Текст книги "Недосягаемая. Сборник"
Автор книги: Анна Белокопытова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава Пятая
– Ты чудовище, Антон! Как можно забросить лучшего друга? Я устал набирать твой номер, я даже Элен просил сменить меня у аппарата, но и она, утомившись нажимать на кнопки, стала осыпать тебя и меня заодно проклятиями.
– Не лукавь, со мной этот номер у тебя не пройдет, Майкл. Элен слишком хорошо воспитана, дорогой мой. Проклятия и прочие крепкие словечки всегда были твоей прерогативой.
– Не меняй тему. Куда ты пропал, Антон?
– Понимаешь, дело в том, что Мишель…
– Я так и знал, что ты обвинишь во всем именно ее. Бедная, несчастная красавица в лапах чудовища. Не думаю, что она запрещает тебе общаться с друзьями. Вы там еще с ума друг от друга не сошли? Нехорошо. Пора счастливым возлюбленным выйти в свет.
– Меньше всего меня интересует мнение света.
– Не хочешь представлять Мишель широкой общественности? Понимаю. Но познакомь хотя бы с друзьями, а? Или ты и в этом видишь что-то оскорбительное для вашего светлого чувства?
– Мне кажется, вы друг другу не понравитесь.
– Вот тебе на! Это еще почему? Ведь я, чего доброго, решу, что ты меня стыдишься.
– Да брось ты. Просто вы так… У вас так много общего.
– Тем более, значит, мы споемся. Или ты этого и боишься?
– Нет, сейчас еще не время, потерпи, скоро вы познакомитесь, совсем скоро.
Небольшая болонка, неожиданно быстро вытянув шнур механического поводка из рукоятки, ринулась к темной кучке непонятного происхождения, которая непозволительно вывалилась из дырявого пакета, прислоненного к мусорному баку, стоявшему у края тротуара. Хозяева болонки – милая пара средних лет, оживленно беседовавшая за секунду до этого, в синхронном, отлаженном, почти механизированном порыве бросились спасать подопечное животное.
– Можно ничего больше не знать об этих двоих, и только по одному единственному движению, по двум секундам их семейной жизни, ставшей вдруг публичной, понять очень многое, вплоть до определения точного срока супружества.
– Ты только что это придумал? Обязательно вставь в какую-нибудь из твоих очередных книг.
– Знаешь, Майкл, я пишу на каком-то странном языке, чуждом веку, в котором мы живем. Этот язык старомоден, напыщен, витиеват. В нем можно запутаться, увязнуть, так и не добравшись до сути сказанного. Истинный, универсальный язык – это музыка, живопись. Звук, цвет, запах, вкус – инстинктивные, первичные, почти анатомические составляющие, за которые можно зацепиться физиологией.
– Но слово тоже несет энергию, мысль. Его не потрогаешь рукой, но к нему можно прикоснуться разумом.
– Слово. К чему оно, если в момент произнесения смысл его понятен только тем, кто говорит по-английски, по-русски или, не знаю, по-японски? В переводчиков я, прости, не верю. А что касается мысли, то у меня, становясь прозой, изложенной на бумаге, мысль превращается в манную кашу: теоретически медики рекомендуют жевать ее, не смотря на присущую ей консистенцию, но фактически нет необходимости, и уж точно нет особого желания. Не хочется и глотать, особенно, когда крупа, еще не успев провариться, подгорает на дне кастрюли, придавая горечь, а в ложку все время попадают комки, образовавшиеся от того, что каша плохо промешана. Липкая прогорклая масса застревает между зубами, проникает в тебя против твоего желания.
– Господи, Антон, перестань. Я только что плотно поужинал. А ты так красноречив, что я забыл, что речь шла всего лишь о прозе.
– Описать нечто материальное гораздо проще, чем то, чего мы не видим глазами, к чему не можем прикоснуться.
– Но ведь и яблоко у каждого из нас может быть разным. Ты сам об этом говорил.
– Да, говорил. Хотя яблоко, скорее, одно и то же, но видим мы его по-разному. Ассоциации, которые оно может вызвать в каждом из нас – иные. Вот я и пытаюсь всю жизнь рассказывать о том, что вокруг яблока, а не о нем самом. Наверное, я что-то упускаю, наверное, все это большая ошибка, подмена тысяч понятий множеством совершенно других. Эта идея не нова, но я будто сплю. Во сне все имеет множество значений – других, не тех, что видны поверхностно. Там можно говорить какие-нибудь глупости о погоде, об утренней давке в троллейбусах, но все это будет переполнено содержанием. И чем больше стараешься уйти от конкретики, обобщить тему разговора, тем проще окружающим раскусить тебя, твои подтексты, твое чернеющее в глубине второе дно.
* * *
Антон, как и все мы, видел сны. Как и у многих из нас, сны чаще отражали его действительность, и только изредка в них можно было угадать пророчество. Но вещие сны он помнил, только пока спал. Стоило ему открыть глаза, как они утекали в ночь, он тщетно силился ухватиться за них мыслью. Когда ему снилась Мишель, у нее всегда была главная, активная роль – в первую очередь, конечно, в любви. Она брала инициативу на себя. Это было всякий раз немного неожиданно, но удивительно приятно, потому что остальные дамы, посещавшие его когда-то во сне, отторгали его, презирали, избегали; он безрезультатно пытался их добиться, соблазнить, купить; становился навязчивым, похотливым, от чего мучился, страдал, жалел себя на рассвете.
С ней же все было иначе.
Он ни с кем не мог целоваться во сне. Ни с кем. Рот был словно забит желеобразной вишневого вкуса слюной. Подкатывал к горлу, вызывал рвоту. Не выносил влажных поцелуев. Почему-то во сне это особенно отвратительно. Все остальное, кроме поцелуев, всегда доводило его до пульсирующего оргазма.
И только ее он мог целовать во сне.
С ней все было иначе.
И неважно, что он идеализировал ситуацию, как один из сонма влюбленных, приписывая Мишель качества и достоинства, которыми она на самом деле не обладала. Любовь провоцировала, будоражила, подталкивала к действию, помогала разглядеть друг в друге то самое лучшее, что иногда спит где-то далеко, в дебрях. А иногда оно лежало на самом видном месте, но, как ни странно, только влюбленные обладают способностью найти нечто самое важное. Именно поэтому Мишель была самой умной, самой веселой, самой искренней, самой изобретательной, самой-самой.
В мире было много красивых, талантливых, неординарных людей – с этим нельзя было не согласиться. Но они были чужими – все эти люди. И все их достоинства были не для него, а для других, хотя он и не отрицал наличия самих этих достоинств. Для него существовала только Мишель. Он мог сказать абстрактно о ком-то: «смотри, какая красивая девушка», но это была ненужная ему красота, он говорил об этом отстраненно, как в музее – красиво и далеко. А она была такой близкой и родной, теплой и нежной, она была его собственной красивой красотой, чудесным чудом, живущим по соседству, прямо на плече. Что ему было за дело до чужой холодной красивости – он мог её только констатировать, наблюдать со стороны, но любить он был способен только Мишель.
– Только ты всегда об этом помни, – говорил он ей, – Ты – моя таблетка радости. Мой исцелитель от всех душевных недугов. У меня даже головные боли прекратились.
Всякий раз, уходя из дому, обращаясь к ней, он будто объяснял самому себе:
– Сегодня я буду совсем недоступен. Но нашему знакомству на один день больше. Я буду тебя любить издалека. Разве это расстояние? Некоторых людей разделяют океаны, годы, амбиции. Нам не стоит гневить Бога.
Мишель верила ему, молчала. Смотрела, слушала, запоминала.
Когда-то в детстве она считала, что любят не за что-то, а просто так. Но позже стала понимать, что любить за что-то гораздо приятнее. Особенно, когда есть за что.
Возможно, все ее ранние увлечения-влюбленности были сугубо односторонними. Это совсем не означает, что ее не любили, просто всё время происходили какие-то досадные несостыковки, недопонимания. Пока она прилагала усилия, чтобы добиться внимания объекта, он оставался холоден, не понимая, что она такое, кто и откуда взялась. А когда к ней вожделели, заметив некие неоспоримые достоинства, ей уже становилось скучно. Силы ушли, желание иссякло, да и то, за что, казалось, любила – позабыла.
Неожиданно для самой себя у нее появилось странное ощущение, что кто-то там, наверху, настолько высоко, что страшно даже представить, играя в кости, сделал большую ставку, не надеясь на выигрыш. И вдруг ему выпал куш. Ну, а потом, например, коршун пролетел по правую руку, и клубок стал разматываться неудержимо. Шароподобная стальная вечность поддалась настойчивости мотылька, снисходительно пошатнулась, приняв на свое неизменное тело след от миллиардного взмаха слабеющих крыльев.
Кто-то мог бы сказать, что в этом не было логики. Мишель бы попросту рассмеялась этому человеку в лицо, потом, сдержавшись, снисходительно похлопала бы его по плечу, предъявив единственный и, на ее взгляд, неоспоримый аргумент: люблю, потому что любима, но и любима потому, что люблю.
Не благодарность, не заслуга, не вознаграждение. Вовсе нет. Предназначение. Потому что даже на небесах верят в знаки. Да и как им не верить в то, что они сами посылают простым смертным?
Что-то говорило Мишель: «он именно то, что ты всегда искала». А она отвечала этому голосу: «но ведь я никогда не знала, что ищу, хотя, увидев его, сразу поняла, что это он». Не глазами увидела, но сердцем. Услышала не ушами, но душой.
Кто-то сказал, что любовь – это высшее проявление человеческого эгоизма, когда, желая обладать, готов жертвовать. «Но что же в этом плохого?» – думала Мишель – «Ведь это прекрасно и, кроме того, так романтично, а главное – звучит оправдательно». И самое замечательное, как ей казалось, что практика ежесекундно подтверждала теорию.
Постепенно они узнавали друг друга все больше, двигались наощупь, осторожно, внимательно, не упуская деталей и нюансов. Сколько застоявшегося и успевшего забродить внимания они отдавали друг другу. Оно копилось в них все эти годы, и теперь у них была возможность насладиться роскошным вином. Всю эту нежность, преданность, чуткость вершители судеб плескали на них с небес волшебным дождем.
Она не находила слов. Он в силу свой профессии, был переполнен словами. Но только одно, определявшее восторг из области диафрагмы, вырывалось из Антона на поверхность, в наш овеществленный мир.
Мишель.
Ведь это ее Антон целовал по утрам, вторгаясь в сонную страну. Сон был на ее ресницах, на кончиках пальцев, в уголках губ. Он благоговейно, словно прикасаясь к божеству, принимал в себя остатки этого сна и долго-долго не раскрывал рта, боясь сделать глоток воздуха, потому что за ним неизбежно последует выдох, унося в пустоту ее тепло.
Мишель.
Она при каждой встрече баловала Антона небольшими сюрпризами, выдумками, надписями на стенах, клочками бумаги с каким-нибудь коротким признанием, которые он находил в самых неожиданных уголках квартиры. Она всякий раз встречала его трогательным подаркам, но для него это было лишь приложение к основному подарку судьбы – к ней.
Мишель.
Он трепетал от того, с какой искренней серьезностью она задавала очередной вопрос, начиная его со слов, подобных этим: «Хочу сказать тебе что-то очень важное…». И он каждый раз покупался на этот трюк, холодея от трепетного ожидания.
Мишель.
Это ее невысказанные мысли он произносил вслух, как будто читая их, просто потому что ощущал ее, как себя.
Мишель.
Антон хотел бы посвятить себя ей. И когда он лежал на воде в зимнем открытом бассейне, раскинув руки, а над поверхностью оставался только овал его лица, и он не слышал ничего, кроме собственного дыхания и шума воды, тогда он не понимал – это снег летит на него с неба небесного, или он сам падает вверх.
– Как ты думаешь, когда именно я поняла, что ты – это ты?
– Не знаю… Я бы тоже не сумел точно, посекундно определить. Подсознание очень часто запаздывает с тем, чтобы подать сигнал сознанию. И вообще подает их не всем и не всегда.
– Значит, нам в этом смысле повезло больше других.
* * *
– Как твоя книга, Антон?
– Ничего, Майкл, движется.
– Надеюсь, ты оставишь главных героев в живых, а то знаю я тебя.
– Если не найду ничего лучшего для них, чем жизнь, то пусть живут.
Майкл с Антоном сидели столиком в глубокой нише у окна. Деревянная поверхность была отполирована сотнями рукавов. Относительно скрытые от глаз посетителей бара, они оставались на виду у всех прохожих. Матово застекленная с трех сторон ниша выпирала на часть тротуара и, пусть и слабо, но освещалась изнутри, тогда как ближайший фонарь располагался в отдалении. С улицы не было видно лиц, но довольно отчетливо просматривались силуэты, а по жестам и позам можно было угадать характер разговора.
– Антон, я, кажется, нашел книгу, по которой хочу написать сценарий. Это какое-то чудо! Просто поверить не могу. Представляешь, где-то там, на другом конце света ходит по ночам человек, вынашивает что-то в своей кучерявой голове, выхаживает ногами по мостовой свои идеи, и вдруг, в какой-то прекрасный момент вместе со своим творчеством всплывает на поверхность. Как такое бывает, а? Ты читаешь это и понимаешь: вот оно, то, что ты искал, чего ждал так долго.
– Мои книги никогда не вдохновляли тебя, Майкл. Ты совсем в меня не веришь, приятель.
– Ты мой друг, Антон.
– А друг не может быть хорошим автором?
– Мы с тобой знакомы тысячу лет. Я знаю тебя, как свои пять пальцев, как самого себя, я не могу объективно относиться к тому, что ты пишешь. Я даже не смог бы ответить на вопрос: нравится ли мне это.
– Что же мне сделать, чтобы мой лучший друг, мнение которого для меня дорогого стоит, был объективным?
– Для этого нам нужно перестать быть друзьями. Или вернуть время вспять и сделать там, тысячу лет назад, что-то такое, чтобы никогда этими друзьями и не становиться. И вообще, Антон, напиши, наконец, это чертову книгу, и мы посмотрим, что из этого можно сделать.
– Чертову? А другого прилагательного ты подобрать не мог к моему детищу, которое я пытаюсь родить в кровавых муках?
– Ты уж для начала роди своего младенца, а его судьбу мы как-нибудь общими усилиями постараемся устроить.
– Обещаешь?
– Буду очень стараться.
– Знаешь, если бы я сам снимал фильм по этой книге, я бы пригласил Алана Рикмана на главную роль. Не знаю, как он со мной, но я с ним одной крови. Когда-то мы дышали одним воздухом свободных шестидесятых. Мне вообще кажется, что я изначально видел в этой роли его, даже не написав еще ни строчки, а только задумывая роман.
– Да, какой-то критик даже писал, что Рикман облагородил современный кинематограф.
– Именно так. Я редко соглашаюсь с критиками.
– Это уж точно. А как тебе вариант с Дирком Богардом?
– Ты ведь же даже не знаешь, что это за персонаж. Майкл. Хотя, ты прав, Богард – прекрасный вариант, просто замечательный. Но, боюсь тебя расстроить, дело в том, Майкл, что Боград пребывает в мире ином уже больше десяти лет.
– Надо же, кажется, будто еще вчера видел его у моря, на кинофестивале.
– Страшно даже подумать, Майкл, страшно даже подумать.
– Но ведь он смог бы, я угадал, правда?
– Еще как смог бы! Помнишь, когда-то наши педагоги говорили, что Жан Луи Барро и Мария Касарес подняли жанр мелодрамы до уровня искусства. Это о «Детях райка». Мне кажется, это очень верный ход: вытягивать низкий жанр из клоаки с помощью талантливых актеров, сильных личностей, привлекая их в спектакли и кинофильмы.
– Ты пишешь мелодраму?
– Прошу прощения, этот жанр, наверное, противоречит высоким стандартам твоего изысканного вкуса, но, к сожалению, выше мелодрамы мне никогда не удавалось прыгнуть. Слишком горячий лоб, с такой температурой влюбленности на что-то иное я и не претендую. Но я просто убежден на все сто, что хороший актер способен очень многое сотворить даже с текстом не слишком высокого качества, хотя, конечно, мне не хотелось бы думать так о моих книгах. Я искренне благоговею перед талантом актера, Майкл.
– Благоговеешь? Слово-то какое. Не вздумай кому-нибудь об этом сказать. Засмеют.
– У меня бывает очень странное ощущение после просмотра фильма с хорошим актером или актрисой в главной роли. Знаешь, я будто на какое-то время становлюсь им или ею. Мне кажется, если прямо сейчас я посмотрюсь в зеркало, то увижу его лицо вместо своего. Будь то мужчина или женщина – я чувствую, как меняется форма моего носа, постановка корпуса, губы, даже мысли.
В этот момент я как будто таким образом признаюсь в любви актеру за его талант, за способность потрясти меня своим искусством, что далеко не всем и далеко не всегда удается. Я извращенный циник, препарирующий чужие чувства. Чем меньше профессионализма, тем больше сантиментов. Так вот, в такие моменты мне хочется стать этим актером, влезть в его шкуру, и я действительно становлюсь им, не контролируя этого процесса, просто вдруг понимаю, что теперь я – это он, что я могу также, как он – говорить, двигаться, думать, творить, влиять на сознание миллионов людей.
И вдруг все самые обычные движения, даже всякие мелочи, я начинаю делать со свойственной актеру легкостью, элегантностью или, наоборот, – с его неуклюжестью, отсутствием такта.
Разум отказывается понимать, что это лишь подражание, желание быть похожим, перевоплотиться, что это, скорее, отсутствие себя самого, собственного я и его права на существование. Стремление быть кем-то еще, только не собой; пожить, прочувствовать, стать частью некого абстрактного, иллюзорного акта творения, родить иную сущность, извергнуть поток энергии, вытолкнуть его из тебя, чтобы пронзить других.
Может, мне мало собственной жизни, Майкл? Может, мне хочется украсть, заставить кого-то другого разделить со мной его участь? Ведь эти герои и сами актеры, исполняющие роль, далеко не всегда таковы, какими бы в идеале мне хотелось быть. Но это не мешает и даже зачастую подталкивает, интригует, провоцирует на слияние, на кражу, вживание, на проникновение со взломом.
Это какое-то извращенное стремление узнать всё о ком-то другом, кто не есть ты сам – его тайны, секреты или даже простые мысли, повседневные, пустые, суетные, но которых обычным людям, не одаренным телепатическими способностями, постигнуть не дано.
Молча курят, потягивая что-то крепкое и холодное сквозь зубы.
– Ты меня заинтриговал, Антон. Дашь почитать рукопись?
– Прости, дружище, но на этот раз тебе придется потерпеть до выхода книги в печать, как простому смертному.
– Ты решил со мной разругаться, чтобы я объективно смог признать в тебе хорошего автора?
– Просто признать во мне автора, а хорошего или плохого – не мне судить.
– Слушай, Антон, а почему бы тебе самому не сыграть эту роль, если она так сложна? Мне кажется, ты понимаешь своего героя намного лучше, чем любой другой, пусть даже чертовски талантливый актер.
– Ты с ума сошел! Смеешься? При моей-то ненависти ко всему, что происходит на виду у толпы?
– Ты себе противоречишь. Не так давно ты говорил, что любишь работать на публике.
– Это совсем другое, Майкл. Кроме того, чтобы быть актером, нужно все уметь, ну, или почти все.
– Например, есть китайскими палочками, заниматься конным спортом, прыгать с парашютом или играть на виолончели? Герой твоей книги это делает?
– Отчасти. Но суть не в этом. Надо не только всё это уметь, но еще и наслаждаться, что делаешь это публично, что весь мир неотрывно сморит, наблюдает, открывает рот, пускает слюну.
– Ну, так уж и весь мир? Дай Бог, чтобы пару миллионов, или хотя бы этот развращенный город.
– Спасибо за поддержку, Майкл. Я всегда знал, что ты веришь в перспективность моего творчества. Это всегда было так заметно. Так что на счет Рикмана?
– А не слишком ли он умный? Как-то опасно, пугающе и даже угрожающе умный.
– Конечно, его ум пугает тебя тем, что способен развенчать перед всеми глупость твоей режиссуры.
– Или глупость твоих текстов. По-моему, нет ничего хуже умных актеров. С меня достаточно одного слишком умного друга, который битый час полощет мне мозги своими фантазиями.
– А тебе нужны статисты, безмозглые марионетки?
– Это зависит от характера персонажа.
– Что за ерунду ты несешь? То есть глупого героя должен играть еще более глупый актер? Ересь какая-то. Ты же режиссер, а такое ощущение, что ты явно выбрал не ту профессию. Разве вас не учили, что актера нужно любить, не говорили, что актер – это плоть и кровь театрального таинства?
– Спокойно, Антон. Ты возмущаешься, как будто тебя только что забросали тухлыми помидорами после неудавшейся премьеры, и ты готов растерзать весь мир.
– Просто я хочу, чтобы актер, играющий моего героя, был бы, прежде всего, личностью – мыслящей, обеспокоенной судьбами мира, ну, или хотя бы судьбой одинокого соседа, живущего в доме через дорогу и которому не с кем поговорить, кроме огромного пса с грустными глазами. А ты просто не веришь в меня, вот и все. Играть это самому? Нет, нет, и еще раз нет. В лучшем случае, я бы попытался сам поставить картину в качестве режиссера.
– Тебе не хватит хладнокровия, Антон. Как бы ты меня ни ругал, и как бы ты при этом ни был прав, я понимаю, что режиссер – не мать и не отец – это, скорее, акушерка, повитуха, которая помогает спектаклю, как ребенку, родиться. И все, что режиссер делает, это без конца твердит актеру: дыши, дыши, тужься, тужься, вот, появилась головка. Потом, под конец, когда пуповина перерезана, нужно шлепнуть ребенка по заднице, сыграть премьеру (или выпустить фильм на экраны), и остается только наблюдать, как младенец растет и делает сборы. И еще, Антон, раз уж зашел такой разговор…
– Ну, давай, выкладывай.
– Ты мой друг, но, прости, мне всегда казалось, что настоящий писатель должен быть страдальцем, мучеником, запертым в четырех стенах своей эпистолярной лаборатории, и уж точно не должен был бы иметь у себя под боком молоденькую красотку с тонкими запястьями и щиколотками. Ты слишком неодинок, чтобы быть настоящим писателем. У тебя есть Мишель.
– Да, у меня есть Мишель.
– И ты ведь не ходишь один по ночам, ковыряя носком ботинка мостовую, не виснешь в жгучей тоске на сетке, окружающей пустую волейбольную площадку, не заказываешь консервы по интернету, чтобы не выходить днем в магазин, и прочие типичные глупости.
– Да, наверное, я не типичный… Слушай, как ты думаешь, почему муниципальную библиотеку выстроили рядом с церковью? Разве знания не мешают вере, не удаляют от нее еще больше?
– Всякое бывает. К чему это ты?
– Да так… Иногда не поймешь, где грань между типичным и нетипичным, между банальным и оригинальным. Знаешь, Мишель настаивает, чтобы я вместе с ней брал уроки сальсы.
– Почему именно сальсы?
– Не знаю, она считает, что мне идут такие ритмы. Я пытался ей объяснить, что я, скорее, зритель, слушатель, созерцатель.
– Дружище, в нашем возрасте трудно претендовать на нечто большее, чем созерцание.
– Кто это тут мне рассказывает о возрасте? От тебя ли я это слышу, Майкл. Ты-то у нас еще в самом соку, выглядишь свежим и бодрым.
– Ну, не преувеличивай. Хотя, будь со мной рядом такая, как Мишель…
– А как же Элен?
– Да, Элен. Я ей очень благодарен. Меня трудно терпеть, я ей много крови попил за эти годы. Но ты же понимаешь, о чем я… Кстати, мы бы с удовольствием пришли посмотреть на какие-нибудь показательные выступления в вашей школе танца. Вы с Мишель будете танцевать в паре?
– Думаю, да. Мы с Мишель всегда в паре. Даже сейчас.
– Брось ты свои штучки и не уводи разговор в сторону. Когда у вас экзамен или как там это называется?
– Первый публичный показ через три месяца. Разрешено приглашать членов семьи.
– Мы с Элен можем считаться членами твоей… вашей семьи? Не забудь приберечь для нас два местечка в первом ряду.
– Договорились. Но учти, я буду спотыкаться, наступать ей на ноги.
– Лично меня этим не удивишь и не напугаешь. За столько лет знакомства с тобой я давно привык к твоей неуклюжести и покорно смирился с ней. Ты, главное, Мишель об этом предупреди.
– Уже предупредил.
* * *
Через три месяца, за два дня до предполагаемого экзамена Антон позвонил и сказал, что Мишель свалилась с жутким гриппом. Майкл тут же предложил свою помощь, но Антон со словами благодарности отказался, ссылаясь на то, что Мишель не хотела бы, чтобы кто-то видел ее такой расклеенной, и что она обязательно предстанет на их суд, как только придет в прежнюю форму.
На дворе было начало декабря Антон еще не знал, как сама Мишель обычно боролась с простудой – весь год она держалась, не болела, – но от себя внес несколько трогательных деталей: ромашковый чай с медом, тихое присутствие, незаметное внимание. Не пустил ее на работу, стараясь оградить от общения с неприятными людьми – от них все заболевания, особенно простудные, и еще от невысказанного гнева и сдержанных рыданий, застрявших в горле.
Отключил телефон, принес фруктов из магазина за углом. Молча, тихо, осторожно сидел на кухне, невнимательно пробегая по диагонали что-то из Уэльбека, чутко ожидая, когда ей что-то понадобится. Читал ей вслух, сидя у кровати, о гомеопатических средствах. Ей в руки книгу не давал, чтобы она не напрягала зрение – вредно это при гриппе. Читал ей о чьей-то чужой, книжной любви, изложенной в письмах: «Тебе, на расстоянии тысяч километром – мои нежнейшие, ребяческие, мало чем помогающие, но искренние пожелания: здоровья. Люблю и жду всегда твои точки-запятые. Единственная, родная, Прекраснейшая моя Елена из всех прекрасных женщин! Ради тебя, пожалуй, я бы Трою вторично разрушил, будь это в моих силах! Хотя, ради тебя, все же, больше хочется созидать, чем разрушать…». «Не дождусь праздника, повода не дождусь. Хочу без повода и без причины. Что-то написать, сказать, подарить, удивить – просто так. Ничего у меня нет, ничем, по большому счету, не обладаю, не владею. Но при этом столько у меня всего, что хочется раздавать, делиться со всеми. Нет, не со всем. С дорогими, любимыми. С тобой. Пусть все будет у тебя только хорошее, теплое, нежное, светлое. Отдаю. Возьми»
Вкладывал себя, читая, сопереживал автору, утратив освежающую, отрезвляющую иронию. Но Мишель уже спала, не слышала его последнего трепета. Он лишь надеялся, что ей, как избранной, не нужно было слышать, чтобы знать. Это знание просто было в ней, не зависимо ни от каких причин и обстоятельств.
Антон так и не смог поверить в реальность существования Мишель в его жизни, не принимал до конца даже факт ее появления в ней. Можно даже было сказать – явления, потому что она именно явилась, как будто ангел снизошел. Столько света, столько улыбок. Легкость необыкновенная ощущалась душой и телом.
Они были, как дети. Хотя недоброжелатели назвали бы это глупостью – от зависти к их счастью. Немногим, очень немногим дано в жизни испытать подобное. Эти двое – баловни судьбы. Им бы стараться быть осторожными, потому что за любой, даже самый маленький, кусочек счастья нужно платить огромную цену. Хорошо бы, если бы ценой стали те годы, которые они просуществовали порознь, друг без друга. Им хотелось бы надеяться, что их расплата осталась в прошлом, а будущее будет только лишь лучезарным, без разочарований и несчастий. Им молить бы Бога, чтобы он поддержал их в этом. Молить за себя, за близких и родных. За общее иллюзорное, но желанное благополучие.
Они курили в окно спальни, загадывая желания на взлетающие самолеты. Те из них, что шли на посадку, не вызывали оптимизма. В какой-то момент самолетов стало так много, и взлетали они с такой частотой, что желаний не хватило. Не то, чтобы у них было мало желаний. Просто они не могли вспоминать их с такой регулярностью и пунктуальностью, которая была свойственна авиации.
Антону казалось, что его домишко, освещенный нежданным чудом, стоит на крыше небоскреба. Он боялся, что в одну из этих странных декабрьских ночей морозный ветер сорвет с Мишель покрывало, выхватит, высквозит её, лёгкую, простуженную, из окна, понесет над городом вдаль от хрупких стен едва заметно покачивающейся высотки, куда-то в сумерки, где желтые мигающие точки самолетов исчезали в фиолетовом пудинге закатных облаков.
* * *
Утром следующего дня, спустившись к завтраку, Антон не обнаружил Мишель на кухне. Не оказалось ее и в холле. Дверь в уборную была распахнута, за дверью – пустота. Он обошел все комнаты, выглянул на террасу. Дождь хлестал по стеклам, улица была невидна. Антон решил, что она, вопреки его просьбам, выскочила в магазин за новой пачкой кофе. Уже собираясь пойти за ней следом, он скользнул взглядом по прихожей и увидел что-то вроде свитка из листа клетчатой бумаги, аккуратно привязанного к рукоятке прозрачного зонта-трости, стоявшего в латунном ведре. «Простуда еще не прошла, идет дождь, а она даже не взяла зонт», – немного возмущенно, но с какой-то отеческой нежностью подумал Антон. Улыбаясь предчувствию очередного сюрприза, вынул свиток и развернул его:
«Это последнее, что я успею отправить тебе. Нам останутся только бесконечные раздумья, предположения, предчувствия, предощущения. О нас, о мире, в котором мы живем. Изо всех сил прижимаю тебя к себе. Хочется крикнуть: „не отпускай меня!“ Но поздно, я уже далеко. У тебя впереди целая вечность на поиски. Придумай что-нибудь, чтобы порадовать меня при встрече. Обнимаю, жду тебя к себе в сон».
* * *
Ровно спустя год издательство выпустило новую книгу Энтони Арта, расходившуюся большими тиражами, заказанную, забронированную любителями, фанатами, домохозяйками задолго до появления на прилавках.
Через пару дней после официальной презентации Антон позвонил на телевидение и предложил эксклюзивное интервью. Сам позвонил и предложил, введя этим в замешательство всех телевизионщиков. В качестве интервьюера назначили Майкла.
– Не пойму, Майкл, почему именно ты должен брать у меня интервью? Мне как-то не верится в такое совпадение. Это была твоя идея?
– Антон, ты считаешь меня самоубийцей? Можно подумать, я не знаю, какие трепетные чувства ты испытываешь к журналистам. Я бы никогда по собственной воле не стал рвать тельняшку на груди и подставляться под обстрел твоей пренебрежительности.
– Н-да, не знаю даже… Придется быть с тобой поаккуратнее. Не терплю вашего брата, но дружба дороже.
– Думаю, это и был расчет моего руководства: меня ты не станешь осмеивать, как поступил с тремя предшественниками, которые вели программу. Они, не стесняясь в выражениях, так и сказали: «это же твой друг, кому, как не тебе, идти в клетку с тигром?»
– Скоро соберется целый зоопарк из прозвищ, придуманных для меня папарацци.
– Радуйся, что тебя сравнивают с животными – они существуют по гораздо более справедливым законам, чем мы.
– Но мне кажется, твои коллеги очень ошибаются на счет такой уж теплоты и дружественности наших отношений.
– Это уж точно! Кого бы еще ты мог сделать основной мишенью для занудных тирад и сарказма?
– Ты, в общем-то, не особо сопротивляешься.
– Боюсь раздразнить тебя еще больше. Знаешь, пожалуй, на следующий день рождения я подарю тебе метательные дротики и собственными руками приколочу мишень на кухонной двери. Или лучше это китайское изобретение – чучело твоего начальника… с моим лицом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?