловимое «чуть-чуть»!..
Аромат эпохи
Из истории 70‐х
– Алик, почему ты с нами не ходишь бегать? – спросил Леня К.
Речь шла о еженедельном спортивном мероприятии. В те годы Игорь Мельчук и его компания ездили в Нескучный сад, где всячески разминались, отжимались, приседали пистолетиком и бегали трусцой, в неформальной обстановке выясняя смысл науки и жизни. Это был, так сказать, зеркальный – на бесплатном открытом воздухе – диссидентский вариант тех засекреченных цековских саун, где решались вопросы большой и малой советской политики.
Лёня, сотрудник Института русского языка, входил в мельчуковскую компанию, но пользовался и определенным официальным доверием и вел на радио передачу о культуре речи.
Зарядок и тренировок я не любил никогда, тем более коллективных, а бегу предпочитал и предпочитаю велосипед, плавание и байдарку, желательно с парусом, претендуя на некий встречный вклад со стороны сил природы и простейшей техники. Джоггинг тогда не вошел еще в моду, так что Мельчук и тут находился в авангарде, но постепенно идея оздоровительного бега овладевала культурной элитой. Однажды мы со Щегловым обратили внимание на пробегавшего мимо человека и долго обсуждали, бежит он или бегает.
В этом пижонски лингвистическом ключе отреагировал я и на вопрос Лёни К.:
– Лёня, тебе и твоим радиослушателям отвечу так: потому, что ходить бегать – тяжелая конструкция.
Игорь Мельчук (1970‐е). Фото из архива А. К. Жолковского
Феликс Дрейзин (ныне давно покойный) высказывался на ту же тему с присущей ему страстью к срыванию масок:
– Туда ходят институтские девочки, которые носят за Мельчуком его трусики и, нюхая их, приобщаются к высокой науке.
Феликс издали бунтовал против Мельчука, называл его рыжим лингвистическим фюрером, в общем, завидовал. Я же, в рамках совместной работы регулярно имевший Игоря у себя дома, так сказать, в порядке room service, скорее ревновал его к «посторонним».
Визит к старой даме
С Надеждой Яковлевной Мандельштам я познакомился в Москве в начале (или середине?) 1970‐х годов, в тот единственный раз, что был у нее, приведенный Ю. Л. Фрейдиным по ее приглашению, после того как я – через него – показал ей рукопись своей статьи о «Военных астрах» Мандельштама. В то время Н. Я. была уже знаменита и опальна – как автор своей первой книги воспоминаний и авторитетный хранитель и комментатор мандельштамовского наследия. К ней ходили – это было интересно, престижно и слегка щекочуще-опасно. Н. Я. было примерно столько лет, сколько мне сейчас1414
Писано в 2014 году.
[Закрыть].
Мой опус она нашла чересчур серьезным для шуточного «стишка», которому он посвящен, но держалась со мной ласково и даже кокетливо, угощала каким-то швейцарским шоколадом и тут же предложила бывшему у нее в гостях с супругой голландскому профессору Яну ван дер Энгу, тогдашнему соредактору (вместе со шведом Нильсом Оке Нильссоном) «Russian Literature», напечатать статью в его журнале. Ван дер Энг тут же согласился, но статью я ему не отдал, честно сославшись на «страх полицейских репрессий». Н. Я. стала меня укорять, говоря: «А как же вот я не боюсь?», – на что я мудро отвечал, что она свое уже отстрадала и теперь ей все можно.
Между тем знакомство с ван дер Энгами все-таки состоялось, и, дозрев вскоре до публикаций на Западе (в рамках постепенно все большей готовности к отъезду), я стал пересылать ван дер Энгу и Нильссону свои статьи, и они появлялись в «Russian Literature». Правда, статью об «Астрах» я почему-то послал не им, а Дмитрию Сегалу и Лазарю Флейшману в Иерусалим.
Изготовление нескольких подстраховочных копий было осуществлено в НИИ «Информэлектро», где я тогда работал, для чего наш босс Боря Румшиский, невысокого роста беспартийный еврей без научной степени, но с глубоким пониманием структуры власти, неразборчиво подмахнул загадочную бумагу и провел меня в закрытый машинный зал, где за семью кагэбэшными печатями стояли недоступные народу «ксероксы».
Несколько слов о самой статье. Это одна из ранних работ как по поэтике выразительности, так и по запретному тогда Мандельштаму. Она, конечно, тяжеловата. Теоретически ценной я полагаю саму попытку овеществить, пусть несколько прямолинейно, идею перевода локальной темы с общечеловеческого языка здравого смысла на язык инвариантов поэта – в виде небольшого глоссария, задающего, кстати, потенциальную многовариантность такого творческого перевода. Что касается мандельштамоведения, то соответствующие штудии шагнули с тех пор далеко, но преимущественно в поиске подтекстов, а не выявлении инвариантов. Статья дорога и тем, что своеобразно повлияла на всегда почитавшегося мной М. Л. Гаспарова, постоянного участника нашего Семинара. Вот что он писал об этом три десятка лет спустя:
Стихотворения брались сложные (особенным вниманием пользовался Мандельштам), разборы делались очень детальные, иногда доклады с обсуждениями затягивались на два заседания. Я помню, как впервые позволил себе выйти за рамки моей стиховедческой специальности: Жолковский предложил интерпретацию последовательности образов в стихотворении Мандельштама «Я пью за военные астры…», эта интерпретация показалась мне более артистичной, чем убедительной, и я предложил немного другую, стараясь следовать его же непривычным для меня правилам; мне казалось, что я его пародирую, но он отнесся к этому серьезно и попросил разрешения сделать ссылку на меня. Так я стал осваивать жанр анализа поэтического произведения.
Давно все это было, а кажется, что вчера.
Интертекст
(72 слова)
– Помилуй, что ты несешь?..
– Прости, лапонька. Умочка у нас ты…
Она любила все умное – сильно, пламенно и нежно.
– …Игорь точно так же сердился…
Про того, кто раньше с нею был, я знал, что он поэт, знакомый с самим Визбором.
– …говорил: «Кто-то брякнул, застегивая штаны, а она все в дом несет!»
Стихи его остались мне неизвестны, но в крылатости его прозы сомневаться не приходилось. Хотя об интертекстах у нас еще не знали девы.
О понимании
На докторской защите старинного приятеля мне бросилась в глаза вальяжная грация, с которой его жена то вплывала в зал, то снова его покидала; как я вскоре понял, Мариша (назову ее так) руководила подготовкой банкета, накрывавшегося тем временем в одном из секторов Института. Ее вечернее платье из черного газа, тщательная прическа и уверенная, снисходительно кокетливая манера поражали своим несоответствием прочно сложившемуся у меня образу. Этот контраст занимал меня, пока я, наконец, не нашел ему словесного эквивалента.
– А Мариша-то, – сказал я на ухо более молодой общей знакомой, – приобрела, как бы это выразиться, следы былой красоты.
– Что значит «приобрела»? Мы только так ее и проходили.
Ссылка на утраченное за годы изгнания чувство локтя направила ход моих реминисценций в далекое прошлое.
…Толя вернулся с юга в романтическом возбуждении. Где-то на туристских тропах Крыма он познакомился с замечательной девушкой, они поняли, что созданы друг для друга, и все было бы прекрасно, но она оказалась замужем и с ребенком. Для любви, однако, нет преград. Приехав в Москву, они бросились к ногам ее мужа, который – тут Толины зрачки за толстыми очками еще больше расширились от переполнявших чувств – оказался нормальным человеком и проявил понимание.
Услышав эту формулировку (с тех пор навсегда вошедшую в мой словарь), я сделал стойку.
– Проявил понимание?!
– Да, представляешь, проявил полное понимание и сразу согласился на развод.
При всей ограниченности данных, у меня тоже начало складываться понимание ситуации, близкое, по всей вероятности, к мужниному. Проявлять я его, однако, не стал, и с тем большим интересом ожидал личного знакомства с героиней романа во вкусе Жорж Санд и Чернышевского.
Смотрины – и последующие десятилетия – подтвердили мои предположения. На фоне Мариши постоянное присутствие ее дочки и матери воспринималось как облегчение. Еще большей подмогой было бы, наверно, присутствие бывшего мужа, однако его понимание оказалось действительно полным и – окончательным.
В сторону Гогена
Таити всегда звучало загадочно, маняще, недосягаемо. Я до сих пор так и не побывал там, хотя теперь вроде бы все доступно, но однажды познакомился с молодой аборигенкой этого острова. Знакомство было случайное и кончилось ничем, но мы провели вместе много часов в довольно тесном общении. История имела, как полагается, начало, середину и конец.
Встретились мы в салоне авиалайнера, летевшего из Лос-Анджелеса в Париж. Мое место было у прохода, а ее рядом – у окна, на фоне которого рисовался ее профиль, немного приплюснутый, но с непропорционально большим носом и необычным разрезом глаз. Собственно, виден, правда в тени, зато крупным планом, мне был в основном один глаз, правый – огромный, черный, влажный, экзотический. Лица же целиком я в полусвете салона рассмотреть не мог, что только добавляло таинственности. Одета она была во что-то яркое, но в сидячем поясном портрете это оставалось лишь общим импрессионистическим мазком.
Я заговорил с ней, английский не пошел, я удивился, спросил, откуда она, она сказала, я внутренне слегка ахнул и не без трепета решился пустить в ход свой заскорузлый французский. Приблизительны были и мои представления о государственном устройстве Таити, так что ей пришлось объяснить мне, что она заморская французская гражданка. Я полу в шутку потребовал предъявить паспорт, она без церемоний показала, и я получил документальное подтверждение ее вдвойне завлекательного на наш российский взгляд статуса – как француженки и как таитянки. Шатобриан, Бодлер, Гоген, а заодно и Мелвилл (с его «Тайпи») немедленно завитали перед моим мысленным взором.
О чем мы говорили, не помню, в общем, обо всем и вполне непринужденно. Она стала иногда поворачиваться ко мне лицом, и я получше в него вгляделся. Странной показалась белизна ее грубоватой кожи, без какого-либо намека на тропическую шоколадность.
Из разговора я среди прочего узнал, что она летит в Париж к родственникам. Романтическая идея мимолетного парижского романа с таитянкой сразу загорелась у меня в мозгу, придав нашему общению, во всяком случае с моей стороны, необходимую остроту, совершенно, впрочем, воображаемую, ибо не обеспеченную непосредственным влечением к данной конкретной представительнице колониального топоса. Для порядка я все-таки предложил ей вместе взять в аэропорту такси, но она сказала спасибо, нет, ее встретят. Как говорится в одном моем любимом фильме, ну ладно, померещился – и хватит.
После посадки я по своему обыкновению устремился вперед, надеясь быстро пройти контроль и получить вещи. Но багаж долго не привозили, в ожидании я мотался туда-сюда по огромному залу с высоченными потолками, по всем его лестницам, мостикам и галерейкам, то и дело нетерпеливо оглядываясь на нашу багажную карусель, и вдруг заметил в толпе пассажиров вокруг нее большое голубое пятно. Издалека и сверху лиц было не разобрать, но я подумал, что это, наверно, группа встречи моей знакомой. Я спустился с галереи, и так и оказалось: я увидел, впервые во весь рост, свою таитянку, высокую, с нескладно широкой фигурой, в пестром национальном платье, окруженную стайкой точно так же одетых женщин. Я решил подойти попрощаться, направился к ним, готовя пристойную французскую реплику, но, приблизившись, обнаружил, что за свою знакомую я принял не ее, а другую, возможно ее сестру, ее же сначала не опознал, хотя она стояла тут же. Я усмехнулся своей ошибке, но не смутился, заготовленную фразу произнес по адресу, и все сошло как нельзя лучше.
Вещей мы ждали еще долго, и у меня было время присмотреться к моим таитянкам. Они мне что-то смутно напоминали, я никак не мог понять что. Потом, наконец, сообразил: группу узбечек в одинаковых пестрых полосатых нарядах где-нибудь на московском рынке или на декаде народной песни и пляски.
Как там у Зощенко?.. «А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой».
P. S. История эта, совершенно, в сущности, никакая, долго не выходила у меня из головы. Что за иерархия: таитянки – si, а узбечки – no?! Как тогда насчет любезных калмычек, таджичек, хакасок? А с другой стороны, полек, чешек, болгарок?
В связи с болгарками (которые, навскидку, в этой странной табели о рангах располагаются ниже чешек и тем более полек) вспоминается мое краткое знакомство с Юлией Кристевой. Встреча произошла в августе 1968 года в Варшаве на симпозиуме по семиотике (о нем я уже немного писал). Кристева была одной из звезд французской структурно-семиотической плеяды шестидесятых, хотя от собственно структурализма уже отходила в сторону некой постструктурной смеси Бахтина с марксизмом, интертекстуализмом, феминизмом – далее везде, и ее доклад впечатления на меня не произвел. Произвело впечатление другое. Она была по-французски стройна и изящна, по-монгольски смугла и раскоса и невероятно, ослепительно, дух захватывающе красива.
Общались мы на французском, который в ее устах звучал пленительно. Мы почти сверстники, я на четыре года старше, мы немного кокетничали друг с другом, но я все время ощущал себя младшим, воспринимая ее как некую полубогиню, спустившуюся с парижского Олимпа.
Один вечер некоторые избранные участники симпозиума провели где-то за городом, скорее всего на даче у главной его организаторши, Марии-Ренаты Майеновой. Там у костра, за вином мы с Кристевой разговорились накоротке, и в какой-то момент я, памятуя о ее происхождении из народно-демократической Болгарии, спросил, как у нее с русским языком. Она охотно произнесла несколько фраз по-русски. С грамматикой все было в порядке, но болгарский акцент звучал удручающе плоско, грубо, бесцветно. Наверно, я скривился, потому что она спросила: «Что? Говорю неправильно?» Я ответил, да нет, правильно, уж во всяком случае правильнее, чем я по-французски, пробормотал что-то насчет la magie du français, и мы сменили тему.
Но в памяти навсегда осталось смешанное чувство разочарования и облегчения, вызванное этой межъязыковой интерлюдией. Красота блистательной парижской болгарки осталась при ней, но ее чары потеряли часть своей безапелляционности, и я вздохнул свободнее.
P. P. S. Следует добавить, что через пару лет у меня возник длительный роман с юной российской франкофонкой сложных армяно-чувашско-болгарских кровей, выросшей в Париже и окончившей тамошний лицей с отличием. Мы дружим до сих пор, но только сейчас я осознал, что это был классический случай подражательного желания (по Рене Жирару), овеянного магией неизбывной нашей галломании вообще и звездного образа Юлии Кристевой в частности.
И горе той калмычке, которая не лепечет по-французски!
О непонимании
Любопытным образом, у истока моих занятий поэтикой стояло острое чувство непонимания, периодически посещавшее меня на уроках литературы. То, что говорилось о произведении, не соответствовало моим впечатлениям, однако и впечатления эти не складывались во что-нибудь цельное. Неопределенность мучила меня, но задним числом я бы сказал, что уже тогда испытывал странную – профессиональную avant la lettre – гордость по поводу своего неумения понимать1515
Об осознании эвристической роли «непонимания» я уже писал – в давней виньетке «У Гельфанда».
[Закрыть].
Следующим если не источником, то во всяком случае сильным эмоциональным фоном своих литературоведческих устремлений я бы назвал опять-таки отчетливо негативное переживание – уже студенческих времен, но очень сродни тому школьному: страх не угадать, не попасть в точку, не сообразить, в чем же там дело, не понять, как, выражаясь по-формалистски, сделан поразивший меня текст… Оказаться не на уровне Гершензона, рассмотревшего картинки на стене у станционного смотрителя, Выготского, услышавшего, как длинное предложение в кульминации бунинского рассказа «заглушает выстрел», Якобсона, раскусившего1616
Как сообщает мой любимый читатель – не первым.
[Закрыть] инвариантность названий «Медный всадник», «Каменный гость» и «Золотой петушок».
Простое отталкивание от штампов советского социологизма ничего само по себе не гарантировало. Опасный соблазн представляла и разнообразная альтернативная —философская, семиотическая, христологическая – «вумность». Так мы со Щегловым назвали подмену внимания к художественным секретам текста высокоинтеллектуальными рассуждениями в готовых модных категориях. Мы даже задумали целый трактат – «Диалог о вумности», но по ходу сочинения невольно переключились с осмеяния идиотских чужих подходов на разработку многообещающих собственных. Эта позитивная часть «Диалога» в дальнейшем нашла место в наших публикациях, а издевательские рефутации вумности остались в рукописи.
Приведу один пример, не самый вопиющий.
Юра только начинал работать над структурой овидиевских «Метаморфоз». Я упомянул об этом в разговоре со своим обожаемым Учителем. Его реакция была мгновенной – рефлекторной:
– А-а, наверное, он занимается соотношением метафоры и метаморфозы. Это очень интересная проблема. Ну, и что у него получается?
Я растерялся, тем более что Учитель, кажется, сослался на каких-то авторитетных филологов прошлого. Его слова я передал Юре, который буквально взбеленился:
– Метафоры тут совершенно ни при чем! Фокус в эпитетах, таких, например, как longo corpore serpens, «длинная телом змея», которые своим элементарным геометризмом готовят – мотивируют – метаморфозу. А об отличии метаморфоз от метафор можно разглагольствовать сколько угодно, это типичная вумность, мешающая думать о том, как действительно устроены «Метаморфозы». Нельзя на это поддаваться.
Однако и бдительный нюх на вумность, предохранявший от впадения в этот грех, сам по себе не обеспечивал верности решений. Восхищаясь Юриными разгадками, будь то «Метаморфоз» Овидия или новелл Конан Дойла, я начал мысленно примериваться к стихам Пастернака, но тревожился, не зная, каким камертоном поверять свои гипотезы.
Расхожая мудрость состоит в том, что окончательных разгадок не существует, а имеет место плюрализм смыслов, прочтений, решений. Да, конечно, как-то оно так, только плюрализм этот довольно-таки ограничен, и тренироваться надо в попадании пусть не в яблочко, так для начала хотя бы не в «молоко», – работать над кучностью.
При просмотре нового фильма или сериала часто возникает вопрос, где еще играл актер, исполняющий одну из ролей. Вроде знакомое лицо – или нет? А-а, это такой-то! Или нет – такой-то? Об этом можно некоторое время спорить, но в конце концов разногласия снимаются обращением в интернет. И никакого плюрализма: выясняется, что да, это в обоих случаях такой-то.
Плюрализм возможен в другом: правым оказываешься то ты, то твой оппонент, то кто-то еще. Но и этот плюрализм не тотален, ибо прав обычно бываю я. Во-первых, потому, что у меня хороший глаз на лица, а во-вторых, потому, что этой игре я отдаюсь всерьез – как тренировке исследовательской интуиции.
Тренироваться ведь не обязательно на литературе. Суть угадывания в том, чтобы поймать ту волну, на которой транслируется загадка.
В 1999 году в Стэнфорде, в рамках юбилейной пушкинской конференции, Марья Васильевна Розанова, вдова Андрея Синявского, устроила неформальную вечернюю встречу с желающими – на тему типа «Пушкин, Синявский и я». Она вела ее в своей обычной интимно-провокативной манере и в какой-то момент перешла к задаванию загадок, пообещав победителю почетную награду.
Первая загадка касалась некогда – единственный раз в жизни! – украденной ею книги. Вслушавшись в тон ее речи и памятуя о «Прогулках с Пушкиным», я выкрикнул: «„Пушкин в жизни“ Вересаева!» – и угадал.
Во второй раз она привела выдержку из чьей-то недавней речи о Пушкине и предложила ее атрибутировать. Цитата была длинная, скучная, кое-как сопрягавшая общие места пушкинистики с новейшими демократическими ценностями и очередными задачами российской власти. «Ельцин!» – заорал я и опять угадал. Это было нетрудно: слова явно принадлежали политику, а цитировать кого-либо рангом ниже президента в такой ситуации не имело бы смысла.
Марья Васильевна попыталась спорить: «Алик, как вы узнали?! Я вам рассказывала? Вы подслушали?..», но в конце концов сдалась и вручила мне последний номер «Синтаксиса». Обнаружив в нем свою статью, я сказал, что это не приз, а авторский экземпляр, потребовал настоящей премии и на другой день получил ее – кажется, «Спокойной ночи» Синявского.
Дело в том, что жизненные тексты строятся, особенно в гуманитарной среде, по литературным моделям и потому являют идеальный полигон для пристрелки аналитического оружия.
Познакомившись через Диму Быкова с Михаилом Ефремовым (в кулуарах спектакля «Гражданин поэт» в театре Эстрады), я посмотрел и пропущенный мной в свое время фильм «Когда я был великаном», в котором он играет пятнадцатилетнего советского как бы Сирано де Бержерака и по ходу дела сочиняет соответствующие стихи. Поэтому, когда о Ефремове зашла речь на одном лингвистическом сборище, я был во всеоружии и, как говорится у Зощенко, скромно, но просто похвастался своей посвященностью в закулисные будни знаменитого актера. Присутствовавший там же Владимир Андреевич Успенский, с которым мы обычно пикируемся в жанре «кто кого», не мог уступить мне пальму первенства и принялся рассказывать о том, как еще школьником, до поступления на мехмат, он написал стихи, в дальнейшем попавшие в сборник юных поэтов, а там и в фильм, где были отданы герою Ефремова. Рассказчик он отличный. Один неожиданный поворот следовал в его истории за другим, и очередным витком сюжета стала встреча Успенского с самим Ефремовым на какой-то тусовке.
– Нас знакомят, и я ему говорю: «А вы знаете, что автор ваших стихов в фильме – я?» И что же, вы думаете, он мне отвечает?..
Оттягивая выдачу пуанты, В. А. сделал эффектную паузу. Это был мой шанс, и я им воспользовался.
– Подумаешь, бином Ньютона. Ясно, что он сказал.
– Что же?
– Что-нибудь типа: «А мне говорили, что это написал какой-то мальчик!»
– Алик, как вы догадались?! Или вы знали? Вам Ефремов рассказал?
Ну, такое, да еще от любимого соперника, – музыка для ушей автора1717
Вспомним у Бабеля:
«Наутро я снес выправленную рукопись. Раиса не лгала, когда говорила о своей страсти к Мопассану. Она сидела неподвижно во время чтения, сцепив руки… кружевце между отдавленными грудями отклонялось и трепетало.
– Как вы это сделали?
Тогда я заговорил о стиле, об армии слов…»
[Закрыть], в каковой роли оказался теперь уже не Сирано, не Ефремов, не Успенский, а я. Я великодушно объяснил, что ничего я заранее не знал, а просто удачно применил инструментарий поэтики: новелла Успенского могла иметь очень ограниченный набор финалов, и я лишь выбрал наиболее родственный ее «школьной» мотивике. Так опытный врач выбирает из нескольких диагнозов, подсказываемых тестами (а теперь и компьютерами), наиболее похожий на правду – тот, который, как говорилось в детстве, на него смотрит.
Главное – верить, что искомый ответ действительно существует и не идти на компромиссы с вумностью. Сами авторы, как правило, не идут.
В одной радиопередаче о Мендельсоне рассказывалось, как его спросили, что́ занимало его больше всего, когда он сочинял свою знаменитую сюиту «Сон в летнюю ночь»: проблемы романтической иронии применительно к музыке? особенности шекспировской драматургии? соотношение музыки и действия?
Его ответ поразил меня. Не будучи музыковедом, я не помню его точно, а возможно, толком не уловил и тогда. Но сказал он что-то вроде того, что был озабочен исключительно модуляциями из какой-то там одной тональности в далекую от нее другую…
Авторы вообще охотно признаются в своих фокусах: им хочется быть понятыми, и их радует, когда до кого-то что-то доходит.
Интервьюируя Василия Аксенова по поводу его «Победы», я спросил, как ему удалось напечатать такое в 1965‐м – не мешала ли цензура?
– Ну, цензура у нас какая? – доброжелательная, творческая, – счастливо прогудел он. – Да до собственно цензуры и не дошло. Главный редактор «Юности» Борис Полевой прочел, сказал, что все хорошо, выбрасывать ничего не надо, ну разве что-нибудь добавить.
– И вы добавили?
– Добавил – одно предложение.
– Вот это? – Я указал на фразу об эсэсовце в черной шинели.
Аксенов посмотрел на меня с уважением…
Хорошо, конечно, когда сам автор признается, что и как там у него сделано, – но в общем случае мы вынуждены обходиться без подсказок. А угадывать должны тем не менее точно, без плюрализма.
Помогает самоочевидность правильных разгадок. Ну вот, например.
Заметив некоторый сбой (ungrammaticality, по Майклу Риффатерру) рифмовки в 4‐й строке пастернаковского «Ветра» (жива – плача – дачу – отдельно [??] – …)
и соотнеся этот сбой (= «невстроенность в рифменный ряд») со смыслом слова отдельно, как словарным, так и контекстуальным (Не каждую сосну отдельно),
сосну – с адресаткой стихотворения (оставшейся в живых возлюбленной, Ларой),
ветер – с лирическим «я» (покойным Юрием Живаго),
отдельность сосны – с одиночеством сосны Лермонтова/Гейне,
а преодоление одиночества при помощи сочиняемой ветром колыбельной песни – с преодолением «отдельности» рифмы отдельно путем превращения ее в первое звено длинной цепи, завершающей рифмовку стихотворения словом колыбельной, —
заметив и соотнеся все это, можно совершенно спокойно предъявлять свой результат хоть Риффатерру, хоть Якобсону, хоть Пастернаку, да хоть и Гейне.
И, боже мой, сколько таких бесспорных находок мне посчастливилось сделать за почти полвека занятий поэтикой! Они действительно бесспорны – никто их не оспаривает. Но и включать в комментированные издания соответствующих авторов не торопится. Чего-то им, видимо, недостает. Не вумности ли?
* * *
Вроде бы все, но нет, не все. Была у этой истории с непониманием еще одна сторона.
Смолоду меня обуревала жажда открытий, и я горел желанием поделиться своими идеями с друзьями, коллегами, слушателями, читателями. И наталкивался не только на невозможность пробиться к широкой публике, куда там, но и на отказ даже близких знакомых понять само стремление что-то делать – не говоря уже о претензиях на общественное признание.
В давней виньетке («А и Б») я вспоминал о своих переживаниях по поводу первой студенческой работы (осень 1954 года):
На филфаке… различные кафедры вывешивали темы предлагаемых курсовых работ… Стены… были покрыты листами бумаги с отпечатанными на машинке названиями тем. Меня, зеленого первокурсника, эти списки и страшили, и влекли – я читал в них вызов своему честолюбию.
– Витя, – сказал я, – давай пойдем на кафедру, выберем темы?..
– Зачем, душа моя?
– Как зачем? Чтобы попробовать свои силы в науке, добиться результатов, завоевать уважение…
– Это тебе, душа моя, чтобы уважать себя, нужно писать курсовую, а я себя, голуба, и так уважаю.
Витя Сипачев, мой приятель со школьной скамьи, был не единственным таким пассивистом. Помню, как уже после Университета одна молодая коллега искренне удивлялась моему желанию печататься, да, собственно, и доводить работу до публикабельного вида, и никак не сочувствовала моим жалобам на равнодушие издателей. Типа: Ты сам свой высший суд… Наперсники разврата… Молчи, скрывайся и таи… Книги – что книги?! и т. д. и т. п.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?