Текст книги "Отличник"
Автор книги: Алексей Дьяченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава 16 Толя и Катя
1
Наступил такой период в моей жизни, когда все потеряло в ней смысл. Я на земле чувствовал себя лишним, среди людей чужим. Я злился и ненавидел все. Все вне и все внутри себя. Завидовал даже фонарному столбу, так как он имел свое место, а я не мог отыскать своего. Места я себе не находил, оттого и бесился. Везде было плохо, все раздражало и, прежде всего, раздражала сама жизнь.
Тогда же частенько я стал ездить на кладбище и только там, среди могил обретал относительное спокойствие. Происходило так, должно быть, потому, что все живые люди мне были ненавистны, а неживые милы. Я переживаю, мучаюсь, страдаю, а им, живущим со мной рядом все равно, они к моей беде равнодушны. Пропади я, исчезни, никто не заметит, не всплакнет. С нездоровым интересом прохаживался я вдоль могильных оград, всматривался в даты рождения и смерти, выбитые на надгробьях, и тотчас подсчитывал, сколько покойный вытерпел на этом свете, сколько промучался. Я-то в глубине души, считал себя сильным, да вот выяснилось вдруг, что сил, для того, чтобы жить, уже не имел. А люди на вид тщедушные, – я судил по вделанным в надгробья фотографиям, тянули свою лямку, кто шестьдесят, кто восемьдесят, а кто и все сто с лишним лет. Мне же было чуть более двадцати, и я уже серьезно задумывался о самоубийстве. В то, что люди на вид совсем не сильные и не смелые жили так долго, я не верил. Я почти уверен был в том, что родственники покойных занимались приписками (вследствие чего заочно злился и на них) и очень радовался, когда попадалась могилка с покойником, не дожившим до моего года. Я ходил на кладбище чаще, чем в институт, и ощущал себя там, как дома. Дело в том, что я ощущал себя мертвецом и весь тот мир, что располагался за кладбищенской оградой, с улицами, домами, автомобилями, был чужим. Сознание мое перевернулось, живых людей считал мертвецами, а мертвых – тех, что покоились в земле, – живыми.
Мотался я, как неприкаянный, после удара, нанесенного мне известием о Хильде, с полным ощущением того, что душа находится где-то глубоко под землей. Даже когда сидел, то невольно сгибался, под этой ношей, как древний старик (я хоть и собирался свести счеты с жизнью, но как актер и режиссер, не забывал наблюдать за собой со стороны, подмечать за собой все это и собирать ощущения в творческую копилку). Понял, почему старым людям так тяжело вставать и ходить, ни лета, ни возраст тут виной, а отягощенная грехами душа. Она, как гиря трехпудовая, гнет к земле.
И вдруг случилась перемена, я почувствовал, что вскоре это произойдет, то есть освобожусь я от страданий земных и так мне вдруг стало легко, такие распахнулись горизонты! Свобода казалась беспредельной, делай, что хочешь, законы этого мира меня уже не стесняли. Представьте узника, годами томящегося в темнице, и вдруг он получает весточку, что скоро увидит свет, его освободят. Такое же состояние было тогда и у меня. Мне с трудом давался каждый прожитый день, я страдал ежеминутно, и вдруг мне сообщили, что скоро освободят. Страдания сменились эйфорией. Ненавидящий все окружающее, я как бы прощаясь с этим всем, все это заново полюбил и всех людей полюбил, и любовь рекой изливалась из меня так ощутимо, что я сам мог следить за результатами этого процесса и наслаждался его плодами. Не оставалось равнодушных, все те люди, что попадались под этот живой поток, исходящий из моих глаз, тут же начинали проявлять лучшие свои качества, с людей слетали маски, лица делались удивительно добрыми и живыми. Эта живая жизненная сила из меня выходила вместе с уходящими силами физическими. И такое пограничное состояние, конечно, не могло долго длиться. Наступил момент, когда я почувствовал, что настало время. Кто-то невидимый сказал мне: «Пора». И тут наступила растерянность, страх, состояние невроза. Захотелось как можно скорее всю эту земную суету прекратить. В ту минуту я способен был совершить какой-нибудь чудовищный и непоправимый шаг. Успел бы дойти до метро, бросился бы под поезд, не успел бы дойти, бросился бы под машину. Боязни не было, как не было практически ничего от меня самого, от личности моей. Одно только тело, туловище, которое болело каждой клеточкой своей и мечтало лишь только о том, как бы поскорее от этой боли избавиться. Тело мечтало таким образом избавиться от самого себя. От смерти, как я теперь понимаю, меня отделяли две-три минуты. И тут случилось чудо. Меня окликнули. Я смотрел и не верил своим глазам, рядом со мной стояли красивые молодые люди, улыбались, гладя на меня. Улыбались, как родные, а я их не узнавал. Это были воистину посланники небес. Через какое-то мгновение пелена с моих глаз спала, и я узнал в них своих сокурсников Толю Коптева и Катю Акимову. Толя только что вернулся со съемок, был наряжен в военную форму, загорелый, с усами, с дыней в руках; а Катя в цветастом павловопосадском платке. Они заразительно смеялись и протягивали ко мне свои руки. Я подошел к ним на ослабевших ногах и, как только оказался в их объятиях, так силы сразу же оставили меня. Я стал рыдать, а они меня утешать.
– Ну, что с тобой? Что случилось? – спрашивали они.
– Жить не хочется, – сквозь рыдания выдавил я.
Они, конечно, появились не просто так в самый острый момент моей жизни и появились именно готовые помочь, поддержать, спасти. Не говоря более ни слова, не задавая никаких вопросов, они как бы играючи поднырнули под мои руки и как раненого бойца на своих плечах понесли к себе домой. Я совершенно не мог ходить, ногами еле передвигал, душа, находящаяся где-то между небом и землей не торопилась возвращаться в тело. Вот когда настоящей сомнамбулой довелось побывать.
Вот они-то и вытащили меня с того света. Принесли в квартиру дворника Николая, у которого тогда жили. Ни о чем не спрашивали, не задавали лишних вопросов, выхаживали, как тяжелобольного. Поили горячим молоком, кормили манной кашей, – ничего другого организм не принимал. Я даже спал между ними, как спит малое неразумное дитя между мамой и папой.
И та жизненная сила, что вышла из меня за неделю прощания с землей, постепенно стала ко мне возвращаться. Ребята щедро делились со мной своей жизненной силой, дарили мне ее с радостью. И не сказать, чтобы скоро, но болезнь, а иначе я то состояние, в котором пребывал, и назвать не могу, отпустила меня.
Переживания, связанные с Хильдой, стали похожи на похождения, прочитанные в книге, то есть воспринимались уже так, как будто все это было не со мной. После того, как Толя с Катей «поставили меня на крыло», я окончательно пришел в себя. Я съездил в Данилов монастырь и отстоял службу, пораженный ангелоподобным пением монахов. Душа моя возродилась к новой жизни и я не выдержал, сказал Леониду:
– Знаешь, по-моему я стал приходить потихоньку к Богу.
– Завидую тебе, – ответил он.
– Как? – удивился я. – Ведь я же во многом благодаря тебе.
– А я благодаря себе, неизвестно, к какому краю двигаюсь.
– Ты же так все по-умному объяснял, почему Бог есть и почему его не может не быть.
– Одно дело умом понимать. Другое дело сердцем веру принять и согласно божьим законам жить.
2
Катя Акимова была настоящей русской актрисой. И имя ее ей очень шло. На перекличке в институте всех по фамилии, а ее – Катериной, хотя девушек с таким именем было три. Дело еще и в том, что на вступительных она читала монолог Катерины из «Грозы», действие первое, явление седьмое: «Отчего люди не летают так, как птицы?». Это была ее коронка. Никто никогда не читал так, как она. Я видел и до и после нее сотни других Катерин, все ей и в подметки не годились.
Как правило вне института, на вечеринках, днях рождения, свадьбах пелись песни совсем не те, что в институте, отдыхали. Но при этом негласном правиле не проходило вечера, чтобы Катю не просили почитать. И она читала. Как же она читала! Сколько, бедняжка, тратила сил! До ее выступления могли ругаться, браниться, кричать друг на друга, после ее отрывка все сидели тихие, мирные, все друг друга любили, просили друг у друга прощения. Вот каким должно быть настоящее искусство, должно примирять. Примирять человека и с самим собой и с окружающими его людьми, пробуждать все самое лучшее, а не самое лучшее усыплять.
Когда она читала, то на нас дышала сама вечность, нам светили все звезды мира. Ей никогда не аплодировали, не кричали «браво». Она читает, мы все сидим, раскрыв рты, кто-то плачет, кто-то улыбается странной улыбкой, улетев в своих мечтах высоко. Закончит читать, все с минуту молчат, и Кате это нравилось. Это было больше, чем аплодисменты.
Помню, играли в фанты, и Кате достался фант – покурить. Раскурили ей сигаретку, дали в руку. Она стояла с ней минуты две, не зная, как приступить, затем затянулась и долго не могла откашляться. Все смеялись, и только ей, бедняжке, было не до смеха. Она была единственной из девочек на курсе, которая не курила.
Ни Толя, ни Катя, на мой взгляд, внешней красотой не блистали, но вот когда они были вместе, от них невозможно было глаз отвести. Во всех их взаимоотношениях незримо присутствовала красота, которая и их делала прекрасными. Даже не красота, а скорее, любовь была неизменной спутницей всех их взаимоотношений.
Помню, мы втроем, – я, Толя и Катя зашли подкрепиться в блинную. Катя так естественно перекладывала блины из своей тарелки в тарелку мужа, и он, с такой естественностью, не замечая этого, их поглощал, что просто завидки брали, глядя на них.
Толя познакомился с Катей еще до поступления в институт. Он стоял, слушал уличных музыкантов, и вдруг мимо прошла девушка, которая держала в руке пустую кожуру от банана. И при этом, как вспоминал Толя, «была задумчивая».
– Я потом у нее спрашивал, – рассказывал Толя, – о чем ты думала. Говорит, ни о чем. Но вид у нее был очень мечтательный. И эта кожура в руке. Такое сочетание меня просто покорило. Я подумал. Какая замечательная девушка, не бросила же кожуру людям под ноги, как это делают все, включая меня, а несет до первой попавшейся урны. Нет, такую девушку упускать нельзя. Музыкантов я и в другой раз послушаю, а ее в другой раз уже мне не встретить. Я шел за ней, не решаясь ее остановить. Проходя мимо мусорных баков, она не поспешила избавиться от шкурки, что мне понравилось в ней еще больше. Я уже был влюблен в нее.
Но вот представился удобный случай для знакомства. Эта банановая шкурка выпала у нее из руки; не специально она ее обронила, а именно потеряла. Я эту шкурку поднял и продолжил следовать за ней. Девушка прошла несколько шагов и остановилась. Посмотрела на свою свободную руку, забеспокоилась и оглянулась. Тут-то к ней я и подошел. Сказал: «Вы не это ищете?». Она рассмеялась, охотно взяла из моих рук шкурку и тут же, найдя глазами урну, выбросила ее. А затем вернулась ко мне, как к старому приятелю.
Я тотчас представился, сказал, как меня зовут, где хочу учиться, как намерен мир спасать. Она так же о себе рассказала. Мы оба приятно удивились тому, что наши стремления совпадают. Пошли пить кофе, за столиком в кафе она села напротив меня. Немного отпила из своей чашечки и посмотрела мне в глаза. Я понял, что это моя судьба. Так все и случилось.
Конечно, им не выделили отдельной комнаты в общежитии, первое время жили у Толиного отца, а затем переехали к дворнику Николаю, занимавшему пятикомнатную квартиру на улице Герцена. Дома в центре, по улицам Герцена, Грановского, Осипенко, Собиновский переулок, – все были выселены, квартиры пустовали, поэтому и наблюдалось такое роскошество.
Дворник был не простой, закончил ЛГИТМИК, актерский факультет, сам был родом из Мурманска, а в Москву приехал счастья искать. А пока счастья актерского не нашел, устроился дворы подметать, поближе к ГИТИСу и трудился на двух участках. Звали его, как я уже сказал, Николай, но Толя с Катей называли его почему-то Кольманом, ему нравилось.
Кольман этот был очень добрый. До того, как в его квартире (на правах друга, земляка и будущего работодателя по творческой линии) поселился Толя с женой, там был настоящий проходной двор. За сутки в гостях могло перебывать от двадцати до полста человек. Даже тогда, когда Кольмана не было дома, гости приходили, хозяйничали и уходили. Приходили с друзьями, со знакомыми и незнакомыми. Доходило до того, что хозяин, возвращаясь с участка, находил в своей постели совершенно чужих людей. Если он начинал вдруг выяснять (бывало, что показывал характер), кто это такие, то оказывалось, что это знакомые знакомых его друзей. «В конце концов, – рассуждал он, – совершенно чужие люди не лягут же в мою постель». И успокаивался. Успокаивался и приглашал незваных гостей после того, как те закончат свои амурные дела, испить с ним чая. И, как правило, негодяи закрепляли его кровать за собой, по крайней мере, до тех пор, пока не объявлялись более правомочные соискатели.
Устав от такого обилия гостей и ругая себя за свой мягкий характер, Николай менял замок на входной двери и не реагировал на звонки. Как же вели себя в таком случае гости? Гости, движимые единственным желанием увидеть хозяина, ломали входную дверь самым настоящим образом, для себя мотивируя это так: «А вдруг с ним что-нибудь случилось?». И, действительно, все время открывал и вдруг не открывает. Им и в голову не могло прийти, что он видеть их не хочет.
Как-то не открыл он дверь, но, чтобы не ломились, сказал, что жив-здоров, просто ключ потерял. Так до чего же гости додумались? Они в окрестных дворах отыскали массивную деревянную лестницу (тащили через три улицы, по центру города), приставили ее к окну и стали лезть к нему на второй этаж. Он высунул голову в форточку и стал кричать, что законопачено окно, заделано наглухо, не открывается рама. И что же? Думаете, незваные гости отступили? Не тут-то было. Они взяли в подъезде стоявшие вместе с метлами лопаты, выбили ими у окна стекла и «вошли». Повторяю, делали все это не разбойники, не группа захвата, а самые обыкновенные гости. Вот как подчас велика бывает тяга попить на кухне чай с хорошим человеком. Чай, к слову, такие гости сами никогда не покупали и, как правило, ничего никогда с собой не приносили.
Пришлось Николаю дорого заплатить за свое нежелание впустить гостей. Пришлось вставлять стекла, ремонтировать дверь, которую они наполовину сломали, относить на место громоздкую тяжелую лестницу.
С приходом в квартиру Толи все кардинально изменилось. Он, если и не сразу избавил доброго дворника от гостей, то хоть упорядочил их посещение, так как, не робея, посылал случайного гостя, желавшего попить чай, в магазин за заваркой и пряниками. В конце концов извел незваных гостей совершенно, ибо эти люди за свой счет могли чай попить и у себя дома.
У Кольмана в квартире жила дрессированная кошка, сам он играл на гитаре, пел романсы, подражая Вертинскому, разводил на подоконниках розы, – не для продажи, а для души, писал картины маслом на холсте. Возможно, ему льстило, что у него живет сын самого Модеста Коптева, и в его каморке висят картины мастера.
Катя была родом с Колымы, ее отец был военным летчиком и разбился во время полета. На Колыме она закончила три класса средней школы, а затем с мамой они переехали в Минск, где жили у тетки, а точнее, у ее детей, двоюродных Катиных братьев. Мать так в Минске и жила, а Катерина, поступив в ГИТИС, перебралась в Москву.
Толя был питерский; в Питере он жил вместе с матерью и сестрой. Мог бы поступать на режиссуру в ЛГИТМИК, но так же, как и я, сбежал из родного города. Дело в том, что сестра его вышла замуж и большую трехкомнатную квартиру, в которой они жили, разменяли на две маленькие, однокомнатные (обменом занимался муж сестры). В одной квартире жил Толя с матерью, в другой стала жить сестра его с мужем. Но так продолжалось недолго. Вскоре сестра со следами побоев вернулась к матери, снова зажили втроем, но только не в трехкомнатной просторной квартире, а в однокомнатной, малогабаритной. Но так продолжалось недолго. Снова появился сестрин муж. Он, оказывается, пользуясь новыми законами, квартиру продал, и его обманули. Оставили и без квартиры и без денег. Он стал плакать, говорить, что ночует на вокзале. Толина сестра его пожалела и пустила в дом.
Толя этого вынести не смог, уехал в Москву. Жил то у отца, то на съемных квартирах, какое-то время подрабатывал уборщиком в бассейне «Москва». Его, впрочем, очень скоро оттуда выгнали. Старушка-уборщица из соседнего сектора, попросила помочь. Она приболела, не хотелось ей больничный брать. Она денек хотела отлежаться. Толя согласился, забыв о том, что соседний сектор женский. Управившись в своем, он прямиком направился туда, а там все голые женщины. Ну, и пожаловались. Он объяснил мотивы своего поступка, но не помогло, уволили.
Толя вспоминал: «Я у руководства спрашивал: почему женщинам можно убираться в мужском секторе, а мужчине в женском нельзя? Сказали, что в мужском убираются не женщины, а старухи, которых не стесняются, и что я хулиган».
До ГИТИСа Толю по протекции устроили поваром в ресторан гостиницы «Украина». Готовить он умел хорошо. Дома он, собственно, все и готовил. Катя готовить не умела, с удовольствием смотрела, как муж готовит, с удовольствием ела приготовленное им.
С Толей меня познакомила Катя; она пригласила меня в гости. Я знал, что она замужем и что она меня приглашает именно для того, чтобы познакомить с мужем. Мы с Толей выпили по рюмочке черносливовой настойки и опьянели. Помню, Толя ставил на проигрыватель пластинки Шаляпина, а мне дал зеленую тетрадку, где слова песен были прописью. На слух трудно было разобрать, о чем пел всемирно известный бас. А потом Толя рассказывал мне о том, какой Шаляпин был хулиган. Как у незнакомых людей, сто раз притворно извинившись перед этим, спрашивал: «Скажите, почему у вас такие поросячьи глазки?».
Отец Толин, Модест Коптев, был известным художником. Его знала вся страна и интересующиеся люди за границей. Он был бессеребренник, картины свои не продавал, а дарил. Как-то в ГИТИС пришел паренек и спросил Толю.
– Кто это? – поинтересовался я.
– Брат Серега, – ответил Толя.
– Родной?
– Наполовину родной, наполовину двоюродный.
– Да-а, – удивился я, – а разве такое бывает?
– Бывает. Отец сначала женился на матери, – родился я, а через три года развелся с ней и женился на ее родной сестре. Родился Серж. Вот и выходит, что по отцу он мне родной, а по матери двоюродный.
– Ну, и как вы с ним?
– Хорошо. Он своей жизнью живет, я своей.
Брат Серега приходил тогда в ГИТИС не затем, чтобы брата Толю повидать, а с неприятным, тревожным известием. Сказал, что отца положили в больницу. Рассказал, как пять часов неотложку ждал, и много других нехороших подробностей про нашу скорую помощь.
Мы вдвоем с Толей ходили в больницу к его отцу. Катю он не взял с собой, сказал, что с Шариком кому-то надо гулять. У них тогда жила собака. На самом же деле не хотел, чтобы жена видела отца в неприглядном виде, на больничной койке.
Толин отец выглядел плохо, лежал он с воспалением легких в пульманологическом отделении. Лежал в двухместной палате с соседом-болтуном. Болтун этот просто не унимался, все говорил и говорил.
– Поставили отцу твоему капельницу и ушли, а она ведь может под кожу залезть, смотреть за ней надо, а их никого. Я позвал сестру милосердную, она говорит: «Ничего, как время подойдет, приду. А понадоблюсь раньше, стучите». Кому стучать? Где? Куда? В потолок?
Вот из таких непрекращающихся излияний этот сосед и состоял. Он отрекомендовался астматиком, но было не похоже, что у него астма. Толин отец был совсем слаб и говорить ни о чем не мог. Толя поинтересовался, смотрел ли его врач. Сосед-болтун рассмеялся. Тогда Толя вышел в коридор и спросил у проходившей мимо медсестры, где можно увидеть врача. Но она прошла мимо, не обращая на него внимания. Толя догнал ее, взял за руку, выше локтя, она остановилась.
– Я вас зову, зову, а вы не отзываетесь, – стал объяснять он мотив своих действий.
Впрочем, зря он переживал, медсестра очень радушно к нему отнеслась. Руку свою не отводила, даже наоборот, прижалась к нему.
– Я вообще-то, отзывчивая, – шутила она и, отвечая на вопрос о враче, пояснила, что в данный момент его нет, а чтобы застать его завтра, надо прийти пораньше, – он в полдевятого приходит, в десять у него конференция…
Далее он слушать ее не стал, спросил, лечат ли чем-нибудь больного Коптева из палаты такой-то. Она заглянула в бумажный лист, облаченный с двух сторон пластиком и кивнула.
На ужин в больнице была картошка с рыбой. Сосед-болтун хвастался, что у него серебряная ложка. А вот тарелки у него и не оказалось. Пришлось одну из двух принесенных отдать ему.
Сосед ковырял серебряной ложкой рыбу и вспоминал, как хорошо было в этой больнице шесть лет назад. Ругал молодых, но злых, как собак, медсестер. Нам они злыми не показались, наоборот, только улыбались. Вот тогда-то я и сообразил, что старость – не радость.
После Толиных жалоб Леонид пообещал перевести его отца в кремлевскую. Хлопотал Савелий Трифонович, хлопотала Фелицата Трифоновна, но все было напрасно. В качестве компенсации за невыполненное обещание Леонид подкупил лечащего врача и болтуна из палаты убрали, а на его койке разрешили ночевать родне, то есть вести круглосуточное дежурство.
Толя попеременно с братом Сергеем ходил на ночь к отцу в больницу, делал клизмы, другие необходимые процедуры. Жаловался на Сержа, который принес в палату телевизор с антенной, да только и делал в свое дежурство, что смотрел его да изничтожал вкусные продукты, принесенные Толей для отца.
Через две недели в удовлетворительном состоянии Модест Коптев был выписан из больницы и долечивался дома.
Толин брат, Сергей, был хорошим парнем, но Толя с ним не общался. Сереге совершенно нельзя было пить, он сразу принимался красно говорить, вел себя, как помешанный. Я однажды был свидетелем безобразной выходки с его стороны. Так что мне стало ясно, почему брат Толя держится от него подальше.
Это было на квартире у дворника Николая. Дворник спал, устав от трудов праведных, а мы, бездельники, сидели на кухне и беседовали. Серега очень быстро напился, потерял тормоза, и в нем проснулся краснобай и баламут. Катерину он стал называть то Салтычихой, то Кабанихой, и все куда-то спешил, торопился. А состояние у него было такое, что беды не оберешься, – или прохожие побьют или в милицию попадет. Сидел, бормотал себе под нос бессвязные фразы:
– Ты думаешь, в божью церковь он венчаться тебя поведет? Эх, за что вы, черны вороны, очи выклевали мне? Кончилась пляска заведенной куклы. Нет больше моей царицы-красоты. Даст прохожему за ленту пеструю. А я работаю, не пью, наряжаю свою бабу для чужого дяди.
– Оставайся, – говорил Толя.
– Нет-нет, я дал ей нерушимое обещание.
– Ты, Сергей, болен, – говорила Катя.
– Я болен маниакальным стремлением к сманиванию чужих жен и бредовой склонностью к заему без отдачи. Поеду, поеду к любимой своей.
– Хорошо тебе у нее, – сожительница Сергея на двадцать лет была старше его, – лучше, чем у матери?
– Хуже. Скука смертная у них. Только мебель в квартире не плачет. А так – вся семья на разные лады. Не люди, а нытики. Я им правду говорю, а они: «Кукуй, кукуй, кукушечка». Отец ее в черта верит, черту молится. Чем хуже, тем лучше – так говорит.
От этих криков проснулся дворник, вышел на кухню. Увидев его, Серега цинично сказал:
– Ишь ты, проснулась сова замоскворецкая!
Тот вытаращил на него глаза. Сколько не было гостей, никто с ним так не разговаривал.
– Тихо, тихо, – попробовал приструнить брата Толя, – это же наш царь-государь. Здесь все его, даже стул, на котором сидишь. А ты ругаешься.
– А что же, если он рожей не вышел, в ножки ему теперь кланяться?
– Ну, ладно, ты домой спешил, так иди.
– Нет, теперь нарочно не пойду, пока царю этому голову на бок не сломаю.
С этими словами Серега схватил стул, на котором сидел и с той проворностью, которая бывает только у умалишенных, хрястнул этим стулом дворника по голове.
3
Только выписали из больницы Толиного отца, как из Минска Кате пришла телеграмма: «Матери плохо. Приезжай». Катя, разумеется, в аэропорт и первым же рейсом в Минск. И в тот же день от Толи на улице убежала собака, которую Катя подобрала и кормила. Толя переживал, как об этом он скажет жене, а собака, видимо, все чувствовала, то есть, что хозяйка уже не вернется. Случилось горе, беда непоправимая. Катерины Акимовой не стало. Полетела к больной матери, и прямо в самолете с ней случился сердечный приступ. Катя умерла. Мы узнали о ее смерти в институте, и все, весь курс, обнявшись, плакали навзрыд.
Многие плакали вместе с нами, не зная причины нашего горя, кто-то из посторонних, скорее от зажима, нежели со злым умыслом, еле слышно попытался схохмить: «Это что, похороны Сталина снимают?». Но тут же сконфузился, найдя свою шутку неуместной и ретировался.
Скорый вместе с Толей летал на похороны и говорил у гроба речь:
– Я с этой смертью не согласен. Я с этой смертью не могу смириться. Она погибла, как птица, подстреленная на взлете. Как объяснить мне вам, кого мы потеряли? Она не играла, она жила на сцене, в ее глазах стояли настоящие слезы, глядя на которые, каждый понимал, что жизнь ее не так проста, какой кажется, что она страдает, ужасно страдает из-за многочисленных несправедливостей мира сего. Она была человеком без кожи, умела чувствовать гармонию, видеть большое в малом, великое в низменном. Такие одаренные люди, конечно, нужны на небесах. Но нам-то каково? Как нам без нее теперь жить? Я верю, что она сейчас смотрит на нас с неба и говорит слова спасителя: «Не плачьте обо мне, а плачьте о себе и детях ваших». Будем же достойны памяти ее, ее высокого стремления сделать всех нас совершенными.
Эту речь он говорил на похоронах, а затем и нам читал ее по бумажке в институте.
Вернувшегося из Минска Толю уже мне приходилось таскать на себе, как раненого бойца отпаивать горячим молоком и откармливать манной кашей. Он был, как тень, ничего перед собой не видел, и ни с кем не хотел говорить. А потом заговорил, только со мной, словно стал оправдываться.
– Я очень любил свою жену, – говорил он мне. – Я сам варил кофе, сам приносил его ей в постель. Сам замешивал тесто, сам жарил блины. Те блины, что подгорели, и те, которые не очень хорошо поджарились, ел сам, а те, что получше, отдавал ей. Я всегда повторял, говорил Кате: «Милая, жизнь так сложна, так сурова, столько в ней страшных случайностей, неизбежного горя, – давай будем друг дружке подмогой, опорой в бедах и горестях. Ты любишь меня, я знаю, и я тебя люблю, ты это знай. Давай никогда не давать друг другу поводов сомневаться в нашей любви. Давай идти по жизни рука об руку и, чего бы ни выпало на нашу долю, делить все поровну. Ты прости мне мрачность моих слов, конечно, будут в нашей жизни и радости, а, может, одни только радости и будут. Я к тому веду, к тому начал весь этот разговор, что хочу сохранить семью, хочу, чтобы мы всегда с тобой были вместе. Ведь посмотришь вокруг, сколько таких семей, которые хорошо не живут, дерутся, ругаются, даже по самым ничтожным пустякам. Мы с тобой никогда не будем ругаться, будем друг друга беречь. Ведь правда? Правда, милая? Давай, обнимемся покрепче, и так, в обнимку, глядя друг другу в глаза, по жизни и пойдем».
Я слушал Толю, а думал о своем. Я знал, что это такое, когда вдруг земля с небом меняются местами. Хорошо еще, что он мог со мной о наболевшем поговорить, мог выговориться. Я же горем своим ни с кем поделиться не мог, не мог рассказать про Хильду и Леонида.
– Катя не любила, когда я ей дарил цветы, – продолжал Толя, – конечно, цветы она очень любила и приятно ей было и внимание мое, но она мне как-то призналась, что всегда, получая букет, испытывает чувство неловкости и вины перед загубленными растениями. Так бы они росли, рассуждала она, а теперь, когда их сорвали в угоду мне, они скоро засохнут и погибнут. Так она на это смотрела, но долго не решалась мне об этом говорить, боялась обидеть. Она была очень добрая и всех всегда боялась обидеть. Я ее до сих пор безумно люблю.
Конечно, Толя слегка лукавил, и они с Катей ссорились.
– Он подарил мне букет цветов, – смеясь, рассказывала Катя, – но каких цветов!
– Белые одуванчики, – объяснял Толя. – А почему я тебе такой букет подарил? Мне и без цветов к тебе неловко было идти, и с цветами стеснительно, вот я и пошел на компромисс. Собрал букет, но неофициальный. И я знаю, букет тебе понравился. Ты же у меня с чувством юмора, ты же у меня умничка.
После чего следовали объятия и поцелуи. Вот так примерно ссорились. Но перед самой Катиной гибелью были ссоры и более приземленные, в которых романтикой уже и не пахло. Был я свидетелем одной из них.
– Мы с тобой разные люди, – говорила мужу Катерина. – Ты стараешься в людях видеть только плохое, ищешь врагов себе, так как без них твоя ненависть ничем не подогревается, без врагов нет оправдания для твоей глупой и злой жизни. Да что я говорю, какой жизни? Разве это жизнь? Как ты живешь? Это существованием и то с огромной натяжкой можно только назвать. А я хочу, чтобы ты замечал в людях и хорошее, чтобы искал и находил все новых и новых друзей. Зачем? Да затем, чтобы делиться с ними своими успехами и неудачами, чтобы радоваться их успехам и вместе с ними переживать их беды и горести. Жизнь прекрасна и удивительна, если глупость не мешает все это замечать. Я не дальтоник, который повсюду видит только розовый цвет, а что темнее, уже и не воспринимает. Я вижу все то темное, что видишь и ты, но только отношение к этому темному у меня другое. Ну, темное и темное, что теперь скулить? Надо делать его светлым по мере сил и, если получается, – радоваться, а не получается, – не отчаиваться. Не забывай, что жизнь коротка и когда пройдет, то обидно будет вспоминать, что всю жизнь брюзжал, ругался, на это силы тратил. Ты говоришь: «Ругаю, значит, не люблю». Неправда. Я тебя только потому и ругаю, что ты мне небезразличен. Было бы мне дело до постылого или постороннего?
Катя не лгала, она любила Толю, и он это знал.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?