Текст книги "Очерки по социологии культуры"
Автор книги: Борис Дубин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
1993
Литературные журналы в отсутствие литературного процесса
Сказанное ниже – нечто вроде постскриптума к статье «Журнальная культура постсоветской эпохи». Причем речь пойдет не о прибавлении эмпирического материала, хотя он – и достаточно объемный, но трудный для изложения и схватывания на слух – есть, а о более, по-моему, существенных сегодня уточнениях диагностического и отчасти – концептуального свойства.
1. Говоря об отсутствии литературного процесса, я смотрю на ситуацию глазами социолога и имею в виду самые привычные до недавнего времени представления о границах и структуре, преемственности и движении литературы, как они выражались в обыденной работе интерпретатора – журнального критика, обозревателя и рецензента, с одной стороны, историка словесности (включая ее преподавателя), с другой. Обычно в формах журнальной деятельности, обращенной к публике (а не чисто внутриредакционной), шло межгрупповое признание литературных новинок и их взаимная первичная сортировка (разметка по качеству). Далее они соотносились с идеологически представленным целым «текущего момента» и актуальной словесности, получая соответствующий знак надгрупповой авторитетности, а затем – сопоставлялись с ее историческими ресурсами и традициями, вводясь в ранг образцов. Период, за который литературная ситуация принципиально изменилась, по-моему, уместился в три, много – четыре года, примерно с конца 1987-го по конец 1990 – начало 1991-го.
2. На уровне представлений о литературе здесь, на мой взгляд, важны три факта: публикационный бум, легализация авангарда и снятие ограничений на тиражирование «массовой» (в подавляющем большинстве – переводной) словесности. И то, и другое, и третье связано с упразднением наиболее жестких форм цензуры и самоцензуры – принципиального барьера, десятилетиями регулировавшего отношения между авторским сообществом, литературно образованной публикой (включая учащихся) и структурами монопольной власти. Усилия многих, даже весьма отличавшихся друг от друга культурных групп соединились в этот период на одном направлении. Это дало непривычное ощущение стремительности, наполненности и осмысленности времени (а отчасти и ложной его «понятности», за которой до времени скрывались принципиальные расхождения и тактические недоговорки), приведя за очень короткий промежуток к ощутимым, хотя и не во всем предвиденным переменам.
Практически для всех – как пишущих, так и читающих – стерлись, казалось, неистребимые разграничительные черты между:
– официозной и «второй» (непубличной) литературой (культурой), по меньшей мере последних двух с половиной десятилетий;
– литературой здешней, подцензурной, и «вольной», тамошней или тамиздатовской, появившейся за три поколения писателей и читателей за «железным занавесом», в том числе – в эмиграции;
– «высокой» (актуально-проблемной и дидактико-классической) и «массовой» («рыночной» и т. п.) словесностью.
Стало ясно, что наша «литература» была не просто совокупностью произведений (они так или иначе есть всегда и везде!), а системой демаркационных линий, разделяемых ими зон и ролей соответствующих гейткиперов. Вопрос об иных, новых условиях и контекстах ее существования, формах внутренней организации и воспроизводства, что характерно, практически не возникал. Вместе с тем, и это было, пожалуй, главным, непредвиденным и обижающим, хотя, опять-таки, всерьез не обсуждаемым фактом, оказалось, что литература теперь – в таком ее нынешнем состоянии и окружении – перестала быть «событием» («духовным центром нации», по выражению Виктора Кривулина, 1994). И даже не только «главным» событием исторической жизни, но и вообще областью потенциальных, хоть кем-то в стране ожидаемых событий. Одновременно исчезли или сгладились и события в литературе, что, конечно же, характеристика не «самой» словесности, а взаимоотношений в среде людей, ею занимающихся. Эти люди, по моим ощущениям, все меньше интересны друг другу всерьез и все меньше значат за пределами своего круга.
3. Определение современной ситуации, равно как и ее проекции и контрпроекции в прошлое («история») из общепринятых и аксиоматичных превратились в проблему. Ставить, анализировать и решать ее в субъективно-значимой форме и самостоятельно выработанными средствами – то есть выдвигая спектр своих, новых определений современности и ее исторических рамок, определений литературы и культуры – образованные слои и их ведущие группировки оказались неготовыми. У прежней миссионерской «интеллигенции» это вызвало подавленность и раздражение, у новых, противостоящих ей генераций, во многом идущих с культурной периферии или из маргинальных слоев, – характерное смещение критериев.
Думаю, что фельетонная легкость газетного переноса ими чужих категорий «постмодерна» на общество, не прошедшее (а в некоторых аспектах и по ряду критериев даже не вошедшее в фазу) собственно «модерности», – из того же наследия прошлой эпохи, в чем, кажется, мало кто сегодня способен признаться.
Это еще одно свидетельство той же неготовности наших кандидатов в элиту к роли действительной элиты, травматический синдром их загнанной в подсознание зависимости, страха перед собственной несостоятельностью, непродуктивностью, их внутренней растерянности перед свободой, безотчетной привычки к интеллектуальной «халяве» при уходе от труда самоответственной рефлексии, выбора позиции, от современности как таковой.
4. Понятно, что эти процессы, напоминающие известный сюжет с учеником чародея, прежде всего и наиболее остро поставили под вопрос две главные формы социального существования гуманитарно образованного слоя: толстый журнал с идейной платформой и литературоцентристскую школу, а говоря шире – весь спектр ролей от ангажированного (хотя бы и в форме противостояния официозу) критика и публициста до редакционных и библиотечных работников и педагогов высшей и средней школы. То есть обнаружила свою ограниченность, а может быть, и исчерпанность основополагающая, чисто репродуктивная (классикализирующая) функция массовой интеллигенции в социальной системе советского типа.
Эта функция – и даже миссия – долгие годы определяла статус и существование, весь образ жизни, систему самопонимания и отношения к другим и с другими у гуманитарно образованного салариата в нашем закрытом обществе с его зачаточной, рудиментарной и жестко контролируемой сетью коммуникаций, распространения и воспроизводства образцов между группами и уровнями (в свою очередь, крайне примитивно выраженными и грубо оформленными, откуда и завышенная роль позиции гейткиперов, а то и конкретных их фигур), в обществе со слабо разработанной внутренне и социально неполноправной, полунепризнанной и подавленной извне символической системой, системой предельных ориентиров, границ и переходов между уровнями значений – формами собственно культуры. В зрелых обществах смысловой мир индивидов и групп структурируют не закрепленные социальные статусы, не гиперболизированные (или даже демонизированные) персонажи социальной сцены (и прежде всего – фигуры власти), а именно универсальные ценности и символы, во всей их «невещественности», то есть – обобщенности и условности, обусловленности.
5. Что произошло и происходит сегодня с литературными журналами? Для начала отмечу, что – благодаря целевой поддержке массовых библиотек и, в частности, осуществляемой для них фондом Дж. Сороса подписки на периодику – практически ни один из толстых журналов, при всех криках о «катастрофе» и «конце» культуры, не закрылся, не обанкротился (та же ситуация, насколько могу судить, и с профессиональными театрами в обеих столицах). Но большинство их, так же как и прежде, не существуют на подписку (то есть по-прежнему не зависят исключительно от читателя). Они ищут сегодня не столько читателя, сколько спонсора, часто – в лице государства, фактически живя как бы на правах «малых» журналов, но без их новаторской роли. Задача самоопределения, как и проблема обобщенного адресата, значимого «другого» (а стало быть, отношений партнерства и диалога, а не дидактического доминирования или игры в поддавки), сколько-нибудь серьезно не встает, вытесняется или откладывается. Текущая работа рецензента и обозревателя (то есть межгрупповое взаимодействие, тем более – продумывание и обсуждение его правил, введение новых кодов и т. п.) замещена газетным информированием о новинках (нередко – их рекламой) либо чисто игровой демонстрацией дистанцирования от «других», в том числе – от любых партнеров. Я имею в виду так называемый стеб как фактически единственный вид или последний реликт сколько-нибудь внятной социальной артикуляции (жестикуляции) группы[14]14
См. статью «Кружковый стеб и массовые коммуникации: к социологии культурного перехода» в настоящем сборнике.
[Закрыть].
6. Те, кто читателя ищет, в том числе – поднимая вопросы о необходимости его социологически или психологически «изучить» – «Новый мир», «Знамя» и др., – это, как правило, журналы «старые», с давним именем и обновленной репутацией последних лет (вообще дифференциация изданий, скажем, по поколениям стоящих за ними культурных групп в нынешней литературе – как и в обществе в целом – явление заметное и требующее анализа). Их поиски, скорее всего, успехом не увенчаются. Но это не значит, будто перестанут существовать сами эти журналы, они ведь, если честно, на читателя, как уже говорилось, не опираются – он скорей фигура в их идеологии или риторике.
Как хотелось бы сделать хотя бы тезисно понятным, с бывшей «страной читателей» происходят сегодня все перечисленные процессы и многие другие – социальные, экономические, мировоззренческие, здесь не названные, но по силе, вероятно, не менее мощные. А потому любой «готовый» читатель сегодня – это читатель, все более рутинный по привычкам и консервативный по своему месту в обществе. Удержание (а тем более расширение) публики за счет подобных слоев возможно лишь ценой жертвы качества, потери уровня, направленности работы, роли в культуре и в принципе мало чем отличается от прежней чиновной ориентации на «читателя-дурака».
7. Попытки сохранить при этом и лицо, и тираж, механически соединив что-то вроде эзотерического «Искусства Ленинграда», профетического «Нового мира» и детективной «Смены», дает, например, сегодняшнюю «Звезду» – издание не только вынужденно, но и принципиально эклектическое, что, впрочем, можно отнести сегодня ко многим толстым журналам (а может быть, и к самому этому типу печати).
Введение разных уровней проблематичности и сложности материала внутрь журнала и даже каждого его номера (скажем, «Гид» в нынешней «Иностранной литературе»), по-моему, работает скорей на консервацию принятой функциональной формы и набранной – пусть даже неплохой – высоты, вместе с тем тормозя реальную дифференциацию публики и, вероятно, разных групп внутри редакции. Характерно, что подобный журнал, и с опозданием присоединяющийся к общепризнанному, и вводящий новые имена, и наново интерпретирующий классику, и дающий материал для чтения (романы с продолжением), числом у нас по-прежнему один.
8. С проспективной точки зрения интереснее поговорить как раз о тех литературных журналах, которые читателя «не ищут». Среди них я бы ограничился в принципе двумя типами. Один вполне реализован в сегодняшней эмпирии. Другой же – это скорее некое функциональное место, роль, неоткристаллизовавшаяся функция, частично присутствующая в деятельности некоторых изданий «в связанном виде», но чаще как бы рассеянная в литературной атмосфере и ощутимая именно как нехватка, в качестве значимого отсутствия.
Первый – малотиражный орган литературного кружка: здесь читателя не ищут, поскольку уже имеют, ограничиваясь «своими». Такие издания сегодня множатся, пребывая – как и породившая их социальная среда – в фазе «роения».
Кружок как вид социальной связи и по своим функциям, и по структуре адаптивен. Это устройство для выживания или приживления. Форма его самопредъявления – не столько журнал, сколько альманах, каковыми большинство нынешних новых малотиражных литературных изданий и являются. В отличие от группы, у кружка не подразумевается согласованной и выраженной картины мира, своей символической формулы реальности, своего гласного, публичного определения литературы, поскольку нет «своего другого» – значимого партнера (кроме фигур негативной идентификации) – и места в общем времени как в поле диалога, полемики с другими. Потому принять на себя задачу литературного обновления, сдвига, переворота кружок не может: он – форма переходного периода, орган перехода культуры от группы к группе, временная связь при подвижке или перестановке персонажей литературного поля. А такой перебор или, точней говоря, калейдоскопическое «пересыпание» фигур – отличительная черта литературной и художественной жизни последних года-полутора. Ее публичная форма – многолюдная «тусовка», часто с призами, демонстрацией по телевидению и т. п. (так сказать, кулуары, миллионными тиражами вынесенные теперь на экран, но по-прежнему в отсутствие какой бы то ни было принципиальной полемики).
Итак, с одной стороны, привычный (в том числе – по прежней жизни) кружок «своих», с другой – представительская по функции и окказиональная, театрализованная по характеру, хеппенинговая по структуре «тусовка всех». Соотношение их так или иначе дозируется в форме клубов разного типа (разной степени открытости/закрытости). Обе эти формы – временные и адаптивные, ни креативной функции, ни отбора, рафинирования и воспроизводства они – по самому определению, по смыслу – не несут и нести не могут.
9. Идея, образ – продукты индивидуальные, они рождаются из личных проблем, из субъективной заинтересованности, сосредоточенности на происходящем с тобой и важными для тебя людьми и предметами здесь и сейчас. Но реализуется, фокусируется, «отстаивается» субъективность – в группе. Форму семантическому богатству ее образов и идей (богатству в принципе неисчерпаемому, а потому – в принципе неопределенному) дает группа, а это уже совсем другое, отличное от кружка устройство. Главных отличий, кроме упомянутого, три:
– во-первых, ролевая дифференциация, функциональная взаимодополнительность – кристаллизующаяся по отношению к задаче, к «делу» и в ходе этого общего жизненного дела социальная структура с ее подбором и распределением «человеческого материала»;
– далее, наличие функционального оппонента, форм критической дискуссии, постоянного коллективного испытания на прочность;
– и, наконец, заинтересованность в более широких кругах, группах подхвата выдвинутых идей (кружку как бы достаточно его самого).
В целом эта, групповая, форма самоосуществления, соревнования, проверки и первичного отбора элит исключает или, по крайней мере, значительно ограничивает более привычные для традиционной интеллигенции «веяния». Она противостоит такой форме коллективного сосуществования и представительства, как «течение» с его проблематикой вождизма, верности, измены, разборок с апостатами и прочих способов компенсировать упрощенность структуры и подхлестнуть быстро иссякающий, истерический активизм.
Так вот, второй тип журнала, о котором я хочу упомянуть, и есть орган группы. Группа выбирает свои ориентиры и соизмеряет время сама, потому что сама задает его направленность и темп, сама наполняет их содержанием. В наиболее простой формулировке ее дело – порождать и совершенствовать слова или даже «говоры» (а то и целые языки), утверждать язык как презумпцию осмысленности и общезначимости индивидуального существования. Если говорить короче – «to purify the dialect of the tribe» («очищать наречие племени»), по Элиоту. Нынешняя неопределенность журнальной системы (не говоря о «кризисе толстых журналов») связана с недоразвитостью или аморфностью самостоятельно-групповых структур коллективной жизни в наших условиях, дефицитом или непониманием смысла самого этого уровня социальной системы, уровня, который, собственно, и есть общество (в отличие от государства, державы, нации, режима и т. п. форм «больших» общностей).
10. Завершая разговор о журнальной ситуации, напомню, что лучшие из (по крайней мере из мне известных) литературных журналов XX в. – такие «малые» обозрения, как аргентинский «Сур», кубинский «Орихенес» или мексиканская «Вуэльта», французские «Минотавр», «Коммерс» и «Кайе дю Сюд» или, наконец, прообраз их всех, английский «Критерион» (где в эссе 1920-х гг. только что процитированный Элиот, кстати, сформулировал свое представление об идее и функциях литературного журнала), – во-первых, не были изданиями чисто литературными. Автономность литературы не в том, что она занимает все поле культуры и рядом с ней никого нет, а в развитой системе постоянно взаимодействующих с ней (в том числе – здесь же, на страницах журнала, в сознании и диалоге его авторов) интеллектуальных партнеров – философии, антропологии, культурологии, социологии, психологии, истории, религиоведения, искусствознания и т. д. А это упирается, конечно, в соответствующие формы образования и профессиональной подготовки кандидатов в «интеллектуальную элиту», уровень их квалификации, тесноту рабочих связей между различными специализированными фракциями, которые закладываются и далее поколение за поколением воспроизводятся уже в структуре университетского обучения и сообщества, а позднее – в форме обществ, союзов и т. п.
Во-вторых, эти издания никогда не были чисто национальными ни по составу участников, ни по занимающим их проблемам. По самой своей функции, по самосознанию их инициаторов – от Элиота, Валери и Борхеса до французских сюрреалистов, Октавио Паса и Хосе Лесамы Лимы – изоляционизм здесь попросту исключался. И дело не просто в этикетных, пусть даже сверхоперативных переводах, что называется, «вершин европейской мысли и мировой литературы», как это делается у нас сейчас на страницах тех же изданий, а зачастую и руками тех же самых людей, кто этих мыслителей и писателей несколько лет назад заушал и гнобил. Дело в живом и повседневном сознании многообразия истории и культуры как внутренне единых и твоих собственных, без невротических идиосинкразий и наших (по-прежнему советских!) уродских и провинциальных именований их «зарубежными» или «иностранными».
1994
Книга и дом
(к социологии книгособирательства)[15]15
Работа написана в середине 1980-х гг.; опубликована (в доработанном виде) только в 1993 г.
[Закрыть]
Когда проблемы книги, чтения, личной библиотеки обсуждаются в межличностных коммуникациях, журнальных статьях и текущих исследованиях, предметом обычно служат содержательные характеристики печатных текстов: речь идет о тех или иных параметрах имеющихся в них сообщений – научно-информационных, справочно-нормативных, жанрово-тематических, дидактических и т. п. Но чаще всего в стороне остается сам факт собирания печатных источников в доме, способ их существования среди домашней обстановки, форма организации библиотеки в соотнесении с пространством жилья. Столь избирательное внимание не случайно, как показательно и то, что когда к этим игнорируемым моментам все же обращаются, их обсуждение настойчиво блокируется негативной оценкой. Допустив в круг внимания «неподобающие» аспекты или способы бытования книги, участники тут же демонстрируют социальную дистанцию, расподобляясь с «формальными», «показными», «вещистскими», «мещанскими» сторонами жизни книг. Мы попытаемся, во-первых, разобрать смысловую структуру подобных оценок, во-вторых, уяснить их социальный контекст и генезис и, в-третьих, наметить траекторию сдвига этих устойчивых представлений и их рамок, относящегося к самому последнему времени. Важно предупредить, что весь этот комплекс задач рассматривается здесь как теоретический: обусловленный проблематичностью наличной книжной ситуации, напряжениями в различных ее аспектах, он сосредоточен преимущественно на выработке языка описания и истолкования проблем.
Как и в предыдущих работах, опирающихся на традиции социологии идеологии и социологии знания, меня здесь будет интересовать заключенный в представлениях о книге и библиотеке образ человека и общества, соотносительное понимание себя и других. Значимыми в этом плане характеристиками (осями для фиксации в группировки материала исследуемых оценок) изберем следующие:
– замкнутость/открытость (целостность/дробность) домашнего книжного собрания;
– способы его временной организации (в соотнесенности времени создания, издания и собирания текстов);
– печатные и изобразительные компоненты образа книги.
Иначе говоря, мы попробуем реконструировать, как в перечисленных элементах оценки книг и книжных собраний находят выражение процедуры социального самоотождествления, сравнения и противопоставления – господствующие в различных социальных группах и средах представления о личности и социуме, образ общества в форме домашней библиотеки, источники формирования и предназначение этого образа (инстанции его удостоверения и структуры проектируемой адресации).
Когда подчеркивают форму замкнутого собрания книг, представляющего культуру как целое и в этом смысле тяготеющего к кумулятивным по культурному устройству и интегративным по социальному назначению типам издания (энциклопедия, серия, «библиотечка» и т. д.), то эти особенности обычно отмечаются, становятся «видны» с такой позиции, для которой нормально, как раз наоборот, предельное смысловое разнообразие, расширяющийся космос разнопорядковых значений. Их самостоятельный, экспериментальный синтез и составляет жизненную задачу субъекта – начала координат этого космоса, его центра. Напротив, формальная замкнутость собрания книг дома отсылает к «внешней» точке зрения – области «иного» в культурном плане и авторитетным «другим» в плане социальном. Эти референтные инстанции являются для собирателя источником и динамическим началом смыслообразования, размечая тем самым культурный поток для групп последователей. Проблемой книгособирателя в этом случае выступает «другой» – собирательный образ, символ социальности, «существования посреди». В этом смысле чем у´же и замкнутее книжное собрание, тем однозначней представление об обобщенном «другом» и тем ближе этот образ к воплощению абсолютного господства, императивно предписывающего единый для всех и навсегда жесткий кодекс нормативного поведения. И тем дальше – сколь это ни парадоксально! – воплощенный в библиотеке образ культуры от будничной жизни собирателя, тем ощутимей в нем признаки экзотики, праздничности, тем резче для книговладельца границы между этими сферами. Библиотека (встроенный в нее образ авторитетного другого) выступает рубежом, межевым знаком утопического мира культуры, как алиби хозяина, который демонстрирует свою принадлежность к тому, что не сейчас и не здесь.
Этому идеологическому комплексу противостоит разомкнутая конструкция смыслового мира, условно организованного вокруг самореферирующейся субъективности. Важно подчеркнуть, что индивид здесь творец и носитель не только различных значений и традиций, но и модусов отношения к ним, способов обращения с ними – границ их значимости, условий применимости. Поскольку значения адресованы себе самому, снимается проблематика их нормативной адресности, а тем самым и социальная нагрузка – воплощать воображаемые отношения с ролевыми партнерами. Формы коммуникации носят фикциональный, сугубо культурный характер и опираются на универсальные символы и нормы культуры.
Пространственная организация книжного собрания в предлагаемой здесь системе рассуждений закрепляет структуру проектируемых отношений с другими – социальной, нормативной в одних случаях и культурной, ценностной – в иных. Иначе говоря, первому типу книгособирательского поведения будет соответствовать жестко поляризованное (в отношении своего/чужого, внутреннего/внешнего, интимного/всеобщего и т. д.) домашнее пространство, где особо выделяется функциональная «книжная» зона – собрание символов «высокой», городской, печатной культуры с замкнуто-иерархическим внутренним устройством, нередко дублируемым в самодельном каталоге. Во втором же случае перед нами книжный «хаос», разобраться в котором – именно это и является характерной его чертой! – может только тот, кто и так всегда «в нем», кто сам и «есть» эти книги, и, по выражению Мандельштама («Шум времени»), они его «биография».
Временные же характеристики домашнего книжного собрания трактуются здесь как программа действия воплощенной в нем культурной модели – разметка процесса воспроизводства свернутой в библиотеке структуры отношений, о которых уже говорилось. В этом плане остановленное, «синхронное» время, когда целое репрезентируется значимому авторитету, противостоит кумулирующему времени, в котором воплощается история субъективности собирателя. Интеграции в более общую структуру противополагается автономность источников смыслообразования и правил действия.
Соответственно, домашнее книжное собрание можно типологически центрировать двояко. Смысловым фокусом его, представляющим инстанцию отсчета и соотнесения, может быть либо самоопределяющаяся субъективность, либо внешняя инстанция – авторитет того или иного уровня, от непосредственно-коллективного до анонимно-социального. В первом случае идеальным «атомом» собрания выступает «неопознаваемый», непризнанный текст – скажем, первое малотиражное издание молодого автора, машинопись или даже рукопись. Важно, что собиратель сам, на свой страх и риск, назначает ценность данного образца, руководствуясь в этом своими представлениями, своим знанием и интуицией. Во втором – собрание стягивается к замкнутым и упорядоченным, «ядерным» образованиям, представляющим культурные либо социальные авторитеты. Это могут быть, например, издающие инстанции («библиотечки», серии), имя автора, престиж группы или направления, значимость или модность эпохи (собрания сочинений, национальные либо хронологические серии). Рассмотрим это несколько подробнее.
По способу культурной организации (как форма консервации культуры) серия выступает устройством для обобщения и повышения значений отдельного входящего в нее образца за счет символов ценности или авторитета, входящих в ее титулатуру, обеспечивающих издание и т. д. Только набравшее символическую «силу» целое (или его части, подобные в этом ему и друг другу) может выступать далее объектом ориентации более широких кругов собирателей – теперь уже как символ их ориентаций и установок. Тем самым каждая серия представляет собой сложную композицию: в ней средствами временной организации, эмблематикой оформления, форматом и т. п. закодированы соотнесенные значения индивидуальности и более общих социальных и культурных порядков – нации, культуры, науки, литературы. Понятно, что по своему принципиальному устройству серия воплощает представление о сплошном, без разрывов и лакун, едином и всеобщем времени – монолите культуры, наращиваемом без вклеек и прочерков в масштабах физической хронологии, то есть в «естественных» ритмах существования больших организаций и общества в целом. (Понятно, что для каждой конкретной серии эти соображения должны конкретизироваться – нужно разворачивать титулатуру, истолковывать эталонный образ книги и т. д.) При этом каждый отдельный образец с его «собственным» временем (периодом создания, внутренней временной организацией) как бы поглощается большой временной рамкой социального или культурного целого, что дает своего рода формулу включения индивида в крупные социальные порядки, формулу его социализации и образ социализированности. В своем пределе эта институциональная рамка становится всеобщей: ценности и нормы этого уровня и временные рамки их воспроизводства (и в этом смысле – соответствующие масштабы социальной поддержки) обеспечиваются средствами массовой коммуникации. В самом жестком и авторитетном наборе так функционируют и некоторые книги. Упомянем, например, если говорить о символах 1970-х гг., одновременно раскрываемые в утреннем поезде метро новые выпуски «макулатурной» серии[16]16
Имеется в виду государственный эксперимент по организации альтернативной системы массового книгораспространения – получения дефицитных книг в обмен на сданную макулатуру. Эксперимент образцово описан и проанализирован А.Г. Левинсоном: Левинсон А.Г. Макулатура и книги: анализ спроса и предложения в одной из сфер современной книготорговли // Чтение: проблемы и разработки. М., 1985. С. 63–83.
[Закрыть] или миллионотиражные издания «Правды» в узнаваемых целлофанированных обложках. Старая культурная идея библиотеки в форме одной книги (реализацией ее была, в частности, французская Энциклопедия) вдруг оказывается здесь с неожиданной полнотой воплощена: каждый свежий том есть синоним целого (серии). Более того, он равен этим каждому другому – в пространстве (экземплярам того же тиража) и времени (предыдущим и последующим выпускам). Показательно читательское недовольство случающимися различиями формата, нетиповым оформлением переплета и т. п. В качестве культуры опознается и принимается единое для всех.
В социальном плане серия, соответственно, представляет собой синтез (компромисс) интересов и ценностей создателей и издателей, с одной стороны, и издателей и читателей (собирателей), с другой. Издатель, если разбирать его принципиальную функцию в обществе, придает авторскому оригиналу (тексту как смысловому образованию) качество и меру общности. Он делает это, соотнося текст, с одной стороны, с ценностно-нормативными стандартами группы экспертов (ими могут быть специализированные литературные критики и рецензенты, представители подсистем идеологического и морального контроля) и идеями и интересами тех или иных групп потенциальных потребителей в их наличном объеме и разнообразии, различной значимости, с другой. Всякий раз в двояком взаимодействии адресанта и адресата, оформляемом издательскими средствами (тираж, цена, образ книги), присутствует «значимый третий». Он воплощает более (или предельно) общее для данного взаимодействия образование, высокую инстанцию или широкую рамку отсчета – общество, культуру и т. д. Можно сказать, что серия представляет собой формулу адаптации культурных нововведений, сочленяемых в ходе этого процесса с ценностями, идеями и символами составляющих данное «общество» слоев и групп в их наличной функциональной структуре. Тем самым издатель воспроизводит в культурном (символическом, семантическом) устройстве серии и, далее, в ее бытовании саму эту социальную структуру.
Однако, снимая в своей форме структуру времени (историчность как гетерогенность общества и прерывность культуры с вытекающей отсюда проблематикой культуротворчества и культурного синтеза), серия вместе с тем проблематизирует, заставляет переживать его процессуальность. Больше того, в ней кумулируются знаки временности: дата выхода нового выпуска отмечает передвигающуюся точку современности и в этом смысле границу прошлого. Тем самым стимулируется переживание самой процедуры назначения времени, его разбиения и синтеза. Иными словами, индивид сознает, как в процессе ожидания нового тома он осуществляется в качестве субъекта. И вот это-то ощущение разрыва между уже полученным и планируемым томами реконструирует само принципиальное устройство субъективности – презумпцию и модус ее существования, волевого собирания себя. Серия в этом смысле двузначна, как двузначна дата издания книги. Точнее, она прочитывается с позиций разных групп по-разному.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?