Электронная библиотека » Андрей Анисимов » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Мастер и Афродита"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 14:44


Автор книги: Андрей Анисимов


Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Вась, давай его к Олегу в котельную запустим.

Пусть поговорят, – предложил Петруха.

– Не оставлять же человека на улице, – согласился Васютка и добавил:

– Ты, искусствовед, не сумлевайся. Олег – мужик образованный, не чета нам. Поэт. Стихи сочиняет. Он тебя поймет.

Павшин, согретый внутри непривычной дозой спиртного, не возражал. Свет из мрачного черного постепенно розовел в его глазах. Поэтому он, ничего не спрашивая, с улыбкой поплелся за Васюткой и Петрухой. Те подвели его к лесенке, ведущей в подвал. Васютка спустился первым и сильно три раза ударил каблуком башмака в дверь. Через минуту дверь приоткрылась, и из нее высунулся длинный субъект с бритой головой, в грязном фартуке из рогожи. Васютка что-то тихо сказал субъекту, ткнув пальцем в сторону Павшина, и, получив согласие» крикнул:

– Петруха, давай сюда искусствоведа.

Сдав Павшина и получив удовлетворение от завершенной миссии, приятели отправились разгружать водку и коньяк с прибывшей машины. Миша же оказался на топчане возле железного горнила, пышущего огнем и жаром. Олег, так звали хозяина котельной, подбросил в топку несколько лопат угля, после чего закрыл чугунную дверцу горнила и присел на табурет.

– Выкладывай свое горе. В силах – помогу, а нет, на нет и суда нет, – сказал он Павшину, закуривая папиросу. Пачки с «Беломором» валялись в разных углах котельной.

Мише сделалось уютно и тепло, и он сам не заметил, как рассказал долговязому парню, в какую историю влип. Рассказал и про больную мать, и про подростка-сестру, что осталась на его руках после смерти отца…

– Ты по шею в дерьме, – сообщил Олег, выслушав рассказ Павшина.

– Знаю… – согласился Миша.

– Знаешь, так чего сидишь? Министерство культуры – филиал КГБ. Там стукачам место, а нормальным людям там делать нечего. – Олег сплюнул окурок «Беломора» и ловким движением башмака ввинтил его в бетон пола.

– Оклад двести. А у меня две души на руках…

В музее больше сотни не дадут. Вот и сижу.

– Из-за тугриков, – презрительно подытожил Олег.

– Не только. Моя работа дает возможность за всем новым наблюдать. Отслеживать искусство, так сказать, в его развитии.

– Какое искусство?! – Олег как пружина разогнулся во весь свой рост и застыл над Павшиным.

– Наше. Референту все мастерские открыты…

Ходи – смотри. – Миша задрал голову, чтобы видеть лицо Олега, но увидел только острый кадык и презрительно сжатый рот.

– В твоем министерстве искусством и не пахнет.

Каретникова я по-человечески понимаю, он с тобой не сдержался. Но сам каков?! Я один раз к нему в мастерскую зашел, и баста. Меня туда больше на веревке не затащишь. Пишет ударников труда с алкашей. Рожи им румянит, лозунги вокруг вешает. Здоровый мужик, не стыдно?

– На хлеб зарабатывает, – неуверенно заступился Павшин.

– На хлеб, говоришь? Шел бы вагоны разгружать. Силы-то не занимать. Тебя вон как приложил.

Нет у вас там никакого искусства. Искусство у нас по подвалам. Сидят мужики, орденов и денег у коммуняк не просят и творят. Искусство в России под землей надо искать. О таких и писать надо…

– Ты о диссидентах? Так они рисовать не умеют.

Дилетанты… – пожал плечами Павшин.

– Запомни, искусствовед. Пройдет время, и по этим дилетантам о душе России судить будут. Они останутся, а все ваши Лактионовы и Иогансоны сгинут.

Олег схватил лопату и нервно подбросил угля в топку. Один угольный булыжник отскочил и чуть не задел Мишин башмак.

– Талантливый кич, может, и войдет в историю искусства, но художник без школы ничего путного сделать не может. – Павшин трезвел от остроты вопроса, – и голос его становился громким и уверенным.

– Не может?! – закричал Олег и забегал по котельной. – А Ван Гог? А Руссо? А Пиросмани? Знаешь, сколько сейчас стоят их работы на мировом рынке? Сотни тысяч! Какой же ты искусствовед после этого. Трусы вы и мразь! Если ты с ними, так чего плачешься в жилетку? Утри сопли и беги дальше со своим письмом. Твой Темлюков разобрался, что к чему.

Топите его, бейте. Он вам теперь как бельмо на глазу.

– Темлюков – другое дело. Он мастер. У него рука железная. Темлюков – художник. – Павшин тоже встал с топчана и, заложив руки за спину, зашагал по подвалу.

– Выходит, обрыдла ему железная рука, раз ею начальственные морды румянить пришлось. Стыдно за свою железную руку стало. Вот вы его и топчете…

Олег поджег очередную папиросу.

– Я не топчу, – тихо ответил Миша и остановился перед Олегом. – Мне от этого дела тошно, а как поступить – не знаю.

– Чего тут знать. Пошли свою начальницу и живи как человек. Вот у меня сменщика нет. Иди ко мне в смену. Сутки уголек покидаешь, два дня пиши свои эссе. И деньги будут, и совесть сохранишь.

– А сколько денег? – неуверенно спросил Павшин.

– Двести пятьдесят. Побольше, чем в твоей конюшне. Водка дармовая. Мужики из магазина принесут. И времени свободного полно…

– Я не пью, – заявил Миша и покраснел, вспомнив, с каким трудом спустился по ступенькам котельной. Но Олег не обратил внимания.

– Сам не пьешь, друзей угостишь, девушку…

У тебя девушка есть?

Павшин задумался. Девушка, с которой он проводил много времени, была. Звали ее Ксенией. Ксения заканчивала Институт культуры. Но с ней Павшин не спал. Они часами говорили на разные темы, с ней было легко и не скучно, но любовного томления Миша к Ксении не испытывал.

– Есть, мы дружим, и все…

– Тогда это не девушка, а приятель. О приятелях я тебя не спрашиваю. Они у каждого есть.

Олег вынул из кармана портмоне, извлек из него карточку и протянул Павшину:

– Кирка, зазноба моя. Видимся редко.

– Почему? – не понял Миша, разглядывая озорное конопатое лицо приятельницы Олега.

– Она в Ленинграде, я в Москве. Как три дня выпадает, я к ней. Потому в котельной.

– А я думал, ты в котельной стихи пишешь… Мужики доложили, что ты поэт, – сказал Павшин, возвращая снимок.

– Стихи – это мое… Мое несчастие. Стихами я злость к жизни выражаю.

– Печатать пробовал? – поинтересовался Павшин.

– Я в психушку не хочу… У меня для них стишки зловредные.

– Прочти, – попросил Павшин.

Олег подошел к стене, отложил два кирпича и извлек из тайника ученическую тетрадку. Полистал, вытянулся во весь свой долговязый рост и, остановив взгляд, громко объявил:

– «Номенклатуре».

Затем отодвинул тетрадь на расстояние вытянутой руки и монотонно, поставленным голосом начал:

 
Оставьте блуд, вранье и умиленье,
Рожденные в грехе, забывшие завет,
Вы за собой несете запах тленья,
Запомните, для вас прощенья нет!
 

Павшин еще не понял, а только почувствовал, что перед ним сейчас происходит что-то страшно крамольное и опасное. Он втянул голову в плечи и зажался, как перед ударом. Олег ничего не видел. Он был весь в своем стихе и в грязной котельной, в драной, черной от угольной пыли спецовке обличал режим:

 
Ханжи, в броне фальшивых идеалов,
В загоне для скота растите вы детей,
Надеетесь себе вы вырастить вассалов,
Но знайте, вырастите палачей.
 

Страх Миши уступил место любопытству. В кругу Павшина крамольные речи случались нередко. Но это были обычные разговоры интеллигентов, которые подсмеивались над системой, сносно с ней уживаясь. А Олег призывал к борьбе. Он обличал, пугал носителей власти;

 
Они придут, циничные и злые,
Сметая рухлядь ваших алтарей,
Как саранча, как полчища Батыя,
Без веры в Бога, черта и царей.
 

Голос истопника окреп и звенел, отражаясь низкими сводами котельной, он отбросил тетрадку и продолжал по памяти:

 
И с плеч покатят ваши головенки,
Обрызгав кровью сапоги сынов,
За проституток, джинсы и дубленки
Они со смехом продадут отцов.
 

Олег подошел вплотную к Павшину и последнее четверостишие выкрикнул, глядя искусствоведу в глаза, как будто он, Павшин, и был тем самым ненавистным представителем номенклатуры, обличенной и раздавленной подпольным поэтом:

 
И будете вы в панике звериной
Беззубой пастью слезно вопрошать,
Как дети стали бешеной скотиной,
Но будет поздно слезы проливать…
 

Закончив свое пламенное чтение, Олег без всякого перехода, обыденно взял совковую лопату и кинул в топку новую порцию угля. Затем подобрал с полу тетрадку и аккуратно убрал ее в тайник, заложив его кирпичом.

– А ты спрашиваешь, печатаюсь ли я? Меня напечатают, когда коммунизма уже не будет. И, скорее всего, меня тоже…

– Не боишься? – тихо спросил Павшин.

– Их? – в свою очередь спросил Олег. И, не дожидаясь реакции Миши, ответил сам:

– Эту мразь не боюсь. В психушках сейчас лучшие люди. Хотя на воле, чего говорить, куда лучше.

– Когда на работу выходить? – спросил Павшин.

– На какую работу? – не понял Олег.

– К тебе в сменщики, – улыбнулся Павшин.

– К восьми. Послезавтра. Да одежонку захвати подходящую. У меня на тебя спецовки нет. Выпишу, а дадут через месяц, когда сезон начнется…

– А сейчас что?

– Сейчас – пробная топка, но без работы не останешься. Будем уголь разгружать, котел чистить.

Миша полез в карман за записной книжкой, чтобы записать в нее время новой службы, и наткнулся на мятый конверт с письмом министерства.

– Вот это письмо. Хочешь, прочту?

– Зачем пачкаться? – фыркнул Олег и открыл печь. – Предай его огню.

Миша на минуту задумался, потом решительно подошел к огнепышущей дверце и, обжигаясь жаром, отправил пасквиль в гудящее пламя.

– Господи, как хорошо стало, – удивился новому чувству искусствовед и крепко пожал руку своего нового друга. – Как я рад, что тебя встретил.

– Хороших людей в нашей стране по подвалам искать надо, – ухмыльнулся Олег. Пошарил в карманах и протянул Павшину листок. – Почитай на досуге. Это про нас, про истопников…

Миша вышел на улицу. Серый пасмурный день показался ему солнечным. Увидев отходящий трамвай, он догнал его и на ходу вскочил на подножку. Трамвай шел мимо Нижней Масловки. Миша поднялся в мастерскую Темлюкова. Дверь оказалась заперта.

Павшин написал Константину Ивановичу записку и прикрепил на дверь. Затем уселся на ступеньку перед мастерской и прочитал стихотворение Олега, что тот сунул ему на прощание. На ученическом листке твердыми печатными буквами подпольный поэт вывел:

 
Я истопник и туши ваши грею,
Чтоб вы заснули в чистеньком тепле,
От сажи и от копоти зверея,
Поддерживаю я огонь в котле.
 
 
В подполье мне приходится стараться,
Кидая в топку черный уголек,
Вам черти по ночам с моим лицом не снятся,
Они придут и спросят свой оброк.
 
 
За то, что вам мила полусвобода,
За то, что стережете свой обман,
За то, что нету Бога у народа,
За то, что к миру перекрыли кран.
 

Павшин дочитал и вприпрыжку понесся вниз по лестнице, повторяя про себя: «Я истопник и туши ваши грею…»

5

Шура впервые проснулась не от криков матюхинских петухов, а от дребезжания московского трамвая.

Солнце вовсю лупило в потолочное окно, заливая мастерскую лучами непривычного верхнего света. Темлюков постель покинул. Шура обнаружила его в ванной, когда пошла умываться. Константин Иванович мочил под душем бумагу, натянутую на подрамник.

– Чего это ты бумагу купаешь? – удивилась девушка.

– Ватман мочу. Акварель с тебя решил написать, – ответил Темлюков, трогая влажную бумагу ладонью.

– Опять сидеть? Нет уж, дудки. Я первый день в Москве, и ты меня в город поведешь. Хочу на Кремль смотреть, по Красной площади протопать. А вечером хочу в театр. В Большой хочу. Я в Большом в жизни не была. А с меня еще нарисуешься, время будет.

Темлюков вздохнул и, поставив подрамник с бумагой на стеллаж, позвонил Соломону Берталю. Тот оформил несколько постановок в Большом театре и имел возможность помочь с билетами. В Большом давали Сусанина, а на сцене Дворца съездов гастролировал зарубежный балетный коллектив. Берталь посоветовал балет.

– Договорился. Вечером поведу тебя на балет аж в самый Кремль, поэтому днем мы туда не пойдем.

А Москву я тебе покажу. Мою Москву, которую, люблю и знаю.

– А в чем же мне в театр идти? У меня ни платья, ни туфель таких нет. Позориться неохота, – пожаловалась Шура.

– Пока гулять будем, все и купим, – ответил Темлюков и полез в свой рюкзак, где в банковских упаковках валялись тысячные пачки клыковского гонорара. Девушка побежала доумываться, и через полчаса они, миновав гостиницу «Советскую» и перейдя мост у Белорусского вокзала, очутились на улице Горького. Шура крепко держала Темлюкова под руку и, стараясь ступать красиво, разглядывала все вокруг. Более всего ее притягивали витрины, что тянулись бесконечными стеклами вдоль тротуара. Но, зайдя внутрь, она терялась и не знала, что выбрать.

Платьев висело много, но когда продавщица снимала их с вешалки и протягивала Шуре, та примерять их отказывалась. На советский ширпотреб она насмотрелась в Воскресенском.

– Кость, помоги выбрать, – попросила девушка.

Темлюков терпеть не мог магазины, и разборчивость Шуры его начала раздражать.

– Знаешь, я тут тебе не советчик. За дамской модой не слежу.

Потом, что-то сообразив, взял Шуру за руку и быстро вытащил из магазина:

– Сейчас нам помогут.

В Доме моделей возле Пушкинской площади работала знакомая Темлюкова Вера Седлецкая. Прекрасный художник-модельер с большим вкусом. Вера оказалась на месте. Оглядев Шуру с ног до головы, как цыган оглядывает лошадь, Вера пригласила их на второй этаж.

– Деньги-то у тебя есть? – спросила она Темлюкова.

– Сегодня я богат, как персидский шах, – ответил Константин Иванович.

Подмигнув Темлюкову, Вера куда-то скрылась и минут через десять вернулась с кипой разноцветных платьев.

– Раздевайся, – приказала она Шуре.

– Прямо здесь? – не поняла девушка.

– Прямо здесь. Да побыстрее. Я спешу. – Вера вынула из кипы легкое, бежевого шелка индийское платье, приложила к Шуре:

– Ничего. Примеряй.

– Ой, а как? – смутилась Шура, вертя платье в Руках и не соображая его конструкции.

– Ты что, ее прямо из леса приволок? – спросила Вера.

– Почти, – ответил Темлюков.

Вера выхватила платье из рук Шуры и, протянув через голову, моментально надела.

– Из леса, говоришь, – повторила Вера, разглядывая наряд. – Колдунью нашел? Уж не вторая ли это Марина Влади… Сойдет, как думаешь?

Темлюков поглядел на Шуру и замер. Вместо красивой, но по-деревенски простенькой молодицы перед ним стояла красавица с полотен Гейнсборо. В Шуре появилось нечто английское, словно от породистой лошади. Такой он себе Шуру не представлял.

– Хороша скотинка, – усмехнулась Вера. – Вкус у тебя, Темлюков, есть.

– Ты сама колдунья, – ответил Темлюков Вере. – Платье берем. Только научи ее это платье надевать.

А то придется тебе жить с нами.

– Обучится. Чему-чему, а тряпки носить любая баба обучится. А жить мне с вами проку нет. Я тебя один раз попробовала. Мужик ты ничего, но нам, двум медведям, в берлоге тесно. Ты свои фрески, я – тряпки. Пусть колдунья тебя терпит…

– Спасибо тебе. Вера, – понимая, что модельер спешит, стал прощаться Темлюков. – Заходи к нам.

– Чего спасибо? Твою кобылку подковать надо.

Пошли за мной.

Темлюков с Шурой, едва поспевая, спустились за Верой на первый этаж. Вера снова исчезла и появилась на сей раз не одна, а с полной пожилой брюнеткой. Та, быстро оглядев Шуру, опять вышла и вернулась с тремя коробками. Шура примерила три пары туфель, и каждая пара ей оказалась точно по ноге.

– Откуда вы мой размер знаете? – удивленно спросила она брюнетку.

– Я твою лапу деревенскую за версту вижу. Какие берешь?

– Эти, – ответила за Шуру Вера, указав на темно-коричневый лак. – Итальянские?

– Они самые, – ответила брюнетка. – Пятьдесят пять.

Темлюков отдал деньги и, взяв Шуру под руку, попрощавшись, вышел. Они брели по Пушкинскому бульвару, и Константин Иванович не мог отвести от Шуры глаз. Даже походка у девушки изменилась.

«Хороша пара, – подумал Темлюков. – Леди с полотен Гейнсборо и шпана в ковбойке. Придется и себя в костюм одевать, а вообще, так даже интереснее».

– Чего пялишься? Влюбился, что ли? – спросила Шура. – Давай где-нибудь пожрем. Жрать охота.

Есть тут забегаловка какая-нибудь?

Темлюков выпучил глаза: так не вязалось заявление Шуры с ее обликом. Он ухмыльнулся.

– Ему смешно, а у меня живот с голодухи сводит. Сперва накорми, а потом пялься, – обозлилась Шура.

– В таком наряде в забегаловку не ходят. Придется тебя в ресторан вести, – с трудом справляясь с приступом смеха, ответил Константин Иванович.

Они вернулись на Горького и, спустившись вниз, оказались возле ресторана «Центральный». Швейцар поклонился Шуре и, с недоверием оглядев Темлюкова, пропустил их в холл. Молодой чернявый официант указал на маленький столик у окна и, оставив им книжицу меню, отошел. Темлюков подал меню Шуре, затем спохватился и взял себе.

– Давай блины с икрой есть, – предложил он.

– Блины на поминках едят, – удивилась Шура, – а икры я отродясь не пробовала. Нет, пробовала, но только щучьей…

Девушка в белом фартуке возила между столиками тележку с цветами, возле Темлюкова остановилась:

– Купите букет вашей красавице.

Темлюков вынул из ведерка букет из пяти коралловых роз.

– Сколько?

– Всего десять рублей… – ответила цветочница.

– Сколько, сколько? – переспросила Шура.

– Червонец, – пояснил Темлюков, доставая деньги.

– Что? Десятку за пять цветочков?! Да она спятила. Засунь ей эти розы в жопу… – Шура от негодования вскочила с места.

– Такая красивая барышня, а так лаются, – испуганно пробурчала цветочница и, схватив деньги, быстро укатила свою тележку.

– Да знаешь, сколько мне за червонец надо стены раствором закидать?! – не унималась Шура.

– Успокойся. Сегодня мы с тобой гуляем. Это твой первый день в Москве. Пусть он тебе запомнится и этими розами.

– Спасибо, Костя. Мне никогда никто роз не дарил. Да больно дорого просят. Вот я и не сдержалась.

Дура деревенская. – Шура взяла букет. – Мне цветы к лицу?

– Тебе все к лицу. Ты у меня сегодня самая красивая девушка в Москве. Я тебя люблю.

– И я тебя люблю. Сегодня самый счастливый день в моей жизни.

Вечером на балете в кресле Дворца съездов Темлюков заснул. Бинокль из его рук вывалился и по уступам партера поскакал вниз. Шуре тоже хотелось спать, но она глядела на сцену, где в полумраке белые нимфы принимали всевозможные позы, и думала о платье, что выбрала для нее модельер Вера. Почему она напялила на нее эту жухлую тряпицу? В кипе, что Вера принесла для примерки, было очень красивое платье с блестками. Оно так и било в глаза золотыми и серебряными искрами. Шура, конечно, выбрала бы его. А они радуются на эту линялую дрянь. Видно, непросто будет ей с москвичами.

Нимфы вышли на поклон, в зале дали свет. Громкие овации разбудили Темлюкова. Он для порядка тоже немного похлопал, после чего они с Шурой пристроились в поток зрителей, тянущихся к выходу.

Возвращались на метро.

– Во красотища, – сказала Шура Темлюкову, проходя мимо бронзовых фигур Площади революции.

– Помпезное убожество и безвкусица, – ответил Темлюков, угрюмо оглядывая бронзового матроса с гранатой.

– Ой, тебе не нравится?

– А что здесь может нравиться? – насупился Темлюков.

– Ну и набалованные вы, москвичи! У них и автобусы, и троллейбусы, и метро, словно дворец, а им все не так. Вот из Матюхино в Воскресенское не то что троллейбуса или метро, телеги не дождешься. Все пехом.

– У вас такая благодать, что грех в транспорт лезть. Ходи, дыши да любуйся, – ответил Темлюков, подводя Шуру к эскалатору.

– Боюсь. Ой, боюсь, не войду, – забеспокоилась Шура, упираясь возле самодвижущейся лестницы.

Темлюков улыбнулся, взял Шуру на руки и, как ребенка, занес на эскалатор.

– Ты чего? Люди же смотрят, – смутилась Шура.

– Пусть смотрят, – ответил Темлюков, ставя девушку на ступени. – Держись за меня.

Шура уцепилась за рукав Константина Ивановича и замерла. В конце лестницы Темлюков снова поднял Шуру и вынес в холл станции. Выйдя на Ленинградский проспект, Темлюков огляделся. Все киоски давно закрылись. Сигарет оставалось несколько штук, но теперь уже не купишь. Еды в мастерской – только пирожки Нади Клыковой. В продовольственный магазин они так и не зашли. Весь день было не до того, а сейчас все закрыто.

– Придется чай с пирожками пить, – грустно заметил Темлюков, мечтавший о куске хорошего мяса.

– А я бы выпила. Надо первый день отметить. Но у вас все закрыто, – пожалела Шура.

– Водки сейчас добудем, – ответил Темлюков и направился к стоянке такси.

– Зачем на такси деньги тратить? Мы же почти дома! – воскликнула Шура. Она помнила, что до метро Динамо они шли минут пять. Темлюков не ответил. Подойдя к машине, он о чем-то поговорил с водителем. Тот вышел, опасливо огляделся по сторонам, после чего открыл багажник и быстро сунул в руку Темлюкову бутылку «Столичной».

– Ты о чем с ним говорил? – полюбопытствовала Шура.

– Водки взял.

Темлюков показал Шуре торчащую из кармана бутылку…

– С вами, москвичами, не соскучишься, – засмеялась Шура.

Отмыкая ключом дверь мастерской, Темлюков, заметил приколотую кнопкой бумажку. Развернув, прочел: «Константин Иванович, позвоните мне в любое время». Дальше шли цифры телефона и подпись:

«Михаил Павшин». Темлюков, размышляя, что бы могла значить эта просьба, решил зажечь свет, но передумал. Сегодня гостей он не хотел, поэтому вместо света зажег свечку.

– Электричества нет? – удивилась Шура.

– Электричество есть. Давай вдвоем посидим.

А на свет сбегутся.

– Художники твои?

Шура села в кресло и скинула туфли: новая обувь за день утомила, да ей и не приходилось раньше так долго ходить на каблуках. Темлюков смотрел на Шуру при свете свечи и вспомнил их первый вечер в клыковском клубе.

– Надень мой языческий костюм. Помнишь, как ты его в первый раз примеряла?

Шура помнила. Ей вовсе не хотелось снова раздеваться-одеваться, но она сдержалась и, сняв новое бежевое платье и уверенно открыв темлюковский сундук, отыскала языческий сарафан.

– Может, и волосы так же распустить?

– Умница. Все понимаешь, – одобрил Константин Иванович.

О своей фреске Темлюков с того самого момента, когда ее закончил, ни с кем не заговаривал. На вопросы пожимал плечами:

– Надо смотреть. Как можно рассказать живопись?

Но фреска жила в нем. Он помнил о ней каждую минуту. Даже когда думал о другом, где-то в подсознании стучали маленькие звонкие и радостные молоточки. Они отбивали: «Сделал, сделал, сделал». И от этих ударов Темлюкову становилось хорошо и спокойно. Он может заниматься чем угодно, а там на стене ведут свой танец его богини. Он умрет, а они будут так же кружить свой бесконечный хоровод, и отблески невидимого костра так же будут озарять их лица и тела. И одна из этих богинь теперь с ним. Живая, немного испуганная огромным городом, но сказочно красивая.

Темлюков чувствовал, что с каждым часом все больше влюбляется в Шуру. Ему нравится смотреть на нее. Сегодня день потерян, но завтра он начнет серию картин. Он будет писать ее обнаженной и одетой в разные ткани. Он будет писать ее в полный рост и портреты. Руки чешутся работать. Ему еще никогда так не было жалко потраченной минуты. «Господи!

Почему в сутках только двадцать четыре часа? Господи, почему половина из них без солнца?!»

Шура, как и тогда в клубе, расстелила на столе свою косынку, поставила тарелку с пирожками и, поняв, что Темлюков думает о чем-то своем, сама откупорила бутылку и разлила по стаканам.

– Полетал сокол мой под небесами, теперь лети ко мне.

Темлюков подошел к Шуре, взял из ее рук стакан, выпил, глядя девушке в глаза, вытер рукавом губы, обнял, крепко и долго поцеловал.

– Мой милый, кажется, приплыл. Пошли в твою опочивальню. Помнишь ночь в Матюхино? Сейчас тебе будет еще лучше. Я сегодня на любовь добрая, – сказала Шура и повела Темлюкова за собой. Он хотел обнять ее, но Шура не далась. – Не спеши, я сама. Неси сюда свечку.

Темлюков пошел за свечой, а когда вернулся, увидел обнаженную Шуру. Темлюков поставил свечку на пол у ног девушки и принялся целовать ее колени, бедра. Шура взяла Темлюкова за плечи, сняла с чего рубашку, погладила грудь и, расстегнув ремень, опустилась на колени.

Темлюков имел женщин предостаточно. Жизнь художника и моделей происходит гораздо свободнее, чем принято у добропорядочных обывателей, но так хорошо, как с Шурой, ему не было. Может, было, но Темлюков этого не помнил. Откуда эта деревенская девчонка знала столько слов в непростой азбуке физической любви? Большой практики у нее быть не могло. В деревне каждая встреча мужчины и женщины фиксируется. В Воскресенском Шуру уважали, а гулящих девок на селе презирают. Выходит, по женскому чутью, заложенному самой природой.

Темлюков ничего не видел и не слышал. Он брал женщину и не мог насытиться. Казалось, что и сил больше нет. Он откатывал к стене, видел медную гриву, зовущий алый рот и всю ее такую бесстыдную и манящую, и желание приходило снова.

– Ну и кобелина же ты, – сказала Шура и, пошатываясь, направилась в душ. – Вроде старый, плюгавый, откуда берется? Или вы все художники такие кобели?

Темлюков не ответил. У него не было сил. Он улыбнулся и заснул. Шура приняла душ, выйдя из ванной, взглянула на спящего Темлюкова, покачала головой и открыла окно. Ветер гнал по Нижней Масловке опавшие листья. В Москве начиналась осень.

6

Зойка Совкова не любила художников. Раньше Зойка вообще никого не любила, а теперь… Но это была ее тайна, и никому дела до того нет. Художников Совкова не любила люто: спят сколько хотят, ничего путного не делают. Создание картин путным делом Зойка не считала, твердо веря, что малевать можно и в свободное от работы время. И еще Зойку бесило, что художникам за малевание платили. Возможно, и не слишком много, но, с точки зрения Зойки, живописцы загребали огромные деньжищи. Совкова служила в ЖЭКе и получала сто пятнадцать рублей в месяц, а художникам за мазню могли отвалить полторы-две тысячи. Таких денег она и в руках не держала. Скопила путем режима экономии семьсот рублей и хранила их на срочном вкладе в сберкассе.

Служба у Зойки была ответственная. Совкова готовила мероприятия, связанные с рождением вождя мирового пролетариата, следила, чтобы в кружках не падала посещаемость, вела списки неблагополучных семей, пенсионеров, инвалидов. В особой папке держала фамилии тунеядцев и художников. Тунеядцы находились под надзором милиции. Художники – под надзором КГБ. Зойка стучала и туда и туда. Делала она это добровольно, но, с другой стороны, сама ее должность подразумевала стукачество. В милиции Совкова появлялась часто и была там человеком своим. Раз в месяц в милицию являлся сотрудник КГБ, и Зойка докладывала ему свои наблюдения над художнической братией. Зойка жила в полуподвальной квартире, часто сидела на лавочке и слушала сплетни.

Особенно Совкову интересовал Константин Темлюков. Его фамилию сотрудник КГБ выделил именно в тот самый день… До того дня Зойка была просто стукачкой, а после – совсем другое дело. Тогда сотрудник пристально посмотрел ей в глаза и назвал фамилию, причем не в списке вместе с другими, а отдельно. Зойка осознала, что ей поручено большое государственное задание.

За Темлюковым следить Зойке было гораздо легче, потому что он жил в своей мастерской. Художников, живущих в мастерских, насчитывалось немного.

По закону о творческих мастерских, жить там не полагалось. Мастерские относились к нежилому фонду.

Раз фонд не жилой, то и жить там нельзя. Но художники жили. Чаще всего это были ушедшие из семей не очень молодые мужчины. В мастерских они устраивали гнездо с новыми молодыми пассиями. Нередко такое сожительство приводило к новому браку, часто ни к чему не приводило, и, разочаровавшись в новом предмете, мэтр возвращался в семью. В милиции знали о нарушителях, но глядели на это сквозь пальцы.

Милиционеры, в отличие от Зойки, художникам симпатизировали, наведывались к ним, угощались вином и с удовольствием беседовали. Милиционеры художникам симпатизировали, а КГБ – нет.

Не стал исключением и сотрудник, с которым встречалась Совкова. Имени и фамилии его Зойка до сих пор не знала. Когда тот являлся в милицию, ему освобождался отдельный кабинет. С первой встречи с гэбистом Зойка ощутила невероятное волнение. Надо отметить, что, с точки зрения социалистической нравственности, Зойка являла пример исключительный. К своим тридцати восьми годам Зойка пришла девицей. Большого труда сохраниться в невинности Зойке прикладывать не пришлось. Плоская, сутулая молодка особого желания у мужского пола не вызывала. По пьяному делу в ЖЭКе или даже в милиции мог найтись любитель, но без серьезных намерений претендента отдавать свои женские прелести Совкова считала недопустимым.

В двадцать лет Зойка влюбилась в артиста Стриженова. Олег Стриженов знаком с Зойкой не был и потому ответить взаимностью не мог. Зойка бегала на все фильмы, где играл возлюбленный, скупала все открытки с его портретами и вырезала встречавшиеся в журналах кадры из его фильмов. Даже одно время не пожалела денег и выписала «Советский экран». По понятным причинам любовь Зойки осталась платоническим чувством и урону ее девственности не нанесла.

Гэбист принимал Совкову по последним четвергам каждого месяца. На свое второе свидание с представителем спецслужбы Совкова шла, блаженно улыбаясь. Еще за неделю она продумала свой гардероб, купила нейлоновую кофточку, которая своей прозрачностью просвечивала нулевой бюстгальтер, показывая, что место, отмеченное природой для женской груди, у Зойки имеется. Она даже, впервые в жизни, подчернила ресницы и чуть нарумянила щеки. Нужды в этом не возникало, поскольку в кабинете она рдела, как утренняя заря. Томление к гэбисту пришло не случайно: по некоторым признакам Совкова сразу ощутила с ним родство душ. Эти признаки непосвященный никогда бы не приметил: когда у Зойки вырывался уничижительный эпитет к живописцам, сотрудник понимающе ухмылялся. Иногда улыбался только глазами, иногда удовлетворенно покашливал…

Во время свидания на внешние признаки Зойки сотрудник внимания не обратил. Он просто на Зойку ни разу не взглянул. Ее ресницы, румянец и прозрачность нейлона отмечены им не были. Прошло два месяца. Зойка изменилась. Несколько распрямилась сутулая фигурка, в тусклых злых глазках наметились томные отблески. Зойка влезла на каблуки и выросла почти до нормального роста.

В тот день Совкова доносила о посещении мастерской Темлюкова иностранным посетителем. Беседа подходила к концу. Гэбист никогда не здоровался и не прощался, а только кивал. Кивок означал, что пора докладывать, он же означал, что аудиенция завершена. Перед финальным кивком гэбист поднял на Зойку свои водянистые, бесцветные глаза и, видимо, заметил в своей стукачке такое обожание и смущение, что вместо кивка вышел из-за стола, запер дверь кабинета и подошел к Зойке сзади. Взяв своего осведомителя под мышки, он поставил ее коленками на стул, затем задрал юбку, после чего Зойка ощутила жгучую боль между ног. Маленькая стукачка напрягла всю силу воли, чтобы не крикнуть. Она стиснула зубы и издавала только невнятное шипение. Закончив любовный акт, сотрудник уселся за свой стол и, посапывая, углубился в бумаги. Зойка еще некоторое время провела в той позе, в которой была оставлена, затем осторожно сползла со стула, оправила свое белье и страстно взглянула в сторону своего предмета. Головы гэбист так и не поднял. Зойка на цыпочках подошла к нему, чмокнула в коротко стриженную прическу и пошла к двери. Так же на цыпочках, стараясь не шуметь, повернула ключ и покинула кабинет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации