Читать книгу "Отличник"
Автор книги: Алексей Дьяченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Я, долго не думая, позвонил районным руководителям. Трубку подняла женщина с властным голосом. Я объяснил ситуацию, сгустив краски, попросил телефон чрезвычайных служб, сказал, что газ – не игрушка и, если взорвется, то никому не поздоровится. Женщина с властным голосом меня успокоила, позвонила кому-то по другой линии и сказала, что все немедленно исправят. Через пять минут прибежали взмыленные газовщики, и все, у них, оказывается, нашлось, не то, что прокладки, а даже новая газовая колонка, которую мне старались за деньги навязать.
Пока двое работников меняли колонку, мой знакомец от Мосгаза зашел ко мне в комнату и стал меня стыдить:
– Что же вы пожаловались? Как же вам не стыдно?
И я, вместо того, чтобы отослать его к товарищам, помогать устанавливать новый агрегат, стал перед ним лебезить, оправдываться:
– Простите. Сам не знаю, как это все получилось.
Тут он, совсем осмелев, стал выспрашивать чуть ли не интимные подробности моей жизни. В числе прочего поинтересовался:
– Это вы сантехникам стереоустановку подарили? Они назвали номер вашей квартиры.
– Да что вы, откуда у меня стереоустановка? Посмотрите, как я живу.
В нашем дворе три дома, и три квартиры с одним и тем же номером. Всех почему-то тянет ко мне. Вчера в первом корпусе старушка умерла, в квартире с таким же номером. Так сначала милиционер пришел ко мне. Установить факт ненасильственной смерти (в четыре часа ночи), а затем в пять утра за мертвым телом приехали ко мне санитары.
Я зачем-то оправдывался и чем больше говорил, тем газовщик мне меньше верил. Главное же, поражало меня то, что он расспрашивал, как следователь, словно право на это имел.
Я, наверное, делаю ошибку, так подробно рассказывая о всех тех бытовых трудностях, которые свалились в те дни на мою голову, но я пытаюсь показать вам во всей полноте ту, совсем не творческую жизнь, на которую мне также приходилось затрачивать огромные силы. Чтобы окончательно закрыть эту тему – «нетворческая жизнь», расскажу, коли уж обмолвился, что было в казино.
В казино крутились рулетки, горело море огней, рекой лилось шампанское, было много известных и знаменитых людей. Были эстрадные и кинозвезды и даже люди из правительства. Был Василь Василич с женой, Гарбылев, как пугало, наряженный в дорогой шелковый костюм и даже тот залетный, что при первом знакомстве с отцом Леонида назвал его вором, просив похмелиться. Разношерстная собралась публика.
Леонид много пил, не хмелел, достал и показал пачки денег, которые лежали у него во всех карманах.
– Ну, есть у тебя богатство. Что дальше? – спросил я.
– Что значит «есть богатство»? Я не ощущаю себя богатым.
– Когда станешь ощущать?
– Для начала хочу миллиард.
– Зачем?
– Хочется.
– Ну, так ты не ответил. Что дальше?
– Дальше – власть. Власть настоящая. Это моя цель. Сначала захвачу власть в нашей отдельно взятой стране, а затем и во всем мире.
– Хочешь накормить голодных, дать кров бездомным?
– Зачем? Зачем лицемерить, я не коммунист. Без всякого обмана сытых сделаю голодными, а тех, у кого есть дом, выгоню на улицу. Это азы управления. А иначе как таким стадом руководить? Иначе не получится.
– Ну, допустим. А дальше? Дальше-то что?
– Что ты все заладил, как попугай? Ничего! Разломлю землю об колено, как перезрелый арбуз. Разве не заманчиво конец света своими руками устроить? Уложить в могилу разом двенадцать миллиардов?
– Ты издеваешься?
– Отчего же? Тут я на днях смотрел фильму. Снятые замедленной камерой процессы разложения и гниения. Так пришел в восторг. Мышь мертвая разлагалась на опытном столе, и персик сгнивал так же. Поверь, зрелище по своей красоте ничем не проигрывает цветению сада. В смерти и разложении столько же прекрасного и красочного, столько же нового и величественного, как и в рождении, в становлении.
– Что-то Леонид, с тобой происходит нехорошее. Мне страшно и невыносимо все это слушать. я поймал себя сейчас на том. что в каком бы хорошем расположении духа я не находился, послушав тебя…
– Несварение желудка случается?
– Нет. Просто пропадает желание жить, что-то делать, чем-то заниматься. Я понимаю, почему от тебя все прячутся без видимых причин.
– Как это по научному? Энергетическим вампиром стал?
– Не знаю. Не обижайся. Если я тебе об этом не скажу, никто не скажет.
– Не надо мне обо мне ничего говорить. Я о себе ничего знать не желаю, тем более плохое. Давай, лучше жить так, как все живут. Будем ругать других. И потом, ты же религиозный человек. А как церковь учит? Надо начинать с себя. С себя и начни. Себя и ругай. Ты, между прочим, еще тот гусь. В тебе слишком сильно развита гордыня. Ты хитрый, хоть с виду и простачок, а в душе предатель. Да, да, не спорь, предатель.
Ну, и какой мне смысл был там оставаться и выслушивать обвинения? Я тихо и незаметно ушел, и уж конечно, от моего ухода там ничего не изменилось, и никто этот уход не заметил.
Итак, к жизни творческой.
Как вы помните, на тот момент основной моей заботой была постановка спектакля. Я ставил пьесу Тараса Калещука на сцене академического театра. Работал с теми актерами, на которых с детства чуть ли не молился. Всем нутром своим ощущал, какое выпало на мою долю счастье, а вместе с тем и испытание. Смогу или не смогу? Сумею или не сумею? Я испытывал в те дни нечеловеческое напряжение всех своих сил. И все до той роковой репетиции, на которой произошла ругань с Кобяком, шло гладко. А с той репетиции понеслось. Началась свистопляска.
Не обошлось и без мистики. Гасли лампочки, когда должны были гореть, и зажигались, когда должны были быть погашены. Под актерами ломались стулья, они спотыкались, падали, у них лопались стаканы в руках, то есть происходила настоящая чертовщина. Даже на техническом уровне. Репетиционный процесс не ладился. Актеры слушали и не слышали, не понимали моих слов, не понимали того, что я от них хочу. Хотя, на мой взгляд, ничего необыкновенного я от них не требовал. Я играл за них, их куски, говорил: «Почему я могу, а вы так не можете?». Они смеялись. Соглашались с тем, что я показывал, но повторить не могли или не хотели. Кризис между режиссером в моем лице и моими вчерашними кумирами в лице известных и заслуженных мастеров сцены назревал стремительно. Порой мне казалось, что я окружен безмозглыми идиотами, которых специально собрали со всего света ко мне в спектакль, с одной лишь задачей – провалить его с наибольшим треском.
И тут все эти бытовые проблемы, бесконечные звонки, способные свести с ума любого. Звонила Фелицата Трифоновна с требованием ставить спектакль у нее. Скорый с предложениями о помощи: «Я знаю каждого актера, подходы, кнопки». Толя, который просто бомбардировал меня и звонками и своим навязчивым общением. Он просто не хотел отходить от меня в театре, не давал слюны сглотнуть наедине с самим собой. И точно так же, как актеры, слов моих не слушал. Пристал ко мне, как банный лист. Говорил много ни о чем, но взахлеб. Только я в театр вхожу, он ко мне. И сразу же предупреждает: «Мне надо выговориться». Я понимал его состояние, понимал, что он мечется из угла в угол, от продаж отцовских картин и скупки золота на Арбате, до ассистента у Скорого и что ни та, ни другая должность ему не в радость. Ну, чем же я ему мог помочь? Да к тому же в такой ответственный момент, когда сам ставил спектакль. Получалось, что он сам запутался, заблудился и мне не давал заниматься делом, как бы подсознательно желая одного, – пропадать, так вместе. Просто не давал ставить спектакль. Самым натуральным образом. Я ему говорил:
– Мне нужно репетировать. Нужно побыть одному. Я должен подумать о том, что говорить на репетиции актерам.
Не помогало. Он твердил свое:
– Скорый репетирует иначе. Только в общении рождаются идеи.
– Так и иди к Скорому. В конце концов, ты его ассистент, а не мой. У меня свой метод.
– Тоже мне, Станиславский, – делал он вид, что обижается и оставляет меня в покое навсегда.
Но на следующий день опять встречал на пороге театра и все повторялось.
А о чем же он говорил? Вы, может быть, думаете, что это были идеи о постановке спектакля, от которых я из ревности и снобизма отмахивался? Как бы не так. Все его мысли, все его чаяния были от театра далеко. Он заделался профессиональным ругателем. Ругать все и вся стало для него насущной потребностью. Он ругал и кришнаитов и мусульман, и православных, и католиков, и коммунистов, и гомосексуалистов, и мужчин, и женщин, и меня, сам того не замечая; то есть все были виноваты, и только он один прав.
Возвращаясь к постановке, надо признать, что трудности трудностями, неудачи неудачами, но в том крахе, который в конце концов произошел, виноват только я.
Глава 37 Смерть Тонечки
Неудачи сменялись неудачами, и как итог всему черному и неприятному случилась непоправимая беда с Тонечкой.
Тонечка не только клала пылесос с собой в постель, не только наряжала его в мои рубашки, она, подражая взрослым, убирала с его помощью ковровую дорожку. Как-то я заметил, что она, при включенном агрегате, разматывает изоленту на токоведущем проводе. Я вынул вилку из розетки и для того, чтоб как следует ее напугать, сказал:
– Тоня, ты сама не понимаешь, что делаешь. Ведь тебя же может током убить.
– Ну и что? – растерянно спросила она.
– Как «что»? – возмутился я. – Дружок будет бегать по травке, любоваться высоким небом, жмуриться в солнечных лучах и улыбаться от счастья, а ты будешь лежать под землей в гробу и ничего этого не увидишь! Этого ты хочешь?
Тонечке, конечно, этого не хотелось, но и оставить пылесос в покое, как я того просил, она тоже не желала.
– Ну и пусть, – капризно сказала она, – мне в гроб положат конфеты, цветы, все будут плакать, жалеть меня. Мне в гробу будет хорошо.
Я не стал с ней спорить. Перестал стращать. Да и глупо было на ее глазах лазить под изоленту, скручивать-раскручивать провода, а ей этого не позволять. Я ее просто предупредил, чтобы не прикасалась к проводам в тот момент, когда вилка находится в розетке. Взял с нее честное слово. Впрочем, она и без меня прекрасно понимала всю опасность, исходящую от электрического тока.
Не знаю, что именно в тот страшный день произошло, каким образом схватилась она за голый провод (скорее всего, в месте соединения провода искрили и пропадал контакт). Все это тяжело вспоминать, но вспомнить надо.
За два дня до случившегося Дружок перестал пить, есть, только и делал, что выл. Выл и днем и ночью. Я его за такое поведение даже принимался наказывать. Все же жил в чужой квартире, на птичьих правах, можно сказать. А он – ночь-полночь принимался выть. Ну, что на это соседи скажут? Пожалуются в милицию, милиция придет, а на квартире три человека и все без прописки. А к квартирной жизни уже привык, вот и дрожал.
Теперь у меня и тени сомнения нет, что Дружок уже тогда знал, что случится беда. Он не только выл. До той поры совершенно безгласный, будто бы даже немой, он вдруг стал лаять. Лаял и никого не подпускал к пылесосу. В особенности Тонечку. Кусал шланг, грыз провод. Я, признаюсь, даже шлепнул его пару раз за попытку испортить чужое имущество. Я решил, что он просто ревнует девочку к этой железяке, или у него вдруг стали чесаться зубы. Принес ему специальную палку, чтобы он грыз.
Вот и в тот трагический день, только я вышел из метро, в ушах зазвенел, задрожал собачий вой. Ну, думаю, уже на нервной почве неладное творится. Слуховые галлюцинации начались. А уж как к дому подошел, так этот вой на самом деле услышал. Смотрю, окно на кухне настежь раскрыто, в окне Дружок по грудь стоит, меня высматривает и воет. Как заметил, стал подскакивать на задних лапах. Ну, думаю, сейчас выпрыгнет из окна на моих глазах. Только этого недоставало. Замахал ему руками, чтобы не скакал, а сам бегом в подъезд. Сердце сжалось, почувствовало недоброе.
Тонечка, судя по всему, взялась чистить ковер, включила пылесос, он не работал. Вспомнив про то, как я разворачиваю изоляцию и скручиваю разошедшиеся провода, подражая мне, занялась этим, забыв вытащить вилку из розетки.
Если бы знать, что этот старый пылесос станет причиной такой трагедии, такого горя, я бы выбросил его в первый же день, а не сочинял бы о злом механизме красивые добрые сказки. И сколько раз я предупреждал Тоню, чтобы не трогала изоляцию, но видимо, чему быть, того не миновать. Тонечка погибла. Погибла до скверного глупо, нелепо. От мысли об этом я еще сильнее страдал. Не было в ее смерти ни смысла, ни красоты, если вообще сопоставимы такие понятия, как смерть и красота.
Казалось бы, после случившегося мир должен был бы перевернуться. Ан нет. Ни грома, ни молний, синее небо, яркое солнце и такой сладкий душистый ласковый ветер, что хоть падай на землю и плачь от восторга. «Что же это такое? – думал я. – Почему такая несправедливость?».
После того, как приехавшие из морга люди забрали Тонечку с собой, я совсем осиротел, не находил себе места. Разгуливал по сожженной музыкальной школе, что находилась за ГИТИСом и беседовал сам с собой в коридорах и классах, отвечавших мне эхом.
– Я же ей ноготки на руках и ногах подстригал, – говорил я в пустоту, – подравнивал упрямую челочку. Вот они, руки, до сих пор они помнят тепло ее крохотных пальчиков, ее шелковых волос. Как же можно все это закопать? Как же можно жить мне без всего этого? О, горе, горе! Какое у меня горе! Голова, словно в клещах, ни о чем другом не могу думать. Не могу, да и не хочу.
Одна картина за другой вставала перед глазами, где девочка была еще жива, бегала веселая, смеялась. Для чего взрослые одинокие люди не берут детей из приютов? Ходят, мучаются, несчастные. Ведь у нас же переполнены детские дома. Взяли бы ребеночка и жили бы счастливо и он и они. Взрослые одинокие страдают оттого, что не о ком заботиться, некому отдать свою ласку, любовь, доброту; дети – от недостатка заботы, ласки, любви.
Хоронить помогали ребята, в основном, конечно, Тарас и Толя, сослуживец дал денег и приехал помочь. От матери Тонечки и от ее отца, Юсикова, я не получил ни копейки.
Когда приехали за Тонечкой в морг, прямо на нас выносили гроб с покойником, бегали вокруг люди, плакала родня. Тарас отвернулся, обнял рукой мою голову и прижал к своей груди.
– Не смотри, – сказал он дрожащим голосом.
Бедный, добрый, святой человек! Как он страдал, как мучался. Он и сам был бы рад уткнуться кому-нибудь головой в грудь, чтобы не видеть, не переживать предстоящего ужаса. Находясь в его объятиях, я на мгновение забылся, замелькали картинки из недавнего прошлого.
Я лежал на диване, отдыхал, ко мне подбежала Тонечка, сказала, что хочет пить.
– Иди, налей себе воды в стакан и пей, – отговорился я.
– Нет. Ты мне налей.
Она надела мне тапки на ноги, подняла с дивана и толкая своими ручками в спину, погнала на кухню. Я налил ей воды в стакан, вернулся и снова лег на диван. Тонечка не унималась, не давала поспать. Она брала мои волосы в свои руки и, представляя себе, что это вода, умывалась ими. Тоня любила играть, все в игру превращала. Ни минуты без радости и веселья не проходило. Уж очень резвая была.
Как-то, выходя на улицу, разбежалась и, не заметив ступенек, упала. Конечно, стала плакать.
– Скажи спасибо, что еще голову себе не разбила, – закричал на нее я.
– Спа-си-бо, – плача и всхлипывая, говорила она. Я засмеялся, куда злость подевалась.
Шли с Тонечкой по улице, со всех сторон на нас летел пух с тополей. Я не успевал закрывать глаза и отплевываться.
– Пух проклятый, когда же ты только кончишься, – выругался я в сердцах.
– А знаешь, – сказала, волнуясь, Тонечка, – этот пух очень полезный. Он разносит зернышки по всей земле. Мне Тамара сказала.
– Да, я знаю, что полезный. Вот только неудобств от него много, – стыдясь своих собственных ругательств, пояснил я.
Тоня прожила почти шесть лет и ни разу не видела пылесоса. Поэтому, когда при ней я его в первый раз включил, она испугалась и с криками и слезами побежала прятаться. При этом задела ногой за шнур, соединявший пылесос с розеткой и упала. Пылесос отключился, уже не «рычал», а она все еще продолжала плакать. Я смеялся над ее слезами, над ее наивностью. Тамарка посмотрела тогда на меня как-то виновато, выдержала паузу и сказала:
– У нас не было пылесоса, она не знает, что это такое, поэтому и
испугалась.
Тонечка как-то спросила у меня:
– Откуда берется сахарный песок?
– Из пустыни Сахара. Там ничего нет, кроме сахарного песка. Небо из сахарного песка, люди из сахарного песка. Там все белым-бело, как у нас зимой, но жить там не сладко.
– Почему не сладко?
– Нельзя же питаться одним только сахарным песком.
– Можно, я могу, – сказала Тонечка и из баловства стала брать в руки и есть песок.
– Тогда тебя скоро туда переселят.
– Я не хочу.
– Тогда не ешь так много сахара.
– А мне очень вкусно.
Вспоминая, подумал: «Что же я сахарного песка ей пожалел?». И было стыдно и тягостно. Не жалеем, не бережем. Знать бы, что может такое горе случиться, все бы разрешал, все бы позволял. Не валялся бы на диване, больше бы внимания уделял.
На похороны пригласил и Леонида. Он не пришел, но прислал дорогущий венок с казенными словами на ленте: «С тобою хороним частицу свою, слезою омоем дорогу твою».
Мама Тонечкина была совершенно спокойна, словно и не ее дочь хоронили. Бабушка Несмелова мне понравилась. На Леонида я что-то разозлился, и не из-за того, что проигнорировал похороны, а из-за того, что маркиза де Сада читает, о чем сам признавался при встрече. Впрочем, злился недолго, нужно было заниматься похоронами, поминками.
Юсиков на поминках вел себя так, будто находился на каком-то празднике. Со мной все сойтись покороче стремился, сдружиться хотел. Просил деньги, дескать, дочка у него родилась, неудобно в роддом без подарков являться. Так хотя бы пару порций мороженого роженице купить. Я глазам, ушам своим не верил. Как так можно, на поминках одной своей дочери со счастливыми глазами рассказывать о новорожденной? С него все беды, все проблемы скатывались, как с гуся вода. Не смущало и то, что дочка родилась на стороне.
– Четыре четыреста, богатырь, а не девка, – хвастался Юсиков, – ты меня не забывай. У меня везде знакомства есть. Если что, я всегда помогу.
Синельников раздражал не меньше Юсикова. Он был далек от всего того, что произошло, был явно рад возможности посидеть за столом, выпить и, совершенно обнаглев, требовал только одного, – внимания и сострадания к себе, к собственной персоне. Когда его пристыдили, сказав, что жена больная, а он над ней издевается, стал разыгрывать карту больной жены, но при этом через жену, опять же требуя внимания и сострадания к себе.
– Я ее, бедняжечку, жалею, – говорил Стас, – у нее же астма.
– Да все ты врешь, – не выдержал я, – все это пустые слова. У нее астма, а ты при ней куришь. Так, что ль, жалеешь? Ей же дышать нечем.
– Что же мне из дома через каждые пять минут выбегать? Так можно один раз выбежать и не вернуться. – Он засмеялся своей мысли.
– Не говори тогда, что жалеешь.
– Нет. Ты не прав. Мне, конечно, наплевать и на нее и на ее здоровье, но по-человечески, я ее все-таки жалею, сердце-то болит.
Я не стал с ним пререкаться, оставил его пить и закусывать, а сам стал смотреть на рисунок, приколотый кнопкой к стене. Этот рисунок подарила мне Тонечка. На нем был изображен мужчина в шляпе с чемоданом в руке. К чемодану была направлена стрелка с надписью «Там деньги», а над человечком была другая надпись: «Дима – это ты».
Я тогда настолько удивился увиденному, что даже не усомнился в том, что и надписи сделала Тоня, но, как выяснилось, их все же сделала Тамарка по Тонечкиной просьбе, что нисколько не умаляло шедевра.
Глядя на этот Тонечкин рисунок, я поймал себя на чудовищной мысли. До того мне было невыносимо находиться в театре все эти последние дни, что я на какое-то мгновение обрадовался тому, что случилось. Обрадовался как веской причине для того, чтобы больше в театре не появляться. И это при всем том горе, которое вызвала Тонечкина смерть. Насколько же сложны и противоречивы человеческие чувства.
Смерть Тонечки уберегла меня от инфаркта. Эта постановка забирала все мои силы и это при том, что последние дни я никаких творческих задач не решал. Все силы уходили на что-то постороннее, второстепенное, ненужное. На дрязги и тому подобное. Словно нечистый придумал хитроумную игру с целью погубить меня, и я действовал, повинуясь его правилам. Понимал, что делаю все не то, не так, но не в силах был противиться, отказаться и шаг за шагом шел к своей погибели.
Я не мог сосредоточиться на творчестве, то и дело срывался на крик. Ошибка следовала за ошибкой. Я возненавидел актеров, актеры платили мне той же монетой. Сроки сдачи поджимали. Скорый лез со своими замечаниями, возможно и правильными и справедливыми, но уж больно неподходящее место и время он для них выбирал.
Я испытывал страшные перегрузки. Не мог ночью спать, днем бодрствовать, постоянно болело сердце. Я был на грани инфаркта. Тоня, я в этом уверен, своей трагической смертью спасла мне жизнь. Я это почувствовал, сердце болеть перестало. Тот удар темных сил, что предназначался мне, она взяла на себя. Есть невидимые силы, есть нехорошее их влияние, она собой меня закрыла от них, от их нехорошего влияния.
После смерти Тонечки я постоянно пребывал в состоянии, схожем с тяжелым сном. Из пут этого сна наяву я не в состоянии был выбраться, освободиться. Ощущение было такое, что нахожусь под гнетом тяжелого, невидимого пресса. Существовал бездумно, жил по инерции. Передвигался и занимался делами автоматически. Оказывался вдруг в институте (в театр ноги ни разу не привели), а как туда добрался, на чем, не помню. Возвращался домой, что-то ел, что-то пил, и только перед тем, как лечь в постель, понимал, что я дома.
В те дни меня дважды чуть не сбила машина.
После того, как из жизни моей исчезла Тонечка, я не знал, как мне дальше жить. Только тогда в полной мере я осознал, почему иной раз вслед за детьми, сразу же умирают и родители. Объяснить, пересказать этого нельзя, для того, чтобы понять это самому, понадобилось испытать нечто подобное на собственной шкуре.
Разумеется, положил я Тонечке в гроб и конфеты и цветы и даже дорогую английскую куклу, о которой она мечтала. Так получается, что для живых нам всего жалко, а для мертвых не жалко ничего.
Спиртного я на поминках не пил, ел мало, и вскоре слег, заболел. Симптомы болезни были схожи с очень сильной простудой. Тамарка лечила, ставила через день то банки, то горчичники. Поила меня молоком с медом.
Целую неделю, не снижаясь, держалась очень высокая температура. Жуткие, бессистемные кошмары терзали меня каждую ночь. Два из них я запомнил.
Снилась черная пустыня, бескрайние пространства и огромный, похожий на наш мавзолей, дом. И на этих бескрайних пространствах происходит нечто похожее на наши демонстрации трудящихся. Саломея танцевала «танец семи покрывал», сбрасывая с себя одну за другой кисейные накидки. Леонид, как птица, летал на своих красных крыльях и я во сне сообразил: «Красноперый – это же падший ангел». Тут же была и Бландина, у которой белые локоны на голове превращались сначала в косички, а затем в живых змей, двигающихся, шевелящихся. Тут же были люди изо всех стран, всех народностей; они держали над головой портреты Леонида, готовились к демонстрации. И тут же была конная милиция, в которой служили и негры, и китайцы, и русские. Вот только лошадки у них были ненастоящие, а деревянные, игрушечные, то есть конская голова, уздечка и палка, но все относились к ним серьезно, как к настоящим. И даже один милиционер, негр, мне пожаловался, что у всех кони «серые в яблоках», а ему досталась каурая. Я от него отбивался, отсылал с жалобой то к Саломее, то к Бландине, то к самому Леониду, насилу отделался.
Всем присутствовавшим в том сне было чрезвычайно жутко. Не только мне. Никто не мог понять, определить причину этого страха. Все боялись и не знали, чего они боятся. Всем было просто страшно. Очень страшно.
Второй кошмар был такой же сумбурный. Какой-то карнавал, праздник, все делают вид, что веселятся. И я вместе со всеми притворяюсь, что мне весело, но на душе у меня какая-то забота. И, наконец, угадываю, в чем она. Я во сне переживаю за Тонечку. Где она? Что с ней? Я ищу ее среди разряженной притворно веселящейся пестрой публики, и нахожу следы. Они приводят меня к зданию с железной дверью, и кто-то, наделенный властью, в белом халате говорит: «Да, она захлебнулась, но ничего страшного. Не переживайте. Приходите завтра, и мы ее откачаем». Я успокоился, поверил этому, в белом халате, а, проснувшись, ужаснулся. «Да как я, взрослый человек, мог успокоиться, услышав такую глупость. Нужно срочно бежать в больницу, принимать меры. Тогда она, возможно, останется жива».
И после этого вспомнил, что Тонечки уже с нами нет и причина смерти совсем не та. И возвысил я свой голос в беспомощном крике. И как-то вдруг, так же неожиданно, болезнь моя прошла. Исчез душивший днем и ночью кашель, и температура внезапно нормализовалась. Я хорошо спал, выспался, проснулся где-то в десятом часу и, грязный от пота, с всклокоченной шевелюрой, с недельной щетиной, собрался сходить погулять. Захотелось подышать свежим воздухом. Я был еще слаб, нетвердо стоял на ногах, покачивался из стороны в сторону, как пьяный, но почему-то твердо уверен был в том, что болезнь не вернется.
Уверенность моя была подкреплена замечательным сном, который излечил и успокоил меня. Приснилась Тонечка в нарядном платье, рядом с ней тот самый мальчик, которому я подарил в метро золотую рыбку. А с ними была та самая рыбка золотая. Та, да не та. Она плавала по воздуху, как по воде, и чешуя у нее была мягкая, словно плюшевая, мягкая и теплая (я сам гладил), дети гладили ее, как собаку. Размерами рыбка была такова, что дети вполне могли на ней кататься, чем, собственно, и занимались. Эта рыбка говорила человеческим голосом, что никого, и меня в том числе, не удивляло. Я осмотрел ее со всех сторон, эту диковинную прелесть, словно собирался покупать, и вдруг, опомнившись, как родитель, снабдивший своего ребенка в пионерский лагерь дорогими шоколадными конфетами и дорогой английской куклой, стал допытываться у Тонечки:
– А где же кукла? Где конфеты?
Как же весело и заразительно все трое надо мной смеялись, какие же были счастливые! Они знали, конечно, то, чего я не знал, да и знать не мог. Я и не допытывался, мне было хорошо уже и оттого, что весело им. Душа моя пела. Они там были не одни, было много детворы, были удивительные дороги, и они меня звали с собой, чтобы показать что-то невероятное. Я сначала согласился, пошел, но вдруг почувствовал, что идти не могу, тяжесть давит на плечи. Встал на колени, но даже на коленях мне было тяжело передвигаться в их изумительном детском мире. Они там чувствовали себя уверенно, чувствовали себя хозяевами. И я, порадовавшись за них, сказал: «Рад был повидаться, пойду-ка я домой». И я проснулся. Проснулся, и в теле своем еще какое-то время ощущал то самое состояние тяжести, в котором находился во сне. И прямо на глазах моих это состояние тяжести из моего тела выходило и улетучивалось. И, как только улетучились последние физические ощущения того мира, я стал себя ругать за то, что не пошел с детьми туда, куда они звали, не посмотрел, где они живут, как устроились, хотя и так было ясно, что живут хорошо.
Этот сон меня излечил, успокоил. Я держал во сне Тоню за руку и ощущал тепло ее руки. Мальчик, совсем негрустный, рыбка, говорящая, на которой можно кататься по воздуху. Что за прелесть сон! Какой удивительный мир!
Я был уже одет, обут и собирался выходить, когда входная дверь открылась и в квартиру вошла Тамара. Она вернулась из магазина и была с покупками. Мы прошли с ней на кухню, сели за стол. С минуту сидели молча, глядя друг на друга, а затем она встала, поставила чайник на плиту и стала выкладывать из сумки продукты.
Она очень повзрослела за эти дни. Какая-то черная немощь прицепилась к ней, высушила душу и тело. Эта немощь не давала ей плакать, губила ее на корню. Тамара ни на похоронах, ни после похорон ни одной слезинки не проронила. Я думал, сойдет с ума. Теперь же, на кухне, мне стало так ее жаль, что, казалось, сердце от сострадания разорвется на части. Не зная, как выразить свои чувства, я стал рассказывать хороший свой сон. Я рассказывал его подробно, она слушала очень внимательно.
Закипел чайник, я хотел встать, снять его с плиты, но так мне сделать этого и не удалось. Тамара не позволила. Как только я привстал, она пронзительным, натянутым, как струна, голосом спросила:
– А…а. Теперь ты меня прогонишь? Да?
Она произнесла все это очень быстро, боясь не успеть досказать, возможно, решив, что поднимаюсь я для того, чтобы уйти из дома и не возвращаться в него до тех пор, пока она не уйдет. Из-за того, что она так быстро и так эмоционально задала свой вопрос, я долго не мог вникнуть в его суть, не мог понять причин этого ее страха, такого болезненного напряжения.
Повисла гнетущая пауза. Но, как только вник и разобрался, тут же ответил:
– Нет, что ты. Не прогоню. Мы теперь всегда будем вместе.
Далее случилось следующее. Тамарка с протяжным воем, перешедшим в рыдание, кинулась ко мне в объятия и полезла с головой под пиджак, тыкаясь головой в подмышку, как слепой котенок, ищущий мамкину титьку. При этом она обнимала меня и прижималась с такой силой, будто кто-то должен был сейчас войти и отрывать ее от меня. Я крепился, крепился и не выдержал, тоже вслед за ней разрыдался. В таком состоянии и положении мы и находились довольно продолжительное время. То она успокоится, я заплачу, то наоборот.
Кипящий на плите чайник мы не замечали. Сколько мы плакали, точно не скажу, но отплакав, отрыдав, все же успокоились. Выключили огонь под чайником, который к тому времени весь выкипел, сгорел, почернел и потрескался, умылись и пошли гулять.
– :Если бы и с тобой что-то случилось, – говорила Тамарка, имея в виду мою болезнь, – то я, наверное, не выдержала бы, руки на себя наложила. Ты – теперь последнее, что у меня осталось. Знаешь, а ведь мне сегодня тоже приснился сон. Будто мы с тобой находимся в пустой комнате и в этой комнате страшный холод. А мы стоим, обнявшись и нам не холодно. Спины мерзнут, а сердца в тепле. И ты так сильно меня к себе прижимаешь, и от тебя так хорошо пахнет. Именно приятный запах запомнился, запах одеколона. И какое-то светлое, легкое состояние. Ощущение того, что все будет хорошо.
– Одеколоном не изо рта ли пахло? – попробовал я пошутить.