Текст книги "Нательный крест, или Двенадцать прелюдий"
Автор книги: Алексей Солоницын
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Алексей Солоницын
Нательный крест или двенадцать прелюдий. Избранные рассказы
Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви (ИС 13-309-1734)
От автора
Эта повесть о том, как человек открывает для себя Вечное, Небесное, то есть, как он приходит к Богу. У каждого человека свои пути, свои «начала». Мой герой музыкант, и в его образе, конечно же, есть то, что характерно для творческого человека, в том числе и для автора этих строк.
Мой герой ездит с гастролями по стране и миру, посещает города, где прошли его детство и юность. Герой вспоминает, как и почему он пришел ко Христу, когда и как он ощутил высшие подъемы духа, присутствие Божие. Каждое такое событие в его жизни – как святынька, лежащая в его нательном крестике с ковчежцем.
Поясню, как выглядит такой крестик. Лицевая и оборотная его стороны скреплены крючочком или винтиком, и когда их откроешь, крестик, как шкатулка, может беречь самое драгоценное – например, частички мощей великих святых.
Путь героя повести был долгим, трудным – как и для многих людей его поколения, которым приходилось скрывать свою веру, а потом, через волнения и страх, прийти к радости первого причастия уже в зрелые годы.
Теперь поясню, что такое прелюдия. Это музыкальное произведение, которое предшествует основному сочинению композитора. Сначала прелюдии были свободной формы, лишь потом оформились в самостоятельные музыкальные произведения – как у Фредерика Шопена, например.
Вот и в этих рассказах, составленных в повесть, мне хотелось показать предчувствие Божественного света, стремления, порой неосознанного, к высшему, горнему.
Алексей Солоницын
Нательный крест или Двенадцать прелюдий
«…Вижу, шатается по деревянному тротуару пьяный солдат в совершенно растерзанном виде. Подходит ко мне: «Купи, барин, крест серебряный, всего за двугривенный отдам: серебряный!» Вижу в руке у него крест, и, должно быть, только что снял с себя, на голубой, крепко заношенной ленточке, но только настоящий оловянный, с первого взгляда видно, большого размера, осьмиконечный, полного византийского рисунка. Я вынул двугривенный и отдал ему, а крест тут же на себя надел, – и по лицу его было видно, как он доволен, что надул глупого барина, и тотчас же отправился свой крест пропивать, уж это без сомнения.
…Вот иду и думаю: нет, этого христопродавца подожду осуждать. Бог ведь знает, что в этих пьяных и слабых сердцах заключено».
Ф. М. Достоевский, «Идиот»
Экзамен
прелюдия первая
– Послушай, Серга, что же ты раньше-то не сказал? Ты же для них просто клад! Там же сплошь маменькины сыночки. Да еще эти… золотые…
– Позолоченные, – ответил Алешин, уже пожалев, что сказал Коле Степанову, такому же, как и он, абитуриенту, что играл за юношескую сборную в баскетбол. – Мы же в консерву поступаем, а не в физкультурный.
– Ну, и что? Разве не знаешь, что спортсмены везде ценятся? Впрочем, и без этого тебя примут. Я же слышал, как ты играл.
– Тебя бы в приемную комиссию, – Алешин посмотрел на Степанова, дружески улыбнувшись ему. Поселили их в одной комнате в общежитии, экзамены сдавали в одном потоке, во время вступительных экзаменов по специальности оказались рядом. С тех пор стали держаться друг друга. Может быть, еще и потому, что оба были иногородние, не москвичи, не из «золотых», как они звали московскую молодежь. Сегодня им предстояло писать сочинение, то есть сделать всего лишь последний шаг – обязательный, но уже почти ничего не значащий для поступления, потому что они уже прошли отборочные туры по специальности. Лишь бы не получить двойку, а там будут шансы почти равные с москвичами и баловнями судьбы. Будет пусть и не совсем реальная, но все же возможность поступить не куда-нибудь, а в известную всему музыкальному миру Московскую консерваторию.
Они нашли аудиторию, в которой предстояло сдавать экзамен. Это была обыкновенная комната с обыкновенными столами, потертыми, местами даже в чернильных пятнах. Разве что портреты великих музыкантов, висевшие на стене, говорили о том, что это консерватория.
Доска такая же, как в школе. Окна высокие, хорошо промытые, сквозь которые ломится в эту напряженную тишь летнее солнце, заливая светом много потрудившиеся столы и сидящих за ними юношей и педагога, немолодую женщину с ухоженным, несколько надменным лицом. Лицо это говорит о том, что оно, прежде всего, столичное, музыкальное, принадлежащее к самому образованному слою населения страны.
– Для работы вам дается три часа. Сейчас вам раздадут чистые листы, я напишу на доске темы сочинений и вы приступите к работе. Работу следует сдать вот на этот стол, – и она показала пальцем на угол стола, возле которого стояла. Палец был длинным, с наманикюренным ногтем. – Если возникнут какие-то вопросы, можно обратиться ко мне или к моей помощнице, Эльвире Владимировне.
Помощница была из студенток, миловидная девушка с прической «бабетта», какие бытовали в шестидесятые, «под Брижит Бардо», в летнем платье, синими цветочками на белом фоне; Алешин это хорошо запомнил. Запомнил он и ее лицо – приветливое, когда она раздавала листочки со штемпелями в левом углу первой страницы; слегка удивленное, когда заметила, что Алешин все не приступает работе; потом явно тревожное, даже несколько отчаянное, когда пошел уже второй час, а Сергей все не начинал писать.
Темы для сочинений были простыми – образы Онегина и Печорина, «лишних людей» у Пушкина и Лермонтова, показ героизма в романе «Как закалялась сталь», и третья, тоже про героизм, но уже в литературе о Великой Отечественной войне.
Писать про Онегина и Печорина Алешину было как-то совестно – это уж совсем по-школярски. Ничего, кроме общих фраз, здесь не скажешь. Получится примитив, если писать и про Павку Корчагина – ну кто же не читал эту книгу, а если и не читал, то фильм-то уж обязательно видел.
Третья тема казалась Сергею самой привлекательной, но он не знал, с чего начать, как к ней подступиться. Можно, конечно, взять Шолохова, – тут есть о чем писать. Но и здесь возникали затруднения – имена героев он не мог вспомнить, а не упоминать их нельзя. Да и пересказывать сюжеты тоже казалось несерьезным занятием.
Коля сидел за столом впереди Сергея.
Несколько раз он оборачивался и видел, что Алешин сидит, задумавшись, и все не начинает писать.
– Ты чего? – зловещим шепотом сказал он. – Начинай!
Сергей поднял на Колю глаза, кивнул, успокаивая.
Эльвира Владимировна обратила на них внимание. Это произошло в середине второго часа. Она подошла к столу, за которым сидел Алешин, увидела, что его экзаменационные литы чисты.
Этот юноша со сросшимися бровями, черноволосый и черноглазый, на незнайку не похож – слишком серьезен. Такой не может не знать Пушкина и Лермонтова, Островского и Шолохова. Почему же не пишет? Уже половина времени прошло!
– Вы не можете выбрать тему? – шепотом спросила она.
– Нет, я выбрал. Про войну.
– Так приступайте! Осталось чуть больше часа.
– Сейчас, – сказал он и посмотрел на нее так, словно она мешала ему. – Сейчас, я только…
– Что? Ну, возьмите хотя бы «Судьбу человека»… Фильм-то вы видели?
– Да.
– Вот… Опишите, как Андрей Соколов ведет себя в концлагере. Как потом встречает мальчишку… Ваню… Помните?
– Да. Коля, сидевший за столом впереди Алешина, снова оглянулся.
– Ты чего?
– Ничего.
Через полчаса Эльвира Владимировна снова подошла к Алешину.
Снова увидела, что он не написал ни единого слова.
– Приступайте, – взгляд ее был проситель ным. Она не могла понять, почему Алешин не на писал ни единого слова. – Прошу вас!
Педагогической дамы в классе не было, и поэтому Эльвира, студентка-отличница старших курсов, уже помогающая педагогам, решилась помочь Алешину. Что-то подсказывало ей, что надо так поступить – ведь этот юноша уже прошел экзамены по специальности, глупо будет, если он сейчас срежется на таком простом экзамене.
– Сейчас, сейчас, – и Сергей крепче сжал руч ку, упрямо вцепившись взглядом в чистый лист бумаги.
«Да, что-то надо писать… Ну да, про войну… А что я знаю о ней? Мне было пять лет, когда кончилась война. Может быть, с этого и начать?»
И он написал первую фразу. И сразу увидел себя, идущего по пыльной, жаркой улице…
«Мы жили в глубоком тылу, в Киргизии, во Фрунзе. На стене в комнате у отца висела карта. Я хорошо помню красные флажки, которые отец переставлял, когда наши войска освобождали какой-то город. Например, Будапешт. Я написал «Будапешт», потому что отец пел: «И на груди его светилась медаль за город Будапешт». Это стихотворение я прочел потом, когда уже учился в старших классах, может быть, в седьмом. И другие стихи Твардовского прочел. И «Василия Теркина», конечно. После этих стихов я больше стал понимать, что такое война. Уже не просто как слова, не просто рисунки, которые я стал рисовать еще в детском садике. Мои рисунки вывешивали на стенде. И не потому, что они были лучше других. А потому, что я уже умел писать. Например: «Смерть фашистским захватчикам!» Или: «За Родину! За Сталина!» Рисовал танки, самолеты со звездами – они сбивали самолеты со свастикой, громили танки фашистов.
Надо сказать и про День Победы. Я помню, как все обнимались, целовались и плакали. У нас во дворе накрыли общий стол. Пришли все, кто жил рядом – наш дом был единственный кирпичный, рядом стояли саманные дома, с глухими дувалами[1]1
Дувал – глинобитный забор в Средней Азии.
[Закрыть]. В нашем доме жили эвакуированные москвичи, ленинградцы. Двор был довольно просторный – вот там и поставили общий стол. Пришли все соседи. Я потому об этом пишу, что никогда после я не видел таких счастливых лиц. Такой общей радости тоже не видел. В нашей литературе о войне этот день еще предстоит описать. Бои, героизм, конечно, показаны – у Шолохова, например. В романе «Они сражались за Родину». Но об этом не стоит сейчас писать, потому что мне хочется сказать, как я понял, почему мы победили, почему наш народ оказался сильнее всех других.
Я уже учился в классе пятом или шестом. Во Фрунзе, как и в других южных городах, есть летние кинотеатры, под открытым небом. В центре города – кинотеатр «Ала-Тоо», что значит «Снежные горы». К «зимнему» кинотеатру, основному, примыкал летний, более доступный для нас, мальчишек. Он был недалеко от нашего дома. И вот однажды вечером я шел из музыкальной школы. Больше обычного занимался со своим педагогом. Уже стемнело. И вот иду я мимо летнего «Ала-Тоо», и вдруг слышу музыку. Она меня остановила. Я встал, как вкопанный.
Идет фильм, – не знаю, как он называется, – но там играет оркестр, играет так, что все во мне вскипает, заполняет все мое существо и рвется через край. Уже, кажется, невозможно вместить музыку, эти звуки труб и других инструментов, а музыка все нарастает, становится все мощней и величавей. И такой силой, несокрушимостью веет от нее, что я слушаю, и мне кажется, что я иду в бой на врага, и ничто на свете не сможет остановить меня, ничто! Я непобедим, я такой сильный духом, такой могучий и несгибаемый! И со мной плечом к плечу идут такие же, как и я – могучие и несгибаемые!
Уже потом, когда в старших классах отец достал пластинку с записью Седьмой, «Ленинградской» симфонии Шостаковича, я снова и снова, слушая эту музыку, вспоминал, как стоял на улице, у кинотеатра. Как потом, когда я смог идти дальше, заплакал.
И тогда, и сейчас спрашиваю себя: почему на глазах вдруг выступили слезы? Я давился ими, боясь, как бы меня не увидели плачущим. Но слезы прорвались, и я не мог справиться с ними.
Мимо шла соседка, тетя Варя, высокая, худая женщина. Она заходила к маме, помогала ей, и мама отвечала тем же. На войне погибли и муж тети Вари, и старший ее сын. Но она не согнулась, осталась такой же прямой и высокой; только вот глаза ее как будто стали больше из-за того, что под ними возникли серые впадины. Она остановила меня, стала расспрашивать, что со мной случилось, почему я плачу. Разве мог я сказать, что это музыка перевернула мою душу? Да я и сам тогда не понимал, почему плачу. Ведь в этой музыке отчетливо звучала наша Победа. Победа! Так разве надо было плакать?
Я ничего не сказал тете Варе. Помню, она несла в сетке какие-то продукты, порылась в ней, вытащила оттуда большое яблоко и протянула мне. Заставила взять, хотя я и отказывался, мотая головой. Яблоко было краснобоким, с медовыми желтыми пятнами – я хорошо его запомнил, потому что дома, когда мама разрезала его, оно оказалось удивительно вкусным, именно медовым, сладким и сочным. Я ел это яблоко и к пережитому примешивалась сладость – сердце будто смягчалось медовым соком.
Надо бы поговорить хотя бы с отцом, ведь он музыковед. Но пережитое казалось мне слишком моим, слишком личным, чтобы я делился этим даже с отцом. Да и чувства мои были непонятны мне самому – как же о них говорить?
Почему же я пишу об этом сейчас?
Попробую объяснить.
И тетя Варя, и тетя Соня, киргизка, тоже соседка, и другие, у кого не вернулись с войны мужья и сыновья, и братья, все, пусть и не прямо, но все же с тайным осуждением смотрели на маму, хотя и уважали ее. И отца уважали – не только как педагога, но и просто как человека. Наверное, потому, что держался он дружески со всеми, не было в нем никакой заносчивости. Но все равно я чувствовал, понимал, что мой отец тыловик, а какому же мальчишке не хочется, чтобы его отец был герой? Чтобы он, как вся «страна огромная», вышел «на смертный бой?».
Да, он говорил, что у него бронь, что он дважды просился отправить его на фронт, но его вернули без лишних объяснений, сказав, что он нужен здесь, в тылу.
Но и эти слова не успокаивали мою душу.
Но я плакал не только поэтому. Вернее сказать, совсем не поэтому.
В музыке, как я сейчас понимаю, была не только несгибаемость, не только сила, способная одолеть врага. В ней были и судьба тети Вари, и тети Сони – вообще-то имя этой киргизки было Салейя, – судьбы многих наших соседей, судьбы ближних и дальних родственников.
То есть, если посмотреть внимательней, я услышал музыку, выразившую все то, что произошло с нашей страной во время Великой Отечественной войны.
Я услышал Победу, которая превозмогла боль по тысячам и тысячам погибших и на фронте, и в тылу – ленинградском блокадном и в южном, где тоже получали похоронки, недоедали и не досыпали, и, если надо, то и умирали ради Победы.
Вот что интуитивно, то есть сердцем, понял тогда я, мальчишка, и что я хочу сказать сейчас, когда пишу это сочинение – может быть, не по теме. А, может быть, и по теме. Потому что пересказать прочитанное не составляет большого труда. А вот рассказать о том, что ты понял, когда услышал музыку Победы нашего народа – труднее. Я рассказал об этом, как мог».
Когда Алешин закончил писать, в классе уже никого не было. Пожилая дама тоже ушла, а Эльвира ждала, когда Алешин закончит свой опус.
– Написали, слава Богу, – сказала она. – Мне даже интересно, что вы там сочинили. Так долго обдумывали.
– Да я и сам не знал, что так напишу. Надеюсь, двойку не поставите.
– Надеюсь и я. Вы так старались.
Сергей кивнул и вышел из класса.
Солнце светило весело, беспечно посылая лучи на витрины магазинов, на крыши и окна домов, рассыпая их искрящейся мелочью. Сергей увидел Колю, который о чем-то говорил с девушками, поступавшими, очевидно, на вокальный факультет. Он чему-то смеялся и размахивал руками, что-то изображая. Девушки одобрительно улыбались и тоже смеялись.
– Наконец-то! – обрадовался Коля, увидев Алешина. – Ты как будто «Войну и мир» писал!
– Нет, только войну. Про мир в следующий раз напишу.
– Следующего раза не будет. Девчонки говорят, что за сочинения вообще двойки не ставят.
Так что можно считать, что мы, Сергоша, все экзамены сдали. Только примут ли нас, вопрос остается… Ну что, пошли? Есть предложение, Серега, в парк Горького. Там и перекусим, и погуляем… а? Девушки, посовещавшись, отказались. Но это не опечалило Колю, и он сказал Алешину, что даже хорошо, что они остались одни. В парке Горького есть павильон, где дают чешское пивко, а к нему сосисочки, а на стойках горчичка, тоже чешская, вкус замечательный, можно с ней съесть сколько угодно дешевых булочек. И порядок, будешь сыт и пьян, правда, нос не в табаке, потому что курить вредно для музыканта, особенно пианиста, ведь так?
– Так, – согласился Алешин. – Откуда ты все знаешь? Будто москвич уже, а не сибиряк.
– И ты скоро москвичом станешь. Всех московских новшеств вместе нахватаемся, а?
Лицо у Коли открытое, скуластое, когда смеется, глаза становятся узкими, азиатскими. Он весел, умен, и хорошо бы, если бы его приняли – кажется, уже подружились…
– Ну, что ты там накарябал, рассказывай, – сказал Коля, когда сели в вагон метро.
– Не здесь же.
– Ты какой-то… слишком серьезный. Будь повеселей.
Алешин пожал плечами:
– Да уж какой есть.
Когда в павильоне, где продавали чешское пиво, взяли по две кружки, и сосиски, и булочки, утолили голод и жажду, Алешин сказал:
– Знаешь, Коля, я ведь не про литературные произведения написал. Про себя. Может, они такое сочинение и не примут.
– Как это? Объясни. Алешин, как мог, объяснил.
– Ну ты даешь, – удивился Коля. – Ты консерваторию с литинститутом перепутал.
– Может быть.
– Эх, Серга, задал ты им задачку. Еще по одной? У меня заначка есть.
Они выпили еще по кружке пива, потом нашли скамейку, на которой никого не было. Говорили о музыке, о литературе, кино, обо всем, что тогда казалось самым важным в жизни.
Алешин не подозревал тогда, что обрел самого лучшего друга в жизни. Что в тот день он выдержал один из самых главных экзаменов в своей жизни.
Первая боль
прелюдия вторая
1
Когда пианисту Алешину предложили дать несколько концертов в Киргизии, он сразу же согласился. Конечно же, устроители гастролей знали, что юные годы пианиста прошли во Фрунзе – так назывался теперешний Бишкек, столица независимого государства Кыргызстан.
А тогда, в сорок первом, это была окраина СССР, где жила в эвакуации семья Алешиных. Сережа Алешин в тот год только родился. Но и в сорок пятом семья не вернулась в Москву – отец говорил, что полюбил Киргизию и не хочет с ней расставаться. Скорее всего, так оно и случилось, но Сережа, уже заканчивая среднюю школу, стал догадываться, что в этом решении отца есть и более глубокая причина: Сергей Иванович Алешин, педагог Московской консерватории, известный музыковед, как будто боялся, что кто-то ему скажет, что всю войну он отсиделся в глубоком тылу, и потому он трус и подлец. Сергей Иванович говорил сыну, что хотя ему выдали бронь, но все равно он несколько раз ходил в военкомат и писал заявления, чтобы его отправили на фронт. Но его так и оставили во Фрунзе.
С напряженным вниманием, перемешанным с грустью, он смотрел на снежные вершины гор, замыкавших город, видные еще из иллюминатора самолета.
Когда его везли на машине по городу, он с одинаковым удивлением замечал и то, что осталось от старого Фрунзе, и то, что построили в новом Бишкеке.
«Не расслабляться! – сказал он себе, почувствовав, что слезы подступают к горлу, когда он увидел сохранившийся кинотеатр «Ала-Тоо», с которым у него так много связано. В последние годы Алешин стал замечать, что слезы стали выступать на глаза помимо воли и в очень неподходящие моменты, и ему стоило немалых усилий сдерживать их.
«Нахлынули воспоминанья», – вспомнил он пародийную фразу и прокашлялся. Ехали по бывшей центральной улице города, и он узнал только несколько зданий от прежней парадной части столицы.
Просторные площади, монументы – все новое, как и вполне европейская гостиница, в которую его привезли.
Воспоминаниям предаваться было некогда – в этот же вечер предстоял концерт. Поэтому Алешин, наскоро разобрав вещи, попросил отвезти его в концертный зал и показать инструмент, на котором предстояло играть.
Рояль оказался стандартным, звук получался так себе, но он успокоил себя тем, что если здесь найдется с десяток настоящих ценителей музыки, то это уже хорошо. Поэтому он успел перед концертом даже немного вздремнуть.
На концерте Алешин играл Брамса, прелюдии любимого Шопена, которые и составили ему имя в музыкальном мире. И судя по тому, как принимали его, он понял, что не ошибся по поводу ценителей его исполнительства – выполнил свою работу, и ему аплодируют. Что же им остается делать, раз у них выступает московская знаменитость.
Ему уже сказали все дежурные слова, и он ответил на них также дежурно, отсидел и на положенном по протоколу ужине, и, еще раз поблагодарив «за радушный прием», отказался от машины и пошел в гостиницу пешком.
В тот приезд родителей дома не было – они уехали в дом отдыха на Иссык-Куль. После концертов к ним должен был присоединиться и Алешин. Поэтому он решил остановиться в гостинице.
Пришло время, когда можно было вздохнуть с облегчением, снять галстук-бабочку, расстегнуть ворот крахмальной рубашки и не торопясь никуда, спокойно идти по этой улице, где все также стояли тополя, все также журчала в арыках вода и воздух уже наполнился прохладой, которая наступает после дневной жары, – с гор приходит вечерняя свежесть, под утро переходящая в знобкий холодок.
В Москве промозглость, слякотно и сыро, а здесь теплый ветерок касается лица и молодежь гуляет без курток, в футболках и рубашках с короткими рукавами, а девушки в летних брючках и даже шортах.
С рассеянной улыбкой на лице, с неким умиротворением он остановился у гостиницы, осматриваясь. Иномарки у подъезда, новые дома, незнакомые лица, по большинству своему азиатские, и надо бы ему уйти в свой номер, чтобы не расплескать теплоту этого вечера, но что-то его держало, здесь, у подъезда, будто что-то должно произойти.
И точно – произошло.
К нему направлялась женщина – немолодая, но сохранившая стройность осанки. Рубашка с широкими отворотами воротника, джинсы, стрижка короткая, может быть, даже слишком для ее возраста, улыбка извиняющаяся и в то же время чуть насмешливая, нос небольшой, прямой, на него надеты очки.
– Здравствуй, Сережа, – сказала она.
– Здравствуйте, – ответил он, еще не веря, что эта та самая женщина, которую он узнал.
– Что, очень я изменилась? Да и ты ведь изменился. Время, ничего не поделаешь.
– Нет, я узнал тебя, но…
– Да перестать. Посмотри внимательней, ведь я совсем другая.
– Я и так смотрю очень внимательно.
– И что же? Думала, хоть немного обрадуешься. А ты…
– Извини, но я…
– Была Зина. Теперь Зинаида Васильевна. И фамилия у меня другая.
– Зинаида Васильевна… Она несколько деланно засмеялась. Он смотрел во все глаза на эту женщину, искал и все больше находил прежние черты той, далекой Зины его юности.
Да-да, и овал лица, и эта короткая стрижка, открывающая высокую шею, которая держала гордую головку, по которой не только он сходил с ума… А глаза?
Вот если бы она сняла очки!..
Да, и высокая шея, и короткий, прямой нос, и скулы…
– Что же мы стоим? Может, присядем?
– Конечно! – поспешно сказал он.
Неподалеку, прямо у высоких стеклянных окон гостиницы, стояли столики под тентами с яркими надписями «Кока-кола». Они нашли свободные места, сели. Он суетливо сделал заказ, попросил вина, воды, еще чего-то, и все вскидывал на нее взгляд, и все не мог поверить, что с ним сидит та самая Зина, которую он не видел с того времени, когда уехал поступать в Московскую консерваторию.
– Сколько же лет прошло? – спросила она.
– Я тоже об этом думаю. В самолете считал, но сбился. Точно не могу сказать.
– А я могу, – она улыбнулась, и опять знакомое увиделось Алешину. – Ты ведь не был силен в математике. Помнишь, как приходил ко мне накануне выпускного? За ответами? Я тебе дала и решение задач.
– Но задачи-то оказались другими.
– Да, и ты сказал, что решил их сам.
– Приврал. Митя помог, а так бы получил в лучшем случае тройку.
– Митя… Он так и остался в Пржевальске. Кажется, сейчас на пенсии. Тоже давно не виделись.
– А ты?
– Да что я. Еще работаю. Учу детей.
– Играть в волейбол?
– Да уж не на рояле. Это ты у нас вышел такой чемпион.
«Она смеется надо мной»?
И вдруг как будто не о чем стало говорить.
Он налил вина в стаканы – бокалов не подали.
– Выпьем, Зина. За встречу.
– Мне вообще-то нельзя. Но я выпью.
Выпили.
– Ты живешь там же?
– Нет, наш дом снесли. Там теперь новый микро район. У меня квартира на Токтогула. Неподалеку от нашей школы. Помнишь?
Он кивнул.
Помолчали.
– Ну, тебе надо отдыхать. Я пойду, пожалуй.
– Подожди! – как-то испуганно вскрикнул он. – Я хотел спросить… На концерт придешь? Билеты будут в кассе. Только скажи, как теперь твоя фамилия.
– Я в состоянии сама купить билеты.
– Ну что ты! Можешь прийти с мужем.
– Мужа давно нет.
Она встала. Подвинула металлический стул с белым пластмассовым сиденьем, он противно скрипнул ножками по асфальту.
– Я возьму тебе такси.
– Не надо. Троллейбусы еще ходят.
– Так придешь? Скажи, как твоя фамилия.
– Не беспокойся, Сережа. Повидались, и хорошо. Рада была тебя увидеть.
Она повернулась и пошла, и он снова узнал ее – походка осталась той же, уверенной, победительной. И почти такой же легкой.
Вот также она уходила и тридцать шесть лет назад, когда ей было восемнадцать, когда она сказала ему: «Больше ко мне не приходи».
А он стоял, оглушенный, раздавленный, и не мог сдвинуться с места, и смотрел, как в ее окне зажегся свет, как она задернула занавески, ушла вглубь дома.
И только тогда он пошел домой, по улице, где недвижно стояли тополя, где текла в арыках вода, где трещали цикады и вились в свете уличных фонарей мотыльки. Дома, укрытые зеленью садов, смутно белели – по преимуществу деревянные, с палисадниками, плетнями, в отличие от саманных домов киргизов с глухими, глиняными оградами. Здесь, на окраине Фрунзе, жили, в основном, украинцы, переселенцы, и Зина Калиниченко в том числе.
Может быть, разрыв он бы пережил легче, если бы заранее подготовился. Но ничто не предвещало ее внезапных жестоких слов, которые обожгли его.
«Больше ко мне не приходи!», – снова и снова звучали в его раненой душе ее слова, и он убыстрял шаги, не понимая, куда идет. Вот показалась его улица, посреди которой с гор тек широкий арык. Слева и справа от него тянулись аллеи из карагачей, кленов и акаций. Вдоль аллей разбили цветники, но поскольку уход за ними велся время от времени, за лето они зарастали травами.
На этой улице Алешин вырос. Он хорошо помнил, как улицу назвали бульваром, цветники окультурили, превратили в подстриженные и ухоженные газоны с клумбами, даже стали высаживать розы. Но это сделали потом, когда он приезжал во Фрунзе на летние каникулы, а в тот весенний вечер, когда он, оглушенный, несся от Зины, цветники заросли молодой травой, а кусты дали новые побеги.
Он остановился на аллее напротив своего дома – единственной кирпичной трехэтажки на этой улице. В этом доме, на первом этаже отец получил квартиру уже после войны. Окна выходили на улицу, как и балкон с балюстрадой в той комнате, которая принадлежала Сергею. Балкон тянулся и вдоль соседней квартиры, перегородки между ними не было, и когда Сергей поздно возвращался домой и лазил в свою комнату через балкон, соседская дочь Виолетта как бы невзначай обязательно выходила из комнаты.
Поэтому сейчас Сергей лихорадочно думал, как ему пробраться к себе, чтобы не встретить хохотушку Виолу и чтобы его не заметили родители. Для этого надо тихо перемахнуть через балюстраду и так же тихо открыть задвижку, просунув руку сквозь отверстие в железной решетчатой двери.
Все это нужно для того, чтобы взять из тайника бутылку водки, которую Сергей приготовил к выпускному вечеру. Предполагалось, что они, попировав в школе, придут к нему, возьмут бутылку и, расположившись у арыка, выпьют и посидят напоследок.
Но сейчас, после слов Зины, которые повторялись и повторялись в его сознании, он решил, что ему обязательно надо выпить эту водку – иначе не успокоиться.
Он благополучно достал бутылку, закрыл решетчатую дверь с наружной стороны и уже перебирался через балюстраду, как за спиной раздался звонкий голос Виолетты:
– Прямо Зорро! Посмотри, Галя, какой ловкий у нас Сережа! – и она рассмеялась тем смехом, какой сейчас особенно был неприятен, к тому же некстати, поскольку мог привлечь внимание ро дителей.
Подруга пышущей здоровьем Виолетты, скромная и тихая Галя, из квартиры на третьем этаже, тоже вышла на балкон. Сергей знал, что и Виола, и Галя ищут с ним встречи. И если Виола не скрывает своих намерений, то Галя всякий раз краснеет, когда встречается с Сергеем.
Он не ответил и быстро ретировался, почти побежал к аллее, все же услышав:
– Даже не поздоровался! Вот так сосед!
«Шпионят! Как нелепо! Ведь знают про Зину и все же караулят! Но теперь нет Зины! Но почему? Почему?»
Он нашел место под акацией, у склона арыка. Вечером открывались оросительные затворы, вода бежала быстрее. Весной лед с гор тает обильней, вода становится чище, голубеет, от нее веет свежестью и желанной прохладой.
Водка оказалась теплой и противной, и он судорожно глотал ее. Когда оторвал бутылку ото рта, то глотнул воздух несколько раз, задыхаясь и проталкивая в себя подступившую к горлу тошноту. Как будто только что выскочил на поверхность из воды, находясь в ней слишком долго.
Отдышавшись, он уже хотел выбросить бутылку в арык, но передумал. Как перед прыжком с высоты собрался, приготовился и опять стал глотать дурно пахнущую водку.
На этот раз она влилась в него чуть спокойней. Опьянения он не чувствовал и подумал: почему люди успокаивают себя этой мерзостью? Почему после катастрофы надо обязательно напиваться? Зачем и он это делает?
«Потому что так делали все, кто находился рядом. Прежде всего, отец».
Еще он подумал тогда, что его предупреждал не связываться с Зиной друг Митя, капитан юношеской баскетбольной сборной, в которой они вместе играли. Да и другие предупреждали, но он никого не послушался.
И вот результат.
А все начиналось так славно. На стадион не шел, а летел, как на крыльях, и каждая тренировка, а тем более игра, становились радостью, событием. И школа, и музыка – все отодвинулось куда-то, остались только стадион, баскетбол, Зина.
Воскресными вечерами ходили в «Звездочку» – так называли парк культуры и отдыха – имени Горького, конечно. В «Звездочке» гуляли, встречались с пацанами из других школ, знакомились с девчонками. На танцплощадку Сережа не ходил – там почти каждое воскресенье драка, потом разборки, иногда и с ножами. Не то, чтобы он трусил – просто противно было обязательно кого-то выбирать для танцулек, лишь бы не стоять истуканом, говорить всякие пошлости, да еще потом узнать, что «с этой ходил Черный», а с той «Геракл», или еще кто-то из «командиров» «Звездочки», «авторитетов». Они могли не только избить, но и «подколоть», «пописать» – то есть полоснуть лезвием бритвы по глазам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.