Автор книги: Антон Макаренко
Жанр: Воспитание детей, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 57 страниц)
План-плакат
В конце ноября выпал снег. Малыши долго отмечали это событие радостными кликами и воздеваниями рук. В парке перебрасывались снежками и строили крепость, но потом оказалось, что строительного материала для крепости еще очень мало: это был первый слабенький снежок, он мало подходил для постройки крепости. Поэтому малыши перенесли свое внимание на пруд: он должен замерзнуть, и тогда в колонии будет каток. Миша Гонтарь в эту эпоху приобрел большое значение для пацанов: он прекрасно делал пластинки для коньков. Другие слесари тоже умели делать такие пластинки, но они были завалены заказами из других бригад, а Миша Гонтарь в качестве старосты пятого класса специализировался на пацанах из четвертой бригады. Коньки были выданы по три пары на бригаду, но четвертой бригаде повезло: все маленькие номера перешли к ней, другие бригады все были большеногие. Кроме этих общественных коньков были еще и собственные у отдельных старожилов, а у Фильки даже две пары. Алеша Зырянский предложил все коньки обратить в бригадные, указывал на то обстоятельство, что ноги у пацанов растут быстро и прошлогодние коньки все равно не подходят. Таким образом, в четвертой бригаде оказалось около десятка пар коньков – такое количество с избытком покрывало потребность. Но, к сожалению, пруд не замерзал. Берега пруда покрыты снегом, а поверхность пруда дышит свободной водой и по-летнему отражает в себе облака. Знатоки уверяли, что раньше льда должно появиться «масло», но сколько пацаны ни смотрели, «масла» никакого не появлялось.
День в колонии сделался «вечерним»: вставали, завтракали, начинали работу при электричестве, только обедали при солнце, а потом снова[226]226
В оригинале «сразу».
[Закрыть] зажигались фонари и лампочки. Утром стало труднее просыпаться, появились охотники спать до «без пяти минут поверка». Особенно страдали старшие, которым до завтрака нужно было еще и побриться. Гладко выбритые и пахнущие одеколоном, они приходили в столовую с виноватым видом и старались не смотреть в глаза дежурному бригадиру. Все это были ветераны колонии, и дежурные бригадиры ограничивались нахмуренными бровями. Конечно, в дежурство Алеши Зырянского приходилось бриться до поверки, но Алеша дежурил два раза в месяц, и казалось, что при таких условиях жить вообще можно. Конец такой сносной жизни наступил неожиданно, в дежурство Илюши Руднева. Не теряя своего постоянно милого, расположенно-внимательного выражения, Руднев во время поверки произвел демонстративную атаку: приказал ДЧСК отметить в рапорте всех небритых. Это мероприятие, исключительное по своей новизне, произвело очень сильное впечатление, и, как только окончилась поверка, очень многие забегали по коридорам с мыльницами в руках. Игорь Чернявин с того дня, как получил звание колониста, также считал для себя обязательным уничтожение бороды и усов. Очень возможно, что с этим делом можно было и подождать, но, во-первых, бритва – это солидно; во-вторых, в детской колонии как-то неудобно было показывать щетину; в-третьих, щетина у Игоря была рыжеватая, а после первого бритья она приобрела совершенно несимпатичный вид. Напуганный действиями Руднева, Игорь тоже захватил бритву, полотенце и мыльницу и полтеле в умывальную. Внизу играли сигнал на завтрак. В литере Б, в умывальниках и в спальнях раздавался бритвенный скрип и обильно текла молодая кровь – результат неопытности и быстроты темпов. Руднев – самый молодой бригадир, и опоздать на завтра в его дежурство, хотя бы и на пятнадцать минут, до сих пор не считалось предприятием невыполнимым. Но сегодня он показал крепкие зубы на поверке, трудно было предсказать, какие зубы он покажет во время завтрака. Успокаивало одно: не решится этот пацан оставить без завтрака около трех десятков стариков. Действительность оказалась и печальнее, и хитрее. Руднев, правда, не решился на прямое нападение, но о чем-то быстро переговорил в кабинете Захарова. Во всяком случае, Захарову пришло в голову изучить плакат-план первого квартала, висящий в вестибюле, при самом входе в столовую. Изучение этого плаката Захаров начал ровно через пять минут после сигнала на завтрак. Он стоял перед плакатом, заложив руки за спину, и внимательно читал его цифры, которые даже пацаны четвертой бригады давно знали на память. Минут через десять по ступеням лестницы зашумели быстрые шаги ветеранов колонии, успевших к этому моменту уничтожить не только щетину, но и следы крови на лицах. Ни одной секунды замешательства или растерянности они в себе не позволили. Ловкие ноги направили их не в столовую, а в выходную дверь, ловкие руки подскочили в салюте[227]227
В оригинале «к носам».
[Закрыть]:
– Здравствуйте, Алексей Степанович!
– Здравствуйте, Алексей Степанович!
– Здравствуйте, Алексей Степанович!
Захаров поневоле должен был отвернуться от плаката, чтобы отвечать на приветствия. Игорь Чернявин с верхней площадки еще видел, как поток колонистов уносился в выходную дверь, но, когда он сам поравнялся с Захаровым, сказал слово приветствия, ни один мускул не потянул его к столовой: было совершенно очевидно, что путь имеется только на выход и дальше – в цех. Во дворе он влетел в веселую толпу товарищей, которым теперь оставалось единственное наслаждение: встречать последних опаздывающих, наблюдать сложную игру на их лицах и хохотать вместе с ними. Потом вышел на крыльцо Захаров и сказал:
– Хороший будет день… теплый… Где это ты обрезался, Михаил?
Миша Гонтарь стрельнул глазами на толпу колонистов и ответил с достоинством:
– Бриться приходиться, Алексей Степанович.
– А ты безопасную заведи. И удобнее, и скорее.
На крыльцо выходили и закончившие завтрак. Вышел и Нестеренко, Захарова не заметил:
– Мишка, а почему ты не… Здравствуйте, Алексей Степанович. А почему ты не… не того… не подождал меня?
Миша Гонтарь не умел так быстро отвечать на некоторые вопросы. Захаров поправил пенсне и ушел в здание.
Игорь Чернявин тоже стоял в толпе колонистов и сочувствовал Нестеренко, который чуть-чуть не влип со своим вопросом. Но Нестеренко уже освоился с положением:
– Вот какое дело!! Постойте, и я буду дежурить, я тоже такое… придумаю вам, панычи.
А когда на крыльцо вышел дежурный бригадир Илья Руднев, у него было такое выражение, как будто он в этом деле никакого участия не принимал. Удивленным голосом он спрашивал:
– Не завтракали? А почему?
В следующие дни даже самые почтенные «старики» спешили на завтрак вместе с пацанами и, проходя мимо плаката-плана, поневоле оглядывались на его цифры. Цифры были такие:
План был очень трудный, и колонисты восторгались:
– Вот это план так план!
Старики однако знали, что восторгаться можно только до первого января, а потом придется плохо. Но четвертая бригада была уверена, что и после первого января будет интересно. В комсомольской ячейке заседали по вечерам и приставали к Соломона Давидовичу с разными вопросами. Но теперь Соломон Давидович не «парился», а старался подробнее рассказать, как обеспечено выполнение плана. Это была эпоха мирных отношений. Недавно на общем собрании Соломон Давидович сказал:
– Ваше желание, товарищи первомайцы, выполнено: сегодня сданы новые опоки.
Одинокий голос спросил:
– А какое сегодня число?
И другие голоса охотно ответили:
– Третья декабря.
– Какое это имеет значение? – сказал Соломон Давидович. – Важно, что у вас есть опоки, а всякие формальности не имеют значения.
Колонисты смеялись и шумно аплодировали Соломону Давидовичу. Многие хохотали, спрятавшись за спины товарищей. Глаза четвертой бригады тревожно устремились на Алешу Зырянского: может быть, он что-нибудь скажет на тему о справедливости и святости данного слова? Но Алеша Зырянский тоже аплодировал и смеялся. Соломон Давидович был растроган аплодисментами. Он высоко поднял руку и произнес звонко:
– Видите: что можно сделать для производства, я всегда сделаю.
Эти слова вызвали новый взрыв оваций и уже совершенно откровенный общий хохот. Смеялся и Захаров, смеялся и сам Соломон Давидович. Даже Рыжиков смеялся и аплодировал. Рыжиков был доволен, что все так мирно кончается, а, кроме того, он был формовщик, и опоки для него имели большое значение. Правда, в прошлом месяце было много неприятностей у Рыжикова – после случая с Левитиным даже Руслан Горохов однажды зарычал на него с глазу на глаз:
– Ты от меня отстань, слышишь? Отстань! Я и без тебя проживу.
А потом пришлось похлопотать глазами на совете бригадиров после рапорта дневального Вани Гальченко. Но и это прошло. Было неприятно, что бригадиры как-то неохотно высказывались о Рыжикове, и Зырянский выразил, вероятно, общую мысль:
– Темный человек и плохой – Рыжиков. Однако подождем. И не из такого дерьма людей делали. А у нас впереди завод, триста тысяч, у нас впереди большая жизнь, а он в городе водку пьет и пьяный приходит в колонию. Какой это человек? Только и того, что говорить умеет! Так и попугая можно выучить. Только попугай водки пить не будет. Посмотрим. Но… Рыжиков, имей в виду: настанет момент – костей не соберешь!
Рыжиков вертелся на середине, прикладывая руки к груди, обещал и каялся, старался делать серьезное и убедительное лицо. И Воленко снова выступил в его защиту:
– Надо все-таки понимать: Рыжиков привык к такой жизни, сразу отвыкнуть не может. Надо подождать, товарищи. Наказывать его нет смысла, он еще ничего в наказании не понимает. А вот вы увидите, вот увидите!
В общем, совет бригадиров ничего не постановил, а так и отпустили Рыжикова со словами: «Посмотрим».
Рыжиков после этого ходил скучным шагом, ни с кем не заговаривал, но в литейном работал «как зверь». Соломон Давидович очень хвалил Рыжикова:
– Если бы все работали так, как Рыжиков, у нас было бы не триста тысяч накоплений, а по меньшей мере полмиллиона. Золотые руки!
29Борис Годунов
Праздник прошел великолепно. Было много гостей, был устроен великолепный ужин, в колонии было тепло, приветливо и счастливо. До трамвайной остановки, через всю просеку, прошла линия костров, которыми заведовал Данила Горовой. Между кострами гости проезжали на машинах и проходили пешком. В дверях их встречали дежурные, вручали билет в театр и приглашение к столу от имени какой-либо бригады.
Колонисты показывали гостям свои спальни, клубы, классы, показывали и объясняли плакат-план первого квартала, но цехов не показывали. А гвоздем вечера был сложный и веселый дивертисмент. Выступали и певцы, и чтецы, и акробаты. Малыши показали свою постановку, которая называлась: «Путешествие первомайцев по Европе».
В этой постановке участвовал и Ваня Гальченко, но главная роль принадлежала Фильке Шарию. Филька изображал Макдональда[228]228
Джеймс Макдональд (1866–1937) – английский государственный и политический деятель.
[Закрыть]. Это было чрезвычайно интересное представление. И гости и колонисты много аплодировали, когда малыши выстроились один за один гуськом, свет на сцене потух, а в руках у актеров[229]229
В оригинале «артистов».
[Закрыть] зажглись электрические фонарики. Оркестр заиграл «Поезд». Под звуки этой музыки малыши-первомайцы уехали в свое путешествие. Они в пути имели любопытные встречи с Пилсудским[230]230
Юзеф Пилсудский (1867–1935) – диктатор фашистской Польши.
[Закрыть], с Муссолини, с Макдональдом и другими «деятелями». Каждый хвастал перед ними своими делами, но первомайцев обмануть трудно: они прекрасно умели рассмотреть, что делается в Западной Европе.
Большое впечатление произвело выступление Соломона Давидовича. Он вышел на сцену в новом корчневом костюме. Конферасье Санчо Зорин объявил:
– Соломон Давидович прочитает отрывок из «Бориса Годунова» Пушкина, под редакцией Игоря Чернявина.
Крейцер, сидящий в первом ряду, наклонился к уху Захарова:
– Как это Пушкин под редакцией Чернявина?
– Каверза, конечно.
Соломон Давидович нахмурил брови и произнес выразительно:
Достиг я высшей власти,
Шестой уж месяц царствую спокойно.
Крейцер произнес сквозь зубы:
– Подлецы!
Соломон Давидович читал:
Мне счастья нет. Я думал, свой народ
В цехах на производстве успокоить…
Многие колонисты встали. На их лицах еще молчаливый, но нескрываемый восторг. Сидевшая рядом с Захаровым учительница Надежда Васильевна улыбалась мечтательно. Захаров опустил веки и внимательно слушал. У Крейцера блестели глаза, он даже шею вытянул, наблюдая, что происходит на сцене. Соломон Давидович с большой трагической экспрессией очень громко читал:
Я им навез станков, я им сыскал работу.
Они ж меня, беснуясь, проклинали!
Колонисты не выдержали: редко кто остался на месте, они приветствовали чтеца оглушительными аплодисментами, их лица выражали настоящий эстетический пафос.
Соломон Давидович не мог не улыбнуться, и его улыбка еще более усилила восхищение слушателей. С нарастающим чувством он продолжал, и зал затих в предвидении новых эстетических наслаждений:
Кто ни умрет, я всех убийца тайный:
Ускорил я трансмиссии кончину,
Я отравил литейщиков смиренных!
Трудно стало что-нибудь разобрать[231]231
В оригинали «различать детали».
[Закрыть] в наступившей овации: громкий смех потонул в бешеных аплодисментах, что-то кричали отдельные колонисты. Крейцер хохотал больше всех, но сказал Захарову:
– Надо этих редакторов взгреть все-таки! Разве так можно?
Соломон Давидович, сияя покрасневшим лицом, радостной лысиной и новым костюмом, протянул руку к залу:
– Дайте же кончить!
Колонисты закусили губы. Соломон Давидович сделал шаг вперед, положил руку на сердце, закрыл глаза:
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики нахальные в глазах.
И рад бежать, да некуда. Ужасно!
Да, жалок тот, у кого денег нет!
Он кончил и скромно опустил глаза. Но такую сдержанную, хотя и актерскую, позу недолго можно было выдержать. В ответ на бурный восторг публики Соломон Давидович тоже расцвел улыбкой, потом гордо выпрямился, поднял вверх палец и только после этого начал кланяться, ибо публика все продолжала кричать и аплодировать. Наконец закрылся занавес.
В антракте Соломон Давидович пробрался к первому ряду, гордо отвечал на приветствия колонистов, улыбаясь снисходительно, пожал руку Крейцеру:
– Ну, как? Какие овации!
– Слушайте, Соломон Давидович! Вас надули эти подлецы!
– Как надули!
– Они вам подсунули другие слова.
– Другие слова! Не может быть. Вот же у меня слова.
– Ай, ай, ай! Вот… прохвосты. Смотрите, этот самый Борис Годунов говорит исключительно о производственных делах колонии им. Первого мая.
– В самом деле?
– А как же: «Я им навез станков, я отравил литейщиков». Это не Борис Годунов, это вы, Соломон Давидович! И нахальные мальчики…
– А Пушкин, значит, не так написал?
– Я думаю: у Пушкина мальчики кровавые, а здесь нахальные.
– А вы знаете: они-таки, действительно, нахальные! А как у Пушкина про литейщиков?
– Про ваших литейщиков? Какое ему дело? Он же умер сто лет назад.
Соломон Давидович искренне возмутился:
– Ах, какое нахальство! Я сейчас пойду! Я им скажу!
Соломон Давидович бросился за кулисы. Кое-кто попытался убежать от него, но он поймал Игоря Чернявина, главного редактора.
– Как же вам не стыдно, товарищ Чернявин?
– А что такое?
– Пушкин совсем не так написал.
– Мало ли чего? А вы знаете, что Мейерхольд[232]232
Мейерхольд В. Э. (1874–1942) – театральный деятель, актер и режиссер.
[Закрыть] делает?
– Какой Мейерхольд?
– Московский.
– У него тоже производство?
– И еще какое! У нас хоть немного похоже на Пушкина, а у него так совсем не похоже. Такая мода!
– Мода, конечно, это неплохо, но причем здесь литейщики?
– А как же! Вы думаете, при Борисе Годунове литейщиков не было? А кто ружья делал, как вы думаете?
– Они ружья могли делать, но, может быть, у них такого дыма не было?
– Какой там не было! Разве они знали, что такое вентиляция?
– Они могли и не знать.
– Хорошо получилось, Соломон Давидович! Вы смотрите, как всем понравилось. Скоро вам танцевать.
– Я боюсь теперь танцевать. Написано гопак, а может, это тоже, как Мейерхольд.
– Честное слово, гопак!
Соломон Давидович рассмеялся, взмахнул кулаком:
– А, черт его дери! Давайте гопак.
Соломон Давидович возвратился к Крейцеру и успокоил его:
– Я их поругал, но они говорят: теперь все так делают. Мейерхольд какой-то из Москвы, так он тоже так делает. Такая мода как будто.
Крейцер обнял Соломона Давидовича, усадил рядом с собой:
– Верно! А в общем хорошо!
Через четверть часа Соломон Давидович в украинском казачьем костюме, в широченных штанах и в сивой шапке по-настоящему «садил» гопака на сцене. Легкая, тоненькая Оксана еле успевала удирать от его подкованных сапог. Теперь колонисты аплодировали без всякой каверзы: не могло быть сомнений, что Соломон Давидович классный танцор. В его стариковской удали, в размашистой, смелой присядке было много вполне уместного юмора и любви к жизни. Колька-доктор после танца прыгнул на сцену и сказал громко:
– Видели? Пусть теперь ко мне не ходит с сердцем!
Соломон Давидович засмеялся грустно:
– Он не хочет понимать разницу: запорожцы эти самые умели танцевать гопак до самой смерти, и у них ничего не делалось с сердцем. А вы назначьте их заведовать производством, и вы увидите, сколько у вас прибавится пациентов!
30Кража
Через день после праздника Игоря Чернявин утром сбежал вниз в раздевалку, чтобы взять свое пальто. Колышек № 205 встретил его неожиданной пустотой: пальто не было. Рядом натягивал свое пальто Миша Гонтарь.
– Миша, моего пальто нет.
– Как это «нет»?
– Вот мой номер пустой.
– Перепутал кто-нибудь. Ты поищи.
Игорь в обеденный перерыв пересмотрел все пальто: не изнанке воротника в каждом пальто был вышит номер, но двести пятого не было. Он сказал об этом дежурному бригадиру Брацану. Дежурный посмотрел на него с досадой:
– Что же, по-твоему, украли или как?
– Я обыскал всю вешалку.
– Надо еще раз посмотреть. Куда оно может деться?
Брацан отвернулся от него недовольный. Но после работы он сам нашел Игоря и спросил его сумрачно:
– Нет пальто?
– Нет.
– У Новака тоже нет из четвертой бригады.
– Украли?
Брацан ничего не сказал, видно было, что это слово ему не нравилось.
Вечером Игорь пошел на рапорты бригадиров. Брацан рапортовал:
– Товарищ заведующий! Прошлой ночью с вешалки украдено два пальто – Чернявина и Новака.
Захаров не изменился в лице, не вздрогнул, как всегда, спокойно поднял руку, ответил: «Есть!» И все присутствующие салютовали рапорту дежурного бригадира «в обычном порядке». Но что-то такое было особенное в сегодняшней процедуре рапортов: в лицах не было веселой бодрости, чувствовалось, что последний рапорт не восстановит дружеской непритязательности отношений, колония не перейдет к обычному вечернему настроению, никто не улыбнется и не будет острить. Действительно, приняв последний рапорт, Захаров быстро опустился на стул, выдернул из папки какую-то бумажку, подперев голову рукой, стал читать, читать внимательно, как будто бы один остался в кабинете. А в кабинете стояли три десятка колонистов и, не шевелясь, молча смотрели на него. Наконец Нестеренко шепотом спросил Брацана:
– Какие у тебя подозрения?
К вопросу Нестеренко прислушались, но все знали, что пальто исчезли и похититель следов не оставил. Брацан, однако, был дежурным, он обязан был отвечать за свой день и, следовательно, обязан ответить на вопрос Нестеренко.
Брацан это понимал, и он ответил громко:
– От двенадцати до восьми дневалило четыре человека, все колонисты, конечно, из них подозревать никого нельзя. Лобойко, Грачев, Соловьев и Толенко – все из моей бригады. Я за них ручаюсь: не уйдет, не заснет никто. А теперь другое: из раздевалки нельзя пройти иначе, как мимо дневального. Значит, в окно, в форточку. А как? Форточки там очень маленькие, пальто трудно продвинуть, очень трудно, я сегодня пробовал. Специалист делал.
– Как ночевали сегодня? – спросил Захаров, не подымая глаз от бумаги.
– Проверял. Ночевали в порядке. И дневальные говорят: никто ночью не выходил из здания, а последний пришел из города Зырянский, в одиннадцать часов, был в командировке, по вашему распоряжению. Такое дело… если бы пропало одно пальто, сказали бы… обязательно сказали: забыл где-нибудь. А то два пальто, из разных бригад, Чернявин Новака мало знает.
– Торский! Секретный совет, сейчас, здесь, у меня.
– Есть.
В кабинете остались только бригадиры. Когда ушел последний колонист, Захаров откинулся на спинку кресла:
– Так… Говорите, что думаете.
Торский первый развел руками, сидя на диване в гуще других:
– Говорить трудно. И подозревать опасно, никаких оснований. Я составил сегодня список, за кого нельзя еще ручаться. Что ж… выходит девятнадцать человек… не стоит и объявлять: два пальто того не стоят. Один вор, а восемнадцать на всю жизнь обидеть можно. Просто беда… ни одного вопроса никому нельзя задать. Например, спросить, не выходил ли куда-нибудь ночью…
– Нельзя никого спрашивать, – подтвердил Захаров недовольно.
– Нельзя, я и говорю.
– Вот я скажу, – Зырянский придвинулся на край дивана. – Вот я скажу. Первое: пальто украдены не ночью, а утром, когда все одевались. Это человек нахальный сделал. Просто взял и надел чужое пальто, при всех, может, и Чернявин его встретил, когда в раздевалку входил. А если бы попался, отговорка легкая: по ошибке надел, ничего такого.
– Так не одно пальто, а два.
– Два. Только моего Новака пальто три дня висело, он его не надевал, в цех без пальто перебегал, мои пацаны любят так делать. Значит, Новака раньше, может, еще позавчера украли, а никто и не знал.
– Ты отчасти прав, – начал Нестеренко, но Зырянский сурово на него оглянулся:
– Постой, я не кончил. Второе: пальто это и сейчас в колонии, у кого-нибудь на квартире или в деревне, только я думаю, что не в деревне, а здесь, у служащих, а может, из строительных кто-нибудь за Каина работает. Это не иначе. В город пальто не понесешь: и видно будет, и время требуется; в рабочий день нельзя, а в выходной день наших много бывает на дороге в город. Оба пальто здесь и сейчас, на нашей территории.
Все молчали. Зырянский был, пожалуй, совершенно прав. Только Нестеренко выразил маленькое сомнение:
– Ты отчасти прав, Алексей, а только у Чернявина пальто с правого фланга, а у Новака, наоборот, с левого. Ты говоришь: надел и вышел, это может быть: надел и вышел, а возвратился без пальто, у нас много без пальто бегают, тут не разберешь. А только… как же с размерами? Одно дело Чернявина надеть пальто, а другое дело – Новака. Выходит так, что работало двое.
– Двое не может быть, – сказал тихо Воленко.
– Почему не может быть?
– Не может быть. У нас таких компаний нет. Одиночек можно подозревать, а таких компаний, чтобы вдвоем крали, у нас нет.
– Воленко правильно говорит, – согласился Торский. – Это один. А как он вынес, черт его знает, а только безусловно, вроде как Зырянский говорит. Воленко, как ты думаешь насчет твоего Рыжикова?
Была названа первая фамилия. У бригадиров лица стали внимательнее. Воленко на минуту задумался:
– Из моей бригады можно кого-нибудь другого подозревать, Горохова, к примеру, или Левитина. Только Левитин в последнее время другим занят; Алексей Степанович наложил на него наказание за те записки, помните, в течение месяца расчищать дорожки в саду. Он этим делом очень увлекается, хочет, чтобы его простили, старается здорово, он красть не пойдет. Горохов как будто больше всего думает о своем шипорезном, а теперь план новый повесили, так у него в голове только и стоит: косой шип, прямой шип, да еще какое-то приспособление делает, чтобы сразу больше концов запускать в машину. Скажите, разве в таком положении человек может украсть? Не может.
– Горохов не украдет, – сказал просто Торский.
– А Рыжиков? Рыжиков – пожалуйста, у Рыжикова совести, как у воробья. Но зато Рыжикову не нужно. Он сейчас зарабатывает больше всех в колонии. Он положил в сберкассу пятьдесят, а книжку мне отдал, чтобы не растратить. Он только об одном и думает, как бы заработать больше… Для чего ему красть? Да Рыжиков еще и новый, никого не знает, а без Каина обойтись невозможно.
– Будь покоен, – сказал Брацан. – Это ты не знаешь, а Рыжиков знает, что ему нужно.
– Да нет, рано ему знать, – протянул Нестеренко.
– Хорошо, это по первой бригаде. А у тебя, Левка?
Бригадир второй, Поршнев, счастливый был человек, может быть, самый счастливый в колонии. У него всегда добродушно-красивое настроение, всегда он доволен жизнью, никогда еще «не парился», и за какое дело ни возьмется, дело у него в руках тоже начинает улыбаться. И сейчас он только плечами пошевелил:
– Да… откуда ж у меня? У меня все народ… верный.
– За всех ручаешься?
– Да… чего за них ручаться? Они сами… поручиться за кого угодно… могут. Вы же знаете.
Поршнева все любили в колонии особой, добродушной, спокойной любовью. Приятно было на него смотреть и следить за ленивой волной радости, которая всегда играла в его неторопливом взгляде, в движении черных, тенистых бровей, в улыбчивом подрагивании полных, хорошо напряженных губ. А глядя на Поршнева, вспоминали и вторую бригаду: семнадцать мальчиков, как будто нарочно собравшихся в бригаде. Им всем по шестнадцать лет, все они одного роста, все более или менее хороши собой и постоянно заняты делом и делом этим оживлены.
Почти вся вторая бригада работала в машинном цехе на фуговальных, рейсмусных и других станках. Правда и производство у них говорливое, задорное, и в то же время по-настоящему деловому.
– Да, – сказал Нестеренко. – Во второй бригаде некому.
По остальным бригадам были кандидаты на подозрение; но всего лишь кандидаты: тот чтением увлекается, у того первый корнет занимает половину души, у третьего – модельный кружок, у четвертого – дружба с Маленьким, у пятого – дружба с Колькой-доктором, у шестого – пятерки по географии. Пятая же и одиннадцатая бригады даже не позволили вспоминать о них по такому оскорбительному поводу.
И когда кончили просмотр последней, десятой бригады, просмотр очень короткий, потому что Руднев согласился подозревать только себя и помощника бригадира, в совете стало тепло и радушно, а Захаров сказал:
– Черт возьми! Какие люди у нас хорошие, просто прелесть, а не люди!
Бригадиры обрадовались, засмеялись, теснее уселись на диване, как будто до утра собирались просидеть здесь в кабинете. Нестеренко потирал руки от удовольствия:
– У нас люди, Алексей Степанович, мировые.
Захаров встал за столом, швырнул на окно какую-то бумажку, придавил ее рукой и задумался:
– Значит, так: один человек… завелся! Один. Я думаю, не нужно его искать. Две шинели – это пустяк. Посмотрим, что будет дальше. Может быть, это его последняя кража. Прошу вас об этой краже не говорить в бригадах. Сделайте такой вид, будто кражи никакой не было. Согласны?
– Согласны, Алексей Степанович.
– Просто привык человек, – Захаров снисходительно улыбнулся. – Витька, распорядись, чтобы завтра же были выданы шинели Чернявину и Новаку.
В бригадах не спал ни один человек, все ожидали возвращения бригадиров. Воленко пришел в спальню серьезный.
– Ну как, нашли? – спросил Садовничий.
– Мы… о других делах… больше.
– Не нашли?
– Да как же ты найдешь? Кто-то один…
– Один… черт бы его побрал. Ой, поймать бы!
Рыжиков стоял посреди спальни, заложил руки в карманы, весело пыхнул улыбкой:
– Это все зарплата виновата.
– Почему? – заинтересовался Садовничий.
– Я вот много зарабатываю, а другому завидно.
Руслан Горохов внимательно посмотрел на Рыжикова:
– А кто… тебе завидует?
– Да есть такие, что и на столовую не зарабатывают: Горленко, Толенко, Васильев и эти самые Гальченки, Бегунки…
Горохов прищурился:
– Ты на Бегунка думаешь?
Рыжиков не любил таких пристальных взглядов:
– Да нет, я не думаю.
Он не спеша отправился к своей постели. Руслан перевернулся на месте, провожая его взглядом.
– Чего смотришь? – вдруг оглянулся Рыжиков.
– Очень… ты мне… нравишься! – побурчал Руслан. – Хороший ты человек!
Воленко опустил глаза, поднял, посмотрел внимательно на Рыжикова, на Руслана, что-то тревожное дрогнуло у него в губах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.