Электронная библиотека » Анатолий Михайлов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 6 мая 2014, 02:42


Автор книги: Анатолий Михайлов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Закрытое письмо А.Г. Михайлову

Привет от «знаменитого московского художника». Здравствуй, скромный кочегар, Тося. Фельетон мне понравился – увидел в нем скрытое уважение к тебе товарища, писавшего этот фельетон (конечно, с точки зрения обывателя), за исключением некоторых мест, где подвело его невежество. Открытое письмо твое тоже понравилось, только вот не совсем понравилось, что ты говоришь на его же языке – это, я думаю, от твоей эмоциональной настроенности, да и оттого, что Владилену неприятно. Поэтому получается, что признаешь (в некоторых местах) свою вину и в чем-то оправдываешься. А на деле ты вообще ни в чем не виноват.

И потом:

1. Ты не РАСПРОСТРАНЯЕШЬ, а знакомишь людей с гравюрами.

Хотя тебя никто НЕ УПОЛНОМАЧИВАЛ для общественной работы, но и никто не запрещает (видимо).

2. Ты не ПРОДАЕШЬ, а удовлетворяешь просьбу людей. Делаешь одолжение, и эту слабость не назовешь виной.

Так как письма ты, видимо, разослал, то уже говорить что-либо бесполезно (хотя я и не знаю, кто их будет читать: подумаешь, фельетон!). Но, как тебе известно, любая организация не желает «шума», старается всегда дела подобного рода замять. Цель фельетона – запугать, пресечь «деятельность» и на этом закончить диалог. Если ты сам дашь делу АДМИНИСТРАТИВНЫЙ ход, то оно всегда будет НЕ В ТВОЮ пользу. А если ты все-таки будешь продолжать их злить, то способ тебя наказать найдут (придумают).

Я считаю, что лучше не лезть туда, где грязь. Неужели ты сам не видишь, что это обычная провокация. Лезть, где заранее известен исход, – глупо.

Желаю тебе и Владилену самого хорошего. Если чем-то могу помочь, я готов это сделать. Если понадобится справка из салона – пришлем.

До свидания.

P. S. Галке фельетон тоже понравился – говорит, совсем не обидно. Так что ты зря разволновался. А что касается гравюр, тоже не обидно. Ведь клевета на них – уже что-то. Да и вообще – кочегара не очернить.

Толя.


…Залепив мне «горбатого», Федор Васильевич не остановился на достигнутом и, предпочтя глухой защите стремительную атаку, решил теперь приналечь на мои пленки, а если точнее, то на записи песен Высоцкого; и ему бы хотелось узнать (но только начистоту), есть ли у меня его произведения, невыдержанные в политическом смысле.

И я даже расстроился:

– Как так – невыдержанные? Я что-то вас не совсем понимаю.

Да. Мне Высоцкий нравится, нравится, что он такой искренний. Но в особенности мне нравятся его песни про войну. И еще из кинофильма «Вертикаль».

И Федор Васильевич тоже, в свою очередь, расстроился. Ведь и ему, честно говоря, Высоцкий тоже нравится. Но что я все-таки думаю о тех его песнях, где он, ну, давайте, Анатолий Григорьевич, будем откровенны, очерняет нашу действительность.


Но я снова Федора Васильевича не понял. То есть как это так очерняет? Что-то я таких песен у Высоцкого не слыхал!

Потом немного подумал и, как будто меня осенило, чуть было не ударил себя ладонью по лбу.

– А… понял… Это вы про его «Письмо в деревню»? – и даже попробовал спеть начало первого куплета:

 
Здравствуй, Коля, милый мой,
друг мой ненагля-а-дный…
 

Но без аккомпанемента получилось не так романтично, и я пожалел, что не прихватил сюда гитару. В следующий раз надо будет учесть.

Федор Васильевич поморщился:

– Да знаю, знаю…

И я рассмеялся:

– Так это же сатира. Как у Аркадия Райкина…

Недаром же Аркадий Райкин – народный артист СССР. Вот так же и Высоцкий. Мне думается, ему тоже надо присвоить это звание.

Но Федор Васильевич с этим не согласился.

– Во-первых, – еще раз поморщился Федор Васильевич, – Райкину за многое попадает, и поделом.

А во-вторых, известно ли мне, что этот народный артист (это уже про Высоцкого), будучи у нас в Магадане три или четыре года тому назад, выступал здесь ну прямо-таки в притонах.

И я, в свою очередь, тоже ему возразил. Во-первых, меня совсем не интересует, где и перед кем Высоцкий выступает. Ведь главное – это его песни.

(А на самом деле врет – в то лето, еще до второго триппера, я химичил на «Исследователе» в плаванье, но мне Лариса рассказывала: часа примерно в четыре стоит она как-то ночью за японскими колготками – в июле в это время уже светло, – и вдруг подружка ей и говорит:

– Смотри, Высоцкий…

В таких обычных джинсах, и вместе с ним Кохановский, тот самый, с которым они написали «Бабье лето»; куда-то на рассвете «напудрились».

А Кохановский тогда с этой Ларисиной подружкой крутил свою песню; у нее на улице Ленина отдельная квартира. Когда-то жили вместе с мужем, но теперь она с мужем в разводе.

Кохановский ей говорит:

– Слушай, ко мне прилетел Володя, ты не могла бы сегодня где-нибудь переночевать…

Просто ему надо с Володей поговорить. И подружка, конечно, в пузыря. Мог бы и познакомить.

Но делать нечего – и поплелась на улицу Билибина к Ларисе. А ночью рванули за колготками.

И утром, рассказывает, целое море бутылок. Вот и весь притон. Ведь не пошли же они потом к Шурочке Виноградовой.)

А во-вторых, все его песни записаны с официальных концертов, а если даже и с не официальных, то эти записи можно услышать в каждом доме и не только в Москве или у нас в Магадане, но и по всему Советскому Союзу.

Но, вместо того чтобы этому порадоваться, Федор Васильевич снова поморщился:

– Вот в том-то и беда… – и, разделав под орех Высоцкого, покатил теперь бочку на меня.


Взяв себя в руки, он сделался опять улыбчивый и, можно даже сказать, милый. И, к моему удивлению, меня это как-то успокоило (наверно, такой прием). Весь вид его располагал к умиротворению и словно бы навевал: а много ли человеку надо? Ведь прояви иной раз собеседник душевную гибкость – глядишь, и разговор получился обоюдно полезным.

– Вот возьмем ваши песни, – с этими словами Федор Васильевич опять выдвинул ящик и снова достал папку (он ее то доставал, иногда даже и не к месту, а то вдруг снова прятал), – ну, что я могу о них сказать? Песни, конечно, душевные. Хорошие песни. Но куда они зовут? И кого они могут вдохновить?

И на этот раз я увидел свое заявление в местный радиокомитет, помнишь, я еще качал с ними права? Хоть бы не позорили название своей передачи – тоже мне «разведчики золотых недр». Мало того, что в песне на слова Варлама Шаламова все перепутали и, представляешь, начали с припева, а закончили, наоборот, запевом, а всю середину (где «изумрудного цвета светящийся лед») почему-то выбросили; да еще по воле режиссера я «исколесил не одну сотню километров по чукотской тундре» (а на самом деле со своим магнитометром почти весь сезон не вылезал из лагеря); а все остальное (я ведь им напел целую пленку) они, конечно, передали. Но только не в эфир, а – малость перепутали – сюда, в КГБ.

Но это сразу после сезона, а в начале апреля, на день геолога я спел им на студии две песни на слова Глеба. И с этими песнями, если припоминаешь, приключился конфуз. Я посвятил их Вере Павловне, и на время трансляции надо было выключить репродуктор. Иначе – если Зоя их услышит – мне хана. А дело было в воскресенье, и чтобы увести вражеского лазутчика от склада с боеприпасами, я сделал тактический ход; я пригласил Зою на главпочтамт: идем, говорю, мне из Москвы перевод, мол, ты мне должен еще с прошлого года червонец. Стоим с ней в очереди и потихоньку продвигаемся, и сейчас все свалю на тебя – что вот, стервец, все тянет и тянет резину. И вдруг мне вместо червонца из Москвы – телеграмма с Чукотки.

Я думал, от Татьяны, все-таки ихний праздник. А телеграмма оказалась от Верки. А содержание – даже не успел загородить: ИДИ КО МНЕ (такой поэтический выкрутас). И больше – ни слова.

И Зоя меня, не отходя от стойки, чуть не прибила. Хорошо еще, заступился милиционер.

Я объясняю: это же производственная необходимость. Из-за отсутствия рабочей силы. Мол, приезжай к нам на следующий сезон. А Вера, говорю, – это наша начальница. (А начальница, как ты знаешь, Татьяна.)

Но Зоя меня даже и не слушает:

– Я тебе, – говорит, – б. дь, покажу ИДИ КО МНЕ!!! – и засветила прямо сумочкой по темени. А в сумочке, наверно, полный кошелек мелочи. Еще хорошо, самортизировала ушанка.

Но это еще не все. В одной из песен я пою:

 
Приходите ко мне ночевать.
Мягче ночи моей только сны.
Я из трав соберу вам кровать
на зелененьких ножках весны.
 

А в бараке соседи, оказывается, слышали и все потом Зое рассказали. Что я спел песню своей шалаве и пригласил ее к себе на кровать. И после такой информации Зоя разбила о мою голову бутылку с пивом, и даже ходили потом в травмпункт зашивать.

А насчет вдохновения я немного подумал и сказал, что каждый человек, если он работает со словом, должен себя выражать по-своему и что лично меня в стихах, которые я использую для своих песен, привлекает красота родной природы, а также грустные раздумья. При этом я, конечно, подчеркнул, что все эти стихи почерпнуты мною исключительно из официальных источников (где Иосифу Бродскому почему-то места не нашлось, и я его предусмотрительно в эту пленку не включил).

Федор Васильевич переварил мой ответ и заметил, что нельзя же все время грустить и что бы тогда было, если бы все только и делали, что грустили, как бы мы тогда построили новое общество?

На что я ему в свою очередь заметил, что я ведь не только грущу, но еще и помогаю стране своей работой, определяя для нее водный баланс, чем приношу пользу народному хозяйству.

И Федор Васильевич не стал мне возражать и, сохраняя душевную гибкость, снова переменил направление. Он меня спросил:

– Ну, а с кем вы, Анатолий Григорьевич, когда бываете на материке, встречаетесь из поэтов и писателей?

Я задумался:

– Ну, с кем… в Ленинграде – с Глебом Горбовским и еще с Кушнером…

И он записал. Про Горбовского он, оказывается, слышал, а Кушнера даже читал, только вот забыл, в каком журнале.

– А в Москве, – продолжал я, – с Булатом Окуджавой…

Но оказалось, Окуджава тоже оскандалился, и я даже возмутился:

– Как это так – оскандалился? Ведь Булат Шалвович прошел всю войну!

И Федор Васильевич и на этот раз тоже не стал возражать.

– И еще с Варламом Шаламовым.

Но оказалось, что о Шаламове Федор Васильевич даже и не слышал. А я бы на его месте повесил бы портрет Варлама Тихоновича у себя над столом.

И вдруг он меня спросил:

– Ну, а как вы, Анатолий Григорьевич, относитесь к Бродскому? Тоже, наверно, ваш кумир. Нам, например, известно, что вас вдохновляет его поэма… – И, полистав свой блокнот, он, очень довольный, повернулся, – «Шествие».

Теперь все ясно. Этой зимой ты мне сюда «Шествие» высылал. И мы с тобой, помнишь, поспорили, засекут или не засекут. И я еще все удивлялся, что больно уж долго идет. Наверно, месяца полтора. Или два. И на упаковке бандероли, помнится, стоял целый ворох печатей. И все друг на друга налезают. А если попробовать определить дату прибытия, то ничего не разобрать.

Выходит, что засекли. Иначе не совсем понятно, откуда тогда это название у него в блокноте.

Но это я подумал про себя. А Федору Васильевичу вслух говорю:

– Ну, а что «Шествие»? Может, когда-то по молодости лет это и увлекало…

(И все-таки почему не спросил про нашу встречу? Ведь о том, что Бродский был у меня в Ленинграде дома, я Зое рассказывал. А Нина Ивановна, пока еще не «на бровях», всегда меня просит:

– Ну, давай, спой еще… Спой про Васильевский остров…

И потом, неужели им не известно, что Бродский уже давно за границей. Опять, наверно, темнит.)

– А если, – продолжал я, – и интересует, то прежде всего мелодией. Мелодией слов. И ритмом. Я ведь сейчас, знаете, как раз занимаюсь ритмом. Для песни это очень важно.

И тут Федор Васильевич решил взять тайм-аут. Ему сейчас необходимо пошевелить мозгами.

Ведь у него все по плану. И теперь нужно внести коррективы. И он опять, уже для меня привычно, заулыбался, добавив своей улыбке оттенок таинственности.


Его улыбка мне, успокаивая, обещала: ну, что ж, все идет хорошо, все нормально. Но это все, дружище, были еще цветочки. Ну, а теперь пора переходить и к ягодкам.

– А сейчас, Анатолий Григорьевич, – начал Федор Васильевич вкрадчивым и одновременно каким-то справедливо-решительным тоном и снова, как и в начале нашей беседы, положил на стол кулаки – ни дать ни взять – вылитый академик Павлов, – вы уж позвольте мне остановиться на ваших московских друзьях. Начнем, пожалуй (тут он снова придвинул блокнот), – с Козаровецкого (поставил тебя на первое место!). Хотелось бы от вас услышать, какие у вас с ним отношения?

– С Козаровецким?.. – делая вид, что никак не могу собраться с мыслями, я почесал затылок – а это, мол, еще кто такой? – А-а… вспомнил. Когда-то мы с ним учились в институте. Вместе готовились к сопромату. Ну, а пока я еще жил в Москве, так, иногда встречались. И то, потому что соседи. Все-таки в одном доме. А сейчас – ну, какая это дружба: я – северянин, он – москвич. Интересы-то ведь разные…

Федор Васильевич улыбнулся:

– Ну, не скажите, не скажите… Да, кстати, он ведь переехал… – И смотрит на меня такой довольный (как будто похвалился: вот мы какие оперативные; что, не ожидал?!).

Но я даже и не повел бровью. Ну, переехал так переехал. Какая разница?

И вдруг он точно отрезал:

– Нам известно, что он собирается в Израиль. А вас, когда вы напишете свою книгу и перешлете, – там издать.

И это было им сказано все тем же спокойным и рассудительным тоном. Как будто на шахматной доске передвинул очередную фигуру. Или укладывает на стройке кирпич.

Да. Федор Васильевич сделал профессиональный финт. Пошел в психическую атаку. И, хотя это было и неожиданно (ты никогда об этом даже не заикался, но мало ли, вдруг и на самом деле намылился), я все-таки не растерялся.

Я нахмурился:

– Клевета.

– Клевета?! – Федор Васильевич саркастически ухмыльнулся. – А вот мы сейчас посмотрим…

С этими словами он опять вытащил из ящика папку и, порывшись в бумагах, достал чьи-то не то заявления, не то объяснения. Федор Васильевич держал их над столом, но так, чтобы я ничего не видел.

– Здесь, на этих листах, собраны о вас мнения самых различных людей, и мнения, прямо скажем, неплохие, но все эти люди сходятся в одном, что человек вы, конечно, отзывчивый, добрый и, даже можно сказать, смелый, но где-то вы споткнулись (я еще не говорю – оступились) и вот никак не можете себя найти. И все эти люди искренне обеспокоены вашим будущим. Вот, например (читает): «Я знаю Анатолия Михайлова как отличного товарища, смелого, принципиального и решительного, но…» дальше, пожалуй, читать не стоит… (откладывает и смотрит на меня, а я смотрю на него).

Помолчали.

– Ну, а что, Анатолий Григорьевич, вы можете припомнить о дне рождения вашей супруги Зои… – Федор Васильевич снова придвинул к себе блокнот, – Михайловны 9 октября 1972 года?

– Припомнить… – И я пожал плечами. – А чего там припоминать? Ну, были гости. Выпили. Я играл на гитаре. Слушали магнитофон. Спорили.

– Вот именно что спорили, – назидательно и опять все с той же нотой справедливости строго подчеркнул Федор Васильевич. – А о чем спорили?

– О чем? Да так, ни о чем. Я хотел слушать Высоцкого, а они не хотели. Давай, говорят, эстраду. Вот и поспорили.

– А вы эстраду не уважаете?

– Не то чтобы не уважаю. Просто все эти Пахмутовы кажутся мне неискренними.

– Но Пахмутова – это ведь не только эстрада. Это еще и гражданские песни, которые любит народ.

– Все равно я им не верю.

– Но людям ее песни нравятся.

– Вот и обидно.

– Зачем же навязывать свое мнение?

– Да я и не навязываю. Просто они на меня злятся.

– Ну, это вы зря. Они на вас и не думали злиться. А вот вы, видимо, сами того не заметив, сказали при них такое, что всех просто искренне удивило, можно даже сказать – поразило (роется в папке и снова читает): «…и после этого заспорили о Пахмутовой. Михайлов сказал, что он ее не может слушать, так как она все врет. Ему возразили: а как же ее песни об острове Даманском, на что Михайлов ответил: никакого такого острова не было, а все эти погибшие солдаты – выдумка. И вообще все это ерунда. После чего им было сказано, что в нашей стране засилье кучки обманщиков, которые сидят у власти…»

Сначала я решил, что он просто шутит. А он и не думает шутить – все знай себе чешет и чешет. Ну, ладно еще Пахмутова, «без нее» хотя бы «опустеет земля», а вот «засилье кучки обманщиков» – это уже «происки империализма».

– Ну, а теперь, Анатолий Григорьевич, что вы на это можете сказать?

– Да ничего. Я же сказал – клевета.

– Ну, зачем же вы так? Ведь не могли же эти люди все, как один, оговориться!

– Делайте очную ставку.

– Да что вы, Анатолий Григорьевич! Когда очная ставка, то это уже дело. Мы бы вас тогда не вызывали, а привезли бы сами.

– Так вот и надо было.

– Вы зря, Анатолий Григорьевич, горячитесь. Ведь мы вам хотим добра.

Снова помолчали.

– А может, Анатолий Григорьевич, вы были тогда пьяный и не помните?

– Дело в том, что к восьми часам вечера я поехал на гидрологический замер…

– В заявлении это указано.

– Да если бы я был настолько пьяный, что не помнил бы, что говорю, да еще бы меня растрясло в автобусе, то по дороге к реке я бы обязательно завалился. И к тому же замер нужно сделать ровно в 20.00, там стоит самописец. А иначе – брак. А у меня – можете узнать в управлении – за все время моей работы не было ни одного брака.

И не успел я закончить эту фразу, как неожиданно с бумагами в руках вошел один тип, как будто по неотложному делу, но такое впечатление, что в продолжение всего нашего разговора он стоял к скважине ухом за дверью и подслушивал. Бумаги он аккуратно опустил на стол и тут же встрял.

Конечно, начало беседы он не слышал, но так как он человек партийный, то врать он просто-напросто не может, понимаете, это ему противопоказано (вместо того чтобы со мной поздороваться, он разразился таким педагогическим отступлением); так вот, многолетняя практика ему подсказывает массу случаев, когда человек, будучи в стельку пьяным, совершенно автоматически и при этом безошибочно производил ту или иную операцию на своем рабочем месте.

И Федор Васильевич с ним согласился, что это действительно так, а этот тип, получив новую порцию бумаг, так же неожиданно исчез. Испарился.

Но это оказалось еще не все. Федор Васильевич снова порылся в папке, нашел там какой-то листок и, пробежав его глазами, предъявил мне еще одно обвинение.

Оказывается, в феврале этого года (число там у него зафиксировано) во время передачи последних известий, в которых шла речь о происках израильских оккупантов, я пришел в ярость и, чуть не разбив репродуктор, во всеуслышанье заявил, что еврейская нация – наивысшая и что скоро сионисты завоюют весь мир и к этому надо стремиться.

И это уже попахивает чем-то родным. Чувствуешь? Японский шпион Пильняк. А теперь вот израильский шпион Михайлов. И здесь уж не обошлось без помощи моей симпампульки. Иной раз придешь, а в телевизоре – на всю ивановскую перепляс, а чуть повыше со стены из репродуктора – краснознаменный хор; и тоже на всю катушку. И тут уж поневоле полезешь на стенку.

А дальше – немного фантазии и чуть-чуть воображения.

Наверно, их все-таки этому учат. На производственных семинарах. Или в методических пособиях.

– Ну, как? – В порыве удовлетворения Федор Васильевич уже чуть ли не потирал руки. – И это вам тоже ни о чем не говорит?

– Почему же? Говорит. – Я уже начинал злиться. – Мне это говорит о том, что все это клевета. Я же вам сказал. Ну, дайте, – тут я к нему наклонился, – ну, дайте посмотреть. Ну, из ваших рук. Просто интересно.

Но Федор Васильевич сказал, что читать обвинительное заключение (или как там это у них называется) имеет право только человек, который уже находится под следствием. И то не всегда. А только при определенных стечениях обстоятельств.

– А вы, – Федор Васильевич с какой-то нежностью посмотрел на папку, даже чуть ее не погладил, – к счастью, еще не под следствием.

И это его «к счастью» прозвучало все равно что «к сожалению».

Федор Васильевич положил на папку ладонь и задумался. И это выглядело так, как будто он уже меня загнал. За флажки.

– А теперь, – Федор Васильевич опять сменил направление, – вы уж мне разрешите вернуться к вашим друзьям, в частности, – и он снова придвинул к себе шпаргалку, – к Валентину Лукьянову, вы же не станете утверждать, что и с ним тоже не знакомы?

– С Лукьяновым?.. (Похоже, все-таки не зря после «происков израильской военщины» он спикировал на остров Даманский; вот я и перегорел, наверно, поэтому и переспросил его слишком поспешно.) Да что-то, – чешу затылок, – припоминаю… (Тебе прилепил Тель-Авив, а чем, интересно, порадует Старика?) Вроде бы, – улыбаюсь, – поэт… И потом, ну, какое тут может быть еще знакомство; я ведь вам уже говорил: я – на Севере, а Москва – далеко; недавно, правда, попался за этот год пятый номер журнала «Смена». Открыл – смотрю, стихи Валентина Лукьянова; уж не того ли, думаю, Лукьянова, которого я один раз видел у Козаровецкого… кажется, в позапрошлом году…

Но Федор Васильевич меня не дослушал и сообщил, что он с этими стихами уже ознакомился. И что, пожалуй, еще неизвестно, кто из этих двух людей оказывает на меня большее влияние.

Лукьянов дает мне очень многое. Да и человек он, можно сказать, с опытом и немалым. Но и Козаровецкий мне тоже дает не меньше. Скорее всего, их влияние на меня одинаковое.

Я сидел и молча на него смотрел, а он все говорил и улыбался, напустив на себя вид репетитора, только что втолковавшего неразумному ученику самое трудное место. И для закрепления материала осталось проанализировать кое-какие нюансы.

– Наверно, – продолжал рассуждать Федор Васильевич, – ваши друзья с большим интересом ожидают появления на московском горизонте свежей личности (это значит – меня), которая вращается в самых, можно сказать, дебрях народной жизни (это значит, здесь, в Магадане).

Я продолжал молчать, а Федор Васильевич вдруг ни с того ни с сего перескочил на нынешнее поколение и заговорил о проблемах отцов и детей. И даже разволновался:

– Ведь черт его знает, такие заслуженные родители и такие дети! Взять, к примеру, Якира – слыхали, конечно, про такого, ведь только что из Москвы…

И я поддакнул:

– Да вроде бы слыхал… такой полководец…

Федор Васильевич усмехнулся:

– Вот именно, полководец… А какой был отец… Или возьмем Махновецкого, вашего хасынского товарища. Отец – воин. Умница. А что сын? Правда, в отличие от вас, он проявил по отношению к себе больше самокритичности. А вы чем-то друг друга напоминаете. И биографии у вас чем-то схожие. И родители. Кстати, вы не знаете, где он сейчас?

И я сказал, что не знаю, слышал, что вроде бы он уехал.

Федор Васильевич похвастался:

– Сейчас он в Алтайском крае. Не позволили ему оступиться, помогли.

(А на самом деле уже давно в Карелии. А на Алтае он был года три тому назад, когда его поперли из Хасына. Наверно, ведь, знает, но темнит. Все хочет выяснить, связаны ли мы с Эриком сейчас. А может, и не знает. Выперли – и с глаз долой. Но вообще-то на них не похоже.)

– А теперь, Анатолий Григорьевич, – Федор Васильевич закрыл папку уже окончательно (такой уж у него сценарий) и торжественно спрятал ее в стол, – теперь слово за вами. А то я гляжу, – и так это ласково-понимающе на меня посмотрел, – что-то вы призадумались. Ну, как, все было правильно в вашей жизни, оступались вы когда-нибудь и в чем-нибудь или нет и есть ли у вас после всего этого претензии к людям или, может быть, к себе, и если есть, то какие?

И я Федору Васильевичу ответил, что в целом моя жизнь протекает правильно, что никогда и ни в чем я в жизни не оступался и что претензий к людям у меня нет, а если и есть, то, пожалуй, только к себе, что я еще слишком медленно осваиваю свое любимое дело – гидрологию.

Все с той же ласковой улыбкой Федор Васильевич сцепил у себя на затылке пальцы и, расправив плечи, с удовольствием похрустел суставами. И весь его облик при этом как бы меня убаюкивал, что да, конечно, я во многом заблуждаюсь, но все эти мои заблуждения ему очень понятны и близки, и поэтому он мне их не только прощает, но даже оставляет за мной право на свое собственное мнение.

А сейчас ему бы хотелось остановиться на чем-нибудь для нас обоих приятном, ну, например, на фортепианном концерте или на выставке цветов. Снять, как это принято говорить, лишние нагрузки.

Да и мне, наверно, тоже бы не помешало немного расслабиться. «Ведь вы же со мной согласны?»

И тут он вдруг спросил:

– А каковы, Анатолий Григорьевич, ваши отношения с Солженицыным?

– С Солженицыным?! – на этот раз я действительно Федора Васильевича не понял и, честно говоря, даже растерялся, уже по-настоящему. Может, у него и правда поехала резьба. Как результат нашей изнурительной беседы.

Но потом все-таки сообразил, что такая у него шуточная форма вопроса. На самом деле Федора Васильевича интересует, как я к Солженицыну отношусь. И, успокоившись, я даже заулыбался.

Ну какие у меня могут быть с ним отношения? Просто я этого писателя очень уважаю и одобряю редакцию журнала «Новый мир», выдвинувшую «Один день Ивана Денисовича» на соискание Ленинской премии. Ведь недаром же на встрече руководителей партии и правительства с деятелями культуры было сказано, что «такие произведения воспитывают уважение к трудовому человеку, и партия их поддерживает». (Честно говоря, эту цитату я выучил на всякий случай – и помню, как Валя по этому поводу смеялся.) И еще мне у него нравятся напечатанные в «Новом мире» рассказы. В особенности «Случай на станции Кречетовка». А больше я у него ничего не читал.

Но форма вопроса оказалась совсем и не шуточная: оказалось, что 7 июля 1970 года Валентин Лукьянов по моей личной просьбе в деревне Рождество Наро-Фоминского района Московской области встретился с «отщепенцем» Солженицыным и передал ему на рецензию мою рукопись. И все это у него зафиксировано в его блокноте. Так что можешь теперь Валю поздравить с рождением ЛЕГЕНДЫ.

Вот это, я понимаю, эквилибристы. Здесь и Олегу Попову, я думаю, нечего делать. Сейчас возьмет и вытащит из папки то Ларисино письмо. То самое, что Зоя тогда вытряхнула из моего кармана, когда зашивала мне пиджак. А потом его по пьянке сожгла. (Представляю, как они сокрушались, когда об этом узнали. И непонятно даже, кто сокрушался больше – они или я.) В этом письме, помнишь, Лариса сидела на веранде и вдруг увидела работающего на соседнем участке Александра Исаевича.

А что сожгла – так им сейчас и все карты в руки. С одной стороны, уничтожено вещественное доказательство, зато, с другой – теперь его можно использовать как вольный трактат.

И сразу же, внедрившись в обстановку, накуковали про Ларису. А Зоя, как только слышит это имя, готова даже подтвердить, что я хотел, например, взорвать наш Дворец профсоюзов. Такая у нее сила воображения. Только вот не совсем понятно, то ли они ее к себе вызывали, то ли она пришла к ним сама по зову сердца.

Пригвоздив меня к позорному столбу, Федор Васильевич еще раз выдвинул ящик и, поиграв тесемками от папки, задвинул его обратно.

– Ну, а теперь что вы можете на это сказать?

И я не стал нарушать уже сложившуюся традицию и повторил:

– Клевета.

Надо было снова потребовать очную ставку – но я как-то сразу не догадался. Но если бы даже и дошурупил, то все равно номер бы не прошел. Федор Васильевич тогда бы мне объяснил, что очная ставка с Солженицыным, к сожалению, не в их компетенции.

А на мою очередную «клевету» отреагировал, точно Китай, сделавший четыреста двадцать девятое строгое предупреждение Тайваню.

– Не знаю, не знаю. Все эти документы, – и он опять выдвинул ящик, – отражают общую точку зрения окружающих вас людей. Ведь не станем же мы все это придумывать.

И замолчал. Как будто поставил точку.

Как бы подчеркивая значительность происходящего, Федор Васильевич даже чуть привстал и для внушительности хотел было пройтись по кабинету, но потом раздумал и, оперевшись кулаками о стол, откинулся на спинку стула:

– Будем считать, Анатолий Григорьевич, что разговор у нас состоялся. И довольно откровенный. Правда, не такой откровенный, как этого бы хотелось. А теперь, если можно так выразиться, не мешало бы подвести итоги.

Тут он нажал на кнопку, и вошел тот самый тип, что уже встревал про пьянство на рабочем месте, и мне, как в прошлый раз, опять показалось, что он стоял ухом к скважине и подслушивал, такой у него был озабоченный вид.

Федор Васильевич велел ему что-то принести, и тот принес целую кипу листов. А сам Федор Васильевич склонил голову набок и, как на выпускном экзамене, старательно шевеля губами, стал на каждом листе выводить вопрос, на каждый из которых, как я догадался, мне предстояло написать ответ.

Писал он довольно долго и, пока он шевелил губами, я все соображал, что же мне теперь делать дальше.

С одной стороны, это уже не прокуратура, куда я после фельетона сдуру ходил качать права (за клевету решил подать на «Магаданскую правду» жалобу). Да и товарищ Горбатых все-таки отличается от товарища Закевича.


Товарищ Закевич мне говорит, а вы принесите все эти ваши картинки к нам сюда, и мы с ними поближе ознакомимся, покажем специалистам, мы-то, говорит, в искусстве люди темные (и был, конечно, прав, да и не только в искусстве); и я их (все сорок четыре гравюры) и притащил и даже прихватил с собою указку, мне Лариса одолжила из школы, но товарищ Закевич сказал, чтобы я себя не утруждал, они уж как-нибудь разберутся сами, и предложил их отнести в лабораторию фотографу, где для начала все гравюры надо хотя бы переснять, а ночью, помнишь, я позвонил в Москву, и они, как всегда, проворонили, наверно, не сработала техника, и, покамест спохватились, ты успел мне прокричать, что я МУДАК и если я ВСЕ ГРАВЮРЫ НЕМЕДЛЕННО НЕ ЗАБЕРУ, то автоматически САМ НА СЕБЯ ЗАВЕДУ ДЕЛО; и потом вдруг пошла трескотня, и телефонистка испуганно-металлическим тоном неожиданно отрезала, что у них повреждение на линии, и утром я рванул в лабораторию (сначала, правда, приперся прямо в кабинет, но товарища Закевича, на мое счастье, в кабинете не оказалось, куда-то срочно вызвали на место происшествия, и я еще, дурак, все дергал и дергал ручку и от волнения чуть было ее не оторвал) и велел все гравюры срочно мне вернуть, такое указание дал сам товарищ Закевич, так как из них необходимо выбрать только самые характерные, штук десять, не больше, а после обеда – уже отобранные, опять принести, и фотограф мне почему-то поверил, правда, сначала все-таки заикнулся, может, говорит, отберете их прямо сейчас, но я ему возразил, что для этого еще необходимо проконсультироваться с профессиональной комиссией, «ведь вы же понимаете, что художественная композиция – дело серьезное», и даже представил, как товарищ Закевич будет в припадке ярости топать на него ногами (ну, как можно поверить этому «шарлатану»?!), и в результате уже по традиции с формулировкой «за потерю бдительности» его из прокуратуры выперли, а я все сорок четыре гравюры отвез на Кожзавод Лешке, и так они у Лешки до сих пор в подвале под оранжереей, только вот плохо, что видела Светка; ну, а потом мы с Лешкой, конечно, за это дело выпили.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации