Текст книги "Поезд пишет пароходу"
Автор книги: Анна Лихтикман
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Мага. Не прикасаться
Пару лет назад Мага вытащила отца из комы. Она навестила его в больнице лишь несколько раз. Не спать же там, в палате, свернувшись калачиком на раскладушке вместе с очередной его кралей. В отделении все смотрели на нее, словно чего-то ждали. «Попытайтесь с ним говорить», – она вспомнила, как врач советует это родственникам в каком-то фильме. Неплохо бы спросить вначале: «Вы с ним разговаривали раньше?»
Он общался с ней записками. Любую чепуховую писульку он выводил четким чертежным почерком на маленьких аккуратных стикерах – они тогда только появились. Но когда дело касалось кино, он оказывался еще более жутким аккуратистом. Никогда она не видела жирного следа от пальца на черном корпусе его камеры. Казалось, все эти его предметы невозможно залапать, как невозможно оставить след на черном сияющем боку огромной рыбины, на миг мелькнувшем над волной. Но почему именно к этой нетронутой черной поверхности всегда так хочется прикоснуться?
Не трогать! Реактивы.
Не прикасаться. Окрашено.
Он иногда красил черным какой-нибудь из домашних предметов: низкую скамеечку, на которую собирался поставить софит, или маленький столик. Маге казалось, что так он навсегда забирает домашние вещи в свой киношный мир.
Не двигать!
Не открывать!
Не шуметь. Идет запись.
После газетной шумихи, связанной с очередным романом со студенткой по имени Джулия, Мага избегала встреч с ним. Все вокруг шутили, что Кит – престарелый Ромео, и Маге было противно. Но после той истории с комой он и сам перестал звонить.
Сердечный приступ случился с ним в медовый месяц, когда газеты, наконец, отшумели, и Кит ушел из университета, чтобы зайти на новый виток сибаритства. Мать позвонила Маге и рассказала, в какой больнице он лежит. Когда Мага отворила дверь в палату, то увидела только голову и плечи – остальное было прикрыто простыней, под которой угадывались датчики. Его голова показалась ей огромной, а белые плечи были для нее новостью. Оказывается, она никогда их не видела. Потом уже ей пришло в голову, что она в жизни не видела существа более голого, чем ее отец в тот день в больнице. Он всегда фотографировался в черной футболке, как все киношники, и потому запомнился ей таким. Джулия (она, разумеется, тоже была черной футболке) сидела тут же, у постели, и когда вошла Мага, деликатно слиняла. Видимо, хотела дать ей возможность произнести идиотский монолог, обращенный к неподвижному телу, вроде тех, о которых сама отчитывалась в газетах. Девица торчала там, в коридоре, и когда Мага выходила из палаты, уставилась на нее так, словно ждала новостей. Маге захотелось сунуть ей коробку с пиццей, которая была у нее в руках. Она пересилила себя и прошла мимо, а выйдя из корпуса, смяла коробку, а потом – тяжелую и теплую, словно щенок, – запихнула в урну.
Вечером из отделения позвонили:
– Мага? Не хотим чересчур вас обнадеживать, но приборы зафиксировали мозговую деятельность. Похоже, это произошло как раз во время вашего визита. Вы с ним говорили?
После его выздоровления они и не виделись-то толком.
– Неужели он даже не сказал тебе спасибо? – cпросил Бени, парень, с которым она тогда жила.
(Они сидели на кухне, ели спагетти, запивая их пивом, и пялились в телевизор, когда на экране неожиданно возник Кит, дающий очередное скандальное интервью.)
– Сказал спасибо, не сказал, – какая разница. Передай-ка пармезан.
В последние годы они с отцом почти не виделись. Даже если и встречались на каких-нибудь родственных сборищах, то с трудом могли обмолвиться двумя словами. Так было до того дня, когда она увидела его в окне первого этажа на одной из центральных улиц.
Это произошло полгода назад, когда он уже успел развестись с Джулией и переехать в отдельную квартиру. В один прекрасный день туда ворвалась полиция с обыском. Наркотики отец никогда не прятал, и на него наконец-то завели уголовное дело. Этим все и кончилось, но вот газеты развопились. Магу тогда черт понес на одну модную выставку – это было, конечно, глупостью. Лишь зайдя в фойе, она ощутила, что на нее смотрят и перешептываются. Она хотела было уже бежать оттуда, но подошел кто-то из друзей, они разговорились. Потом Мага выпила один за другим пару бокалов вина и почувствовала, что ее отпускает. Она неплохо провела вечер, и, выйдя из галереи и простившись с друзьями на углу, решила идти домой пешком. Она шла по узкой улочке, мимо уютных кафе и крохотных магазинчиков, восхищавших ее всегда своей нерентабельностью, и рассматривала витрины, когда вдруг увидела отца. Он сидел у стола, за неплотно придвинутой ширмой. Мага сразу узнала его спину, знакомую и незнакомую одновременно. Рыхлые бледные плечи, несколько блеклых родимых пятен. Как он оказался здесь голышом? Она подняла глаза на вывеску: Тату-салон.
В здравом уме она никогда бы так не поступила, но пара бокалов натощак ударили ей в голову. Может же она хоть раз сказать все, что о нем думает! Зачем он сюда поперся? Рисовать похабную картинку на рыхлом бицепсе или прокалывать мочку, чтобы очаровать очередную дуру? Похудел бы лучше! Белый живот нависает над джинсами, как оплывший портик имперского здания, – смотреть противно. Он может хоть раз подумать не о своем эксцентричном имидже, а о близких, которым предстоит все это расхлебывать? Хватит уже делать из себя посмешище. Она распахнула дверь и вбежала внутрь, натолкнувшись на кресло-кушетку, на котором валялась скомканная салфетка. Видимо, процедура была окончена. Отец сидел у стола на маленьком вертящемся стульчике, а верткая тату-брюнетка выписывала ему квитанцию. Он обернулся на звук хлопнувшей двери – Мага никогда не забудет, как он поворачивался, прокручиваясь на стуле. Часть груди была выбрита, словно кто-то широким жестом расчистил свободное место – и вот перед глазами предстала вся татуировка. Вначале Мага видит что-то вытянутое, сине-красное, но постепенно различает на покрасневшей коже синюю надпись, сделанную строгим чертежным шрифтом:
«Не реанимировать».
Даниэль. Синим на синем
Я не помню его лица, а его фотографий у нас не было. Мама сказала, что выкинула их вместе с кольцом. «Но разве можно выкинуть все?» – спрашивал я себя. Наверняка он остался где-то на групповых снимках, на заднем плане. А может, наоборот – на переднем. Когда мы ищем любимое лицо на групповых снимках, то ожидаем встретить его где-то на периферии, в дальнем углу. Этому учит нас опыт любви: когда-то мы выделили одно лицо из тысяч других, и теперь вновь хотим маленького чуда: увидеть родное в океане чужого. Поэтому так удивляет, когда находишь любимое лицо сразу: в самом центре. Мы чувствуем себя ограбленными: у нас отобрали радость узнавания, медленное движение навстречу. И уж совсем странно обнаружить того, кого любишь, среди людей-виньеток. В пору молодости моих родителей такие композиции все еще были в моде. Двое ложились на пол, симметрично облокотившись на локти. Я вглядывался. Как изощренный сыщик, я искал отца, спрятанного на виду, среди этих возлежащих; среди веселых инженеров с прямоугольной шевелюрой, которые, словно кариатиды, поддерживали ватманский лист с названием конструкторского бюро, среди загорелых туристов, среди дурашливых студентов.
…
Я окончил первый класс. В тот год мама сама (все подчеркивали это «сама») сделала ремонт. На самом деле не сама, конечно. Приходила Валя, мамина подруга. Валя белила потолок, потому что мама боялась лезть на лестницу. Потом они курили на кухне и болтали. Я что-то рисовал, сидя у себя, и навострил уши, когда Валя попросила маму дать ей отросток каланхоэ. Мама уже хотела срезать, я слышал, как заскрипел табурет, когда она потянулась к подоконнику, но Валя вдруг замахала руками:
– Стой, стой! Погоди. Ты не режь сейчас, так оно у меня расти не будет. Вот докурим, ты выйдешь, а я вроде как украду его, – ты мне ножик только оставь. Говорят, краденое хорошо растет.
Я встал и подошел к кухонной двери, чтобы побольше узнать о том, как Валя собирается красть.
– А куда он хочет уехать, в Америку, или в Израиль? – спросила вдруг Валя. – Она произносила «Израи`ль» – не так, как говорили у нас дома.
– Не знаю, к чертовой матери, в Вену, в Америку.
– А Даник знает?
Я вдруг понял, о ком они говорят, – об отце. Мама, видимо, помотала головой, а может, беззвучно приказала Вале говорить тише. Я замер.
– А тебя не вызывали куда-нибудь, – Валя сделала паузу, – туда?
– А с чего бы это меня должны были вызывать? – спросила мама.
– Ну мало ли… Может, он вообще… шпион. У нас на заводе рассказывали: шпионам сейчас даже стараться особо не надо. Вышел на улицу с газетой, встал в условное место, под спутник, а спутник тот читает газету. Даже мелкий шрифт читает.
– Ну какой из него шпион, Валя! Ты как маленькая.
– Да, конечно, никакой, и все-таки… Вот как подумаю, ведь столько раз сидел рядом, как ты сейчас, потрогать могла за свитер, а сейчас он в этом свитере, может, на Монмартре. Ты передачу ту смотрела «Люди с двойным дном. Хроники одного предательства»?
– Валя, Монмартр в Париже!
Но Валю было не сбить, она увлеклась картиной, которая ей, кажется, очень нравилась:
– Бредет один, среди каменных джунглей… Куда ему теперь? А ты не боишься, что он Даника увезет?
– Как увезет?
– Украдет.
– Украдет? – мамин голос звучал удивленно.
– Ну, заманит. Купит ему джинсы или, не знаю, – значок с кока-колой, жвачек – и увезет.
– Какие джинсы, Валя, ему же только девять.
– А мой уже требует! – засмеялась Валя. – Они заговорили о джинсах, и я тихонько отошел.
Я как раз посмотрел недавно фильм про шпионов. Они не становились под спутник, чтобы передать донесение, они показывали друг другу половинки разорванной фотографии. Я попытался представить, как мой отец в ярком иностранном свитере показывает кому-то клочок бумаги. У меня ничего не получилось. Когда я думал об отце, мне представлялся лишь силуэт: аккуратная черная фигурка на молу. Одинокая мужская фигура, в куртке и брюках-клеш, таких же заостренных, как очертания катеров, стоящих на рейде, и красный огонек сигареты. Вот к отцу приближается человек, подходит совсем близко – их головы сближаются, угловатые ладони прикрывают огонь, который вспыхивает, освещая лица. Я часто репетировал этот жест: опускал голову, подносил к лицу согнутые ладони, и пытался при этом увидеть себя в зеркале. Это было тяжело, зато мне хорошо удавалась следующая стадия, когда я, отступив на шаг, медленно, с достоинством кивал. (Ответный кивок отца был слабым, как эхо, – эти пропорции между кивками всегда соблюдались.) Затем я медленно удалялся с собственной красной светящейся точкой. Я не знал тогда, что угловатый сгиб ладоней, который так меня пленил, сдвинутые головы, кивок – все это исчезнет навсегда. Те советские сигареты плохо раскуривались, их надо было беречь от ветра, те мужчины не имели при себе зажигалок.
Мог ли я видеть отца, стоящего на причале, и если мог, то где? В Ялте, в Одессе? В Ялту мы поехали в то же лето, сразу после ремонта.
…
Пароходы вблизи всегда поражают. Они оказываются намного больше, чем ожидаешь, и еще чуть больше. Но люди, гулявшие в тот день в порту, казалось, совсем не удивлялись, а может – удивлялись, но скрывали это, как и я.
Мы с двоюродным братом Леней в первый раз оказались в порту без взрослых. Нам разрешили это только потому, что мама и тетя чувствовали себя немного виноватыми перед нами: они достали билеты на фестиваль французских фильмов, а с детьми туда не пускали.
Тот кораблик был маленький. Желто-синий, яркий и лаковый, как игральная карта, он был пришвартован вплотную к набережной, на которой собралась уже небольшая толпа. Все смотрели на длинноволосого человека в красной нейлоновой рубахе, который сидел на палубе, на опрокинутой канистре, пил пиво из банки и вертел колесико транзистора. Иностранный! Иностранное! Мы с братом не знали, на что раньше смотреть: на банку, на транзистор или на самого человека – ведь он мог вот-вот встать и уйти. Время от времени что-то цветное мелькало в проеме, ведущем внутрь, – все сразу же смотрели туда и иногда успевали разглядеть еще кого-нибудь, с ведром или с ящиком.
Но вот показался еще один человек. Он вышел из бархатной темноты проема и остановился у поручней. Это был чернявый коротышка с уставшим желтым лицом и небольшим пузиком над аккуратными ножками в синих брюках. Человек начал что-то говорить – я не мог понять, на каком языке, мне показалось, что это был не английский – его бы я узнал.
– Прогоняет, – пояснил Ленька. – Дорогие товарищи, нечего здесь толпиться, идите себе, куда шли, – проговорил брат гнусавым голосом, которым мы часто передразнивали радио.
Он ошибся – никто нас не прогонял, наоборот.
– Это капитан. Капитан! – заговорили в толпе. – Слышите, сказал: «Капитан приветствует.»
Капитан без кителя? Без фуражки? Такого не может быть. Мы с Леней переглянулись. Но не успели мы как следует удивиться, как человек опять заговорил, делая резкие жесты руками.
– Пускают! Пускают на корабль! Можно зайти и посмотреть, как там внутри, – перевел кто-то слова капитана.
Ну это уж и вовсе показалось невероятным. С чего бы волшебным иностранцам нас пускать? Человек вдруг сильней замахал руками.
– Очередь, – догадалась толпа. – Можно внутрь, но только по очереди.
Но в очередь никто не становился, толпа лишь немного изменила форму, как свернувшаяся медуза. Мы с Леней топтались сбоку, вяло надеясь, что произойдет чудо и нас тоже пропустят, хотя мы и без родителей, как вдруг к нам подбежали две незнакомые тетки. Сейчас я понимаю, что это были никакие не тетки, а, видимо, совсем молодые женщины, обе – в модных тогда платьях-марлевках и босоножках на высоких каблуках. Они были похожи, как сестры, и обе одновременно похожи на певицу Софию Ротару.
– Мальчики, – заговорили тетки, – а давайте пройдем вместе. Там пускают только с детьми. Давайте сделаем вид, будто вы – наши дети.
Почему только с детьми, мы тогда не стали спрашивать. Наверное, решили, что это условие – просто еще одно из правил взрослого мира, которое мы поймем, когда вырастем. Но вот я вырос – и так и не понял почему. Иностранцы на корабле боялись портовой шпаны и потому пускали только солидных и семейных? Или, может, они опасались, что кто-то захочет спрятаться на их судне и уплыть за границу? Или, может, и правда любили детей и хотели, чтобы мы запомнили их чудной кораблик? Я уже много лет верчу эту историю в голове и так и эдак, а ответа не нахожу.
Софии Ротару взяли каждого из нас за руку и подвели к самой корме. Никогда еще я не стоял так близко от железного тела корабля. Я чувствовал запах разогретой масляной краски от кормы, на которой подрагивали золотые пауки водяных бликов. А теперь – вперед. Софии Ротару, смеясь, перешагивали на кораблик и протягивали нам руки. Легко сказать, они-то – перешагивали, а нам пришлось перепрыгивать широкую полосу черной воды. Я оказался на железном полу, выкрашенном желтой краской, и сразу почувствовал ногами водную ненадежность. Пути назад не было. Ведомые капитаном, мы спустились вниз по железной лесенке. Теперь мы шли по длинному и узкому коридору.
Вдруг я осознал, что никто-никто из близких не знает, где мы находимся. Что мы скажем маме и тете, если, выйдя из кинотеатра, они не найдут нас на набережной? Скажем, что были на экскурсии по иностранному кораблю. Но пока что никакой экскурсии не было. Мы просто шли за капитаном, который больше был похож на сторожа. Сейчас я видел только его затылок и руки, сложенные за спиной. Пальцы у него тоже были желтоватые, и в этих желтых и неровных, похожих на стручки арахиса, пальцах покачивался ключ с брелоком. Я присмотрелся – это был красный брелок с надписью «Кока-Кола». «Шпион… Заманит значком, кока-колой», – вспомнил я слова Вали. А здесь – брелок с кока-колой. Нет, никто нас не заманивал, я был уверен. Просто сюда пускали только с детьми. А где они, кстати, дети? Следом за арахисовым капитаном по коридорчику шли только мы с Софиями Ротару да еще несколько человек. Детей среди них не было. Самыми молодыми были парень и девушка – хиппи, но какие же это дети? Я оглянулся на Леньку, и тут же споткнулся об что-то, и чудом не упал.
– Ты чего?! – Ленька толкал меня вперед. – Давай не тормози. «Я не успел разглядеть, что это была за штука, о которую я споткнулся, как вдруг меня осенило: люк! Это кораблик с двойным дном, возможно, мы пройдем еще чуть дальше, а потом попросту провалимся. Этот кораблик прислал отец – человек с двойным дном, шпион. Теперь он стоит на каком-нибудь причале, курит и ждет.
– Заснул, что ли? – Ленька снова толкал меня вперед. – Интересно, где у них тут радиорубка? А еще должны быть кубрики, кают-компания – я читал, – разглагольствовал Леня, а я глаз не мог оторвать от пола.
Возможно, настоящий люк – невидим. Ступим на какую-нибудь плиту, а она ррраз – и перевернется, и мы упадем в трюм. Я пытался почувствовать пустоту под ногами, но ощущал только гулкость железного пола, теперь она неприятно отдавала в ступни. И тут я увидел впереди еще один люк – вот это уж точно он.
– Эй, ну что же ты плетешься!? – подгонял Ленька (остальные уже дошли до конца коридора и свернули за угол; они ничего не услышат – пронеслось в голове).
– Я не плетусь, – сказал я и не узнал свой голос – он был звонким и ломким. – Видишь люк? Кто наступит – тот козел! – Я опять не узнал свой голос. У него появилось муторное обморочное эхо – так бывает, когда слышишь себя во сне. Потом я разбежался и перепрыгнул. Леня перепрыгнул тоже. Мы повернули за угол, поднялись по лесенке, жмурясь от солнечного света, вновь ступили на желтый пол палубы. (Других посетителей мы уже не встретили, и две Софии Ротару тоже куда-то исчезли, то ли вышли раньше, то ли – кто знает? – может, их-то как раз и похитили.) Коротышка щелкнул арахисовыми пальцами, улыбнулся – мы перепрыгнули на набережную, на надежный теплый асфальт.
Все детство я вспоминал этот случай. Может, будь на моем месте другой мальчик – посмелее и поглупее – он не испугался бы, а обрадовался? Может, он затаился бы там, на корабле, и отправился в настоящее плавание? Может, проплыв полсвета, судно остановилось бы у ночного причала, на котором курил отец? Нет, конечно же, нет, – я не верил в сказки, не верю и сейчас. Сейчас я досадую на другое. Когда мы проходили там, по узкому коридору, одна из дверей была приоткрыта. В каюте был занавешен иллюминатор, и электрический свет внутри полностью отрицал солнечный день снаружи. Все это мелькнуло лишь на секунду, мы уже шли дальше – но отпечаталось в памяти навсегда. Ярко-синий цвет стен каюты, китель, наброшенный на спинку стула (капитан – да – там все-таки был настоящий капитан, на том корабле!), письменный стол, заваленный бумагами, а на нем – неожиданное: деньги. На столе лежала распадающаяся пачка иностранных купюр, пугающих нарядным, сине-радужным отливом, словно шейка колибри. Тогда я увидел все это мимоходом, думая только о том, как бы не провалиться в люк, а сейчас мне так хотелось бы вновь заглянуть в ту дверь! Кто все-таки был капитаном? Из какой страны был кораблик, и что происходило в каюте с синими стенами? Мне так жаль этой упущенной комнаты, так жаль той тайны, которая мне не досталась!
Стелла
Люди, у которых отобрали прошлое, не собираются в группы, чтобы совместными усилиями нанять адвоката, и ни одно агентство еще не придумало, как застраховать воспоминание, а ведь иногда это – единственный твой капитал.
Можно-ли сделать небывшее – бывшим? – мне встречался где-то такой вопрос, но меня волнует другой: Как сделать бывшее – бывшим, существовавшим на самом деле? Как отвоевать свое прошлое? Оно начисто лишилось плоти, и я, словно уэлсовский невидимка, торопливо опускаю случайно задранную штанину, чтобы никто не увидел пустоту над дорогим ботинком. Пустой комод, в котором лишь несколько краденных фотографий – вот и вся моя жгучая тайна. Можно ли наказывать голодную лису, которая пробралась на склад с едой?
В «Чемпионе», как и во многих подобных местах, работает проект «Доку»: Доку – от слова «документ». Каждому пенсионеру дарят ангела, который записывает его воспоминания. Обычно это студенты-волонтеры, которые изучают журналистику или кино. Они приходят в пансионат с видеокамерой, и старики рассказывают им о своей жизни. Мне предложили такого, и я отказалась. Сказала, что не хочу, чтобы раз в неделю в моей комнате появлялись чужие люди. (Некоторые здесь шутят, что «Доку» – это от слова «докучать», и я с ними согласна.)
В своем отчете Голди я попыталась объективно рассмотреть всю пользу и вред этой затеи. Возможно, кому-то проект помогает, но не тому, кто хочет тишины и покоя. Не мне. Но тот, кто отказывается от помощи ангела, получает демона – Уриэллу.
Она всегда появляется, обвешанная фотоаппаратурой, – из-за этого ее левое плечо ниже правого. Она одета как попало, в вытянутые свитера и джинсы, висящие мешком на вялой заднице, но она – настоящая иерусалимская принцесса [7]7
Разумеется, никаких иерусалимских принцесс не существует, но в современном Иерусалиме проживают потомки древних еврейских родов, чьи семьи жили здесь на протяжении нескольких веков.
[Закрыть], наследница старинного рода, а значит, будет маячить в «Чемпионе», пока ей не надоест.
Тем более теперь, когда ее семья пожертвовала деньги на камеры. По поводу этого щедрого дара прояснились кое-какие нюансы. Камеры – не только гуманитарный проект. Уриэлла намерена использовать кое-что из записей в своем фильме. Я слышала, как она кокетничает с офицером безопасности, и он обещает отдавать ей материал. «Но что интересного в том, как кто-нибудь из нас прошаркает по коридору? – недоумевала я. Я ошибалась. Несколько секунд некачественного мутноватого видео, снятого такой камерой, вскоре были показаны у нас в клубе на большом экране, и даже я не смогла удержатся от слез, когда увидела эти кадры. Фрагмент показали на вечере памяти Агента, в последний день шивы. Лиор ушел быстро. Еще недавно он отпускал шуточки на общем собрании, но когда я встретила его на прошлой неделе, оказалось, что он еле передвигается, опираясь на ходунок. Он все еще верховодил в компании преферансистов. Поздними вечерами из клуба, где они заседали, слышались его резкие возгласы. Это он, кстати, ввел в той компании картежников железные правила: у каждого участника есть право раз в неделю рассказать про одного из своих внуков и про одну болезнь – не больше. Сам Лиор этим правом никогда не пользовался. И вот теперь мы смотрели на экран, на котором он медленно шел в клуб, толкая перед собой железные воротца. Эта медлительность была почти торжественной, со спины он был похож на огромного слона. Он уходил. Дети и внуки Агента (их оказалось, кстати, около дюжины) долго благодарили дирекцию за эти последние кадры, но каково было нам? После того как я увидела запись, я стала чувствовать взгляды камер, проходя по коридору. Они словно маленькие кобры с немигающим зеленым глазом. Да, именно я, «Актриса», боюсь камер, потому что знаю о разрушительной силе тени, некстати упавшей на щеку, или о сюрпризах неудачных ракурсов. И главное: неизвестно, чьи руки будут потом монтировать кадры. Мое настоящее, которое каждую секунду становится прошлым, теперь беззащитно.
Поначалу Уриэлла не снимала, а просто приставала ко всем с интервью, вооруженная обыкновенным телефоном. Тогда она еще не таскалась с камерами, и от нее еще не научились убегать. Я видела, как она то и дело подлавливает кого-нибудь и включает свою адову машинку. Я скучаю по магнитофонам. По тем временам, когда бобины вращались с легким жужжанием, и говоривший чувствовал, как его голос, его летопись наматывается на невидимую ось. Тогда этот вкрадчивый шелест даже многих пугал и настораживал. Нет, остерегаться стоит сейчас, когда дыхание летописцев стало неслышным. Телефон небрежно брошен на стол – не поймешь, когда он записывает, а когда – нет. Впрочем, Уриэлла всегда честно предупреждает, что задаст пару вопросов для своего фильма. При этом она строго глядит в глаза собеседнику, постукивая себя по губам шариковой ручкой. Боже, зачем этой дуре ручка, если все записывается на телефон? Думаю, она изображает эдакую матерую журналистку из телевизора.
В последнее время она ластилась ко мне, как кошка. Помогала донести до комнаты сумку, когда я возвращалась из лавки, выхватывала у меня из рук палку, пока я ковыряла ключом в замке. О, как она вытягивала шею, чтобы заглянуть в комнату, а я ликовала: плотная штора в проеме двери надежно закрывала обзор. Отдельное удовольствие я испытывала оттого, что вешать такую штору на дверь я научилась именно у тех, на кого Уриэлла мечтала походить: у киношников. В киношколе, где работала моя мать, такие вот плотные черные полотнища прикрывали вход в студию.
Мне был знаком и взгляд Уриэллы – профессиональный взгляд оператора, но когда она смотрела на меня, было в ее глазах еще кое-что. Она впивалась в каждую из моих морщин, но словно продолжала искать дальше, и наконец я поняла, что она ищет: историю. Смешные случаи, романы, вскользь упомянутые афоризмы, услышанные от именитых современников, курьезы, закулисные байки – старые актрисы умеют иногда выложить их на стол, словно изящные мелкие вещицы из сумочки. Но Уриэлле нужно не это. Ей нужна история, которая, словно гиря, ляжет на чашу весов и уравновесит мои морщины – на меньшее Уриэлла не согласна.
Старуха на фото – это всегда нонсенс. Если старое лицо и возникнет где-нибудь на фотовыставке, то будет смотреться там как пейзаж. Овраги и рытвины морщин, сама их подробность выдают ужас фотографа, детское замирание восторга перед разрушительной силой стихии. Совсем другое дело – фото старухи, венчающее подробную газетную статью о ее жизни. У этой счастливицы есть право голоса, и ее морщины никогда уже не будут пустыней, пересеченной оврагами. Уриэлла не могла решить, делать из меня портрет или пейзаж, и потому вначале вела себя надменно, как чиновник, ожидающий взятки. Но я не спешила нести ей свою историю, и она сломалась.
«Никогда не фотографируйся, если ты в плохом настроении или устала, – говорила моя мама. – Никогда не храни неудачные фотографии». Сейчас я бы добавила к этому еще одну заповедь: не позволяй никому рассказывать за тебя твою историю. Уриэлла словно чувствует это и так и норовит пробраться поближе и поймать меня в объектив. Так уж работают инстинкты хищника: стоит ему увидеть, как что-то метнулось в кустах, – и он кидается в погоню.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.