Электронная библиотека » Борис Носик » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:29


Автор книги: Борис Носик


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Характерно, что это итальянцы изобрели макароны, – сказал Валерий. – И что странно – у них, говорят, нет такого обычая, чтоб макароны жарить. Как же так? Они же ведь слипаются, если нежареные…

– У них своя техника, – отозвался Краковец с хрустом. – Я читал, что они их едят с сыром.

– Это у Пушкина есть, – сказала Света, – «С пармазаном макарони…» Это он описывал своему другу в стихах, где что можно поесть в поездке…

– Да, в командировке не больно отъешься, это правда, – сказал Валерий. – В Москве, например, весь день как собака голодный бегаешь, и поесть негде. А все же кой чего привезешь из Москвы. Кой-чего выбрасывают.

– Наш русский человек вообще любит поесть, – сказала Валерия. – Сейчас небось весь Стрешневск сидит у стола и чем-нибудь да закусывает…

– И в бараках… – сказал Краковец задумчиво. – И в вагончиках…

– В балка́х-то? – оживился Валерий, вспомнив, возможно, неприятности нынешнего утра. – О-го-го, там еще как сегодня выпивают. Сегодня ведь что у нас, Лера? Что-то такое есть…

Валерия взглянула на отрывной календарь с видом ВДНХ на субботе и сказала:

– Сегодня День строителя, ты что, забыл? Я, правда, и сама забыла. Раньше, бывало, у нас все гудело в День строителя.

– Наш народ любит погулять, – сказал Валерий. – Не то что где-нибудь там, на Западе. Я, впрочем, не был на Западе. Но у нас, между прочим, самая сейчас государственная проблема насчет пьянства…

Они выпили еще и помечтали немного о том времени, когда подрастет сын Валерия и когда он уедет в Москву, учиться с Высшей комсомольской школе, а Стрешневск к тому времени превратится в цветущий сад и весь покроется асфальтом и блочными пятиэтажными, девятиэтажными, а может, и больше домами.

– Да-а.. Хорошо сидим, – сказал Валерий, и Краковец подтвердил это его наблюдение, а Света посмотрела на маленькие часики и сказала, что ей уже, наверное, пора. И Краковец сказал, чтоб хозяева не беспокоились, потому что он знает теперь дорогу и Свету проводит сам. Валерий было стал уговаривать их посидеть еще немного, но жена одернула его за нетактичность, и они стали прощаться.

– Завтра я вас в аэропорт отвезу, – сказал Валерий, прощаясь. – Так что не беспокоитесь. Все будет на высшем уровне.

Они торопливо возвращались во мраке, не успевая даже поговорить о культуре. Света открыла дверь своим ключом и спросила, не хочет ли Краковец выпить чашечку кофе. Она много раз видела в кинофильмах, как это делают, да и в некоторых книгах все начиналось с этой чашечки кофе. Например, у Заваляева. Однако Краковец сказал, что он сыт и пьян и даже нос у него в табаке. Он едва успел осмотреть бедный уют девичьей квартирки с разнообразными признаками отдела культуры и библиотечной жизни (на полке, например, был портрет Константина Симонова и еще кого-то с большой родинкой, может, Роберта Рождественского), как сам погасил свет. Они со Светой обнялись и постояли немного обнявшись в темном углу.

– Осторожно, тут кадка с Жениным цветком, – сказала Света, отпуская его, и, кажется, стала раздеваться первая: у них не так уж и много было времени до возвращения незнакомой Жени, до его отлета, до конца их любви, или, если угодно, романа, а может, даже, как любили говорить здесь, их «дружбы». «Я с одним летчиком дружила, и больше ни с кем», – сказала Света уже в постели, и это означало, что она уже не девушка, но что она не такая какая-нибудь, чтоб с кем ни попадя. Краковец оценил оказанное ему доверие, он обнял ее очень крепко и при этом спросил рассеянно (просто чтоб не молчать после такого сообщения, потому что не говорить же ему было, что он ни с кем, кроме первой и второй жены, не дружил или, скажем, что он ни с кем не дружил с самого вторника):

– И где вы с ним дружили?

– А здесь, – сказала Света, гладя его редеющие волосы. – Женя уходила через день. А через день я уходила…

Краковец был растроган тем, что она гладила его по голове. Давно уже никто не гладил его так: дурацкая привычка у нынешней молодежи сразу брать быка за рога, хвататься за его измученный рог. В остальном все было так же, как бывает всегда, когда времени мало, буквально не хватает его, чтоб разобраться, где ты и зачем.

Они полежали еще немного молча, трогая друг друга с благодарностью, и Света спросила, нашел ли он среди девушек-строителей нужный ему человеческий фактор. Краковец ответил, что ему посчастливилось это найти, но тут же подумал, что все эти его находки не подходят, конечно, для острого оружия печати – ни уходящие под снег зимовать крошечные балке́, ни тот трепетный человеческий фактор, который смутно замаячил перед ним в холодной комнате общежития… Потом он беспечно решил, что наплевать ему на печать, потому что ведь и отписываться по командировке ему, скорей всего, не придется.

– А вот в сексуальных отношениях, – спросила Света, – в них что, тоже встречается человеческий фактор?

– Я думаю, что да, – сказал Краковец, гладя ее спину и прислушиваясь к себе с безнадежностью. – Только он очень хрупкий. Он вообще очень хрупкий. Потому что и жизнь человеческая не длинна…

Света подумала, что он боится завтрашнего перелета, и сказала, что на здешних линиях почти не бывает аварий. Потому что эти маленькие самолеты очень надежные. Она это знает, потому что дружила с летчиком с местной линии, так что она это знает наверняка. В ответ он обнял ее еще крепче, и она была довольна, что ей, кажется, удалось его успокоить.


1986

Мечта называлась касба

Я уже и не очень надеялся, что они вообще существуют и что я увижу их когда-нибудь. Конечно, какая-то надежда все же еще теплилась, иначе с чего бы я вдруг потащился снова в Марокко, на сей раз, впрочем, на юг страны, в город со странным названием Уарзазат.

«Они» – это замки из красной глины, высоченные, загадочные замки, с полдюжиной узких окошек где-то в вышине, а во всю ширь и высь – глухие красные стены, мало-помалу сужающиеся к крыше, кое-где украшенные каким-нибудь таинственным символом и канелюрами, будто это была детская, ручная лепнина… Ну да, словно дети всем миром лепили их, эти замки из песка и глины, на каком-нибудь красном пляже, у бирюзового моря. Но в том-то и дело, что моря там не было, а были горы, пустыни и пальмовые рощи, были горы из красной глины. Лепили же эти замки цвета красных гор взрослые люди, воины, защищавшие свои семьи, и жизнь, и достоянье от нападений других людей, мечтавших умножить свое богатство или просто не находивших какого-либо достойного их занятия, кроме войны. Рекламный плакат с изображеньем такого замка и с надписью «Посетите Марокко!» долгие годы висел у меня в изголовье в Москве, в «восточной спальной», наименее захламленной комнате моей экзотически захламленной, бредящей Востоком квартиры. Плакат подарила мне милая француженка-гид, колесившая с группами по всему свету и не знавшая, что ей с ним делать, со светом. Она знала, конечно, что путешествовать модно, весь мир мечтает о путешествиях, но ей уже давно хотелось отдохнуть немножко и обзавестись наконец мужем, и домом, и детьми, и каким-нибудь другим обществом, кроме клиентов турагентства, по возможности – культурным. Она стремилась к культуре, как выдвиженка с российской окраины в годы великого переселения народов, в эпоху превращения этих отсталых особняков, усадеб и храмов России в передовые Дома культуры (читай бедного Бабеля с поэтическим Платоновым, на два голоса). Там, в этом своем собственном культурном доме, заставленном подделками с гватемальского туристического базара, она смогла бы сказать культурному гостю, томно потрепав по волосам баловня-первенца, уже играющего этюд Черни на фортепьянах:

– Американский империализм угнетает бедных мальтеков…

Или что-нибудь еще другое могла сказать, что откроет к тому времени для требований моды мировая мысль. Она была не так глупа и вполне могла допустить, что даже лозунги 1968 года когда-нибудь устареют, просто пока еще у нее не было новых. Она очень в этом смысле надеялась на русскую интеллигенцию, которая казалась ей недоступно культурной.

Однажды ей показалось, что как раз я и смог бы стать ей подходящим мужем, отчасти приближенным к культурному обществу, вдобавок живущим в некой непривычной заморской беспечности и непонятном почти что достатке в своей экзотической Москве. Ей было, конечно, трудно понять, что наш тогдашний московский достаток и объяснялся беспечностью, что он не конвертировался в их твердую валюту и даже не тянул на их месячную квартплату. Еще труднее ей было понять, что и культурное общество, и самая Москва мне были давно до фени, до фонаря. Что у меня не было не только брачных, но и вообще никаких серьезных намерений, ибо, как говорили какие-то враги народа, движение все, цель ничто, хотя жениться я, конечно, и мог бы еще разок-другой, так как был уже разведен. Но главное – я был тогда в постоянном и вполне бессмысленном движенье. Еще повидаться она была тоже согласна, но в конце концов поняла, что движение мое перманентно, ибо когда мы вернулись с ней из фантастического совместного путешествия и ей захотелось надолго прильнуть к Москве, в которой каждый вечер где-нибудь пили чай или еще что-то, и притом непременно закусывали, и в которой что ни встречный хмырь, то был кто-то такой, знаменитый, из таких, что во Франции с тобой (да и со мной тоже) на одном поле не сядут, – вот тут-то я вдруг вскочил в самолет и улетел в Среднюю Азию, а оттуда (без заезда) в Терскол и только по весне уже в Крым – такая была моя жизнь, пойди теперь поищи такую. А она, помаявшись в непостижимости загадочной русской души (я, конечно, был виноват, каюсь, еще раз виноват), вышла замуж в Москве за кого-то, кто долго ходил с ней по гостям. Ну а мне вот остались от нее на память плакат «Посетите Марокко!» и глиняный замок на нем. В общем, осталась мечта, и на том спасибо. По-ихнему – гран мерси.

С тех пор сколько-то лет прошло – пять? семь? – мир непредвиденно изменился, и вот я нашел их, эти замки из красной глины, свою мечту. Они назывались касбы. Были еще и целые глиняные деревни – ксуры, в них тоже были касбы или почти касбы. Иные из высоких, просторных и загадочных глиняных домов в этих ксурах обветшали и были давно покинуты, но все так же стояли среди обитаемого жилья, только становились с возрастом все загадочней. Живое соседствовало с мертвым, из глины ты был создан всемогущим Аллахом, в глину ушел, и не надо делать из этого целой истории, но мы делаем – слабые люди, ведь мы так любим, так любим себя и ближних… Иногда в каком-нибудь лабиринте ксура мне вдруг показывали самую узкую, грязную, ветхую улицу и говорили: «Мелла! Мелла!» Это значило, что тут жили экзотические марокканские евреи-сефарды, продававшие в нищих конурках-лавочках через крошечное пыльное окошко серебряные украшения или что-нибудь еще, что можно продать. Потом они все зачем-то уехали в Израиль и перестали там быть экзотическими, но торговля их, говорят, разрослась до размеров кнессета. Остались здесь от них разбитые глиняные мечети, из остова которых торчат нынче очень старые, обглоданные бревна и палки, – наверное, молитва была теплей в таких вот глиняных хибарах, чем в каменных и кирпичных, впрочем, откуда мне знать, что больше любит Бог Отец?

Истинным чудом были здесь и высоченные пальмы, их было много, целые рощи, они не были тут украшением, не красовались перед кем-то приезжим, как в Ялте или Версале, и словно бы даже не понимали, как они хороши. В городах и ксурах кучи мусора унижали их красоту, но вдали от селений они могли забыть о далеком наземном движении малорослых людишек и шелестеть и шептать что-то свое в вышине. Я ложился под ними на спину и подолгу смотрел в высоту, на трепет ветвей и думал о бесконечных творческих возможностях Творца (простите за тавтологию).

Однажды (кажется, близ Тинрира) я набрел на какой-то священный водоем с форелями. Стояла глухая тишина, кружево трепещущих дерев, похожих на мимозу (может, это она и была), пропуская через себя воздух, делало его совершенно зеленым, и Господь был добр ко мне, и никто не спугнул тишину, и я пробыл там один много-много минут – я не считал их, но помню их все, одну за другой. Потом я вышел на дорогу и вдруг услышал голос женщины над головой. Я поднял взгляд и понял, что она говорит со мной. Она убеждала меня в чем-то, и я до сих пор надеюсь, что она не просто просила дирхам, а еще и утешала меня, говорила, что я еще не так стар и страшен, как кажется сто раз на дню, что не все еще потеряно и всегда может случиться какая-нибудь нечаянная радость, а не одни только долгожданные гадости, как кажется в тяжкую минуту, за которую потом самому стыдно. Стыдно оттого, что Господь послал мне столько радостей, что начать платить за них теперь давно пора, да и за все не успеешь уже расплатиться, пребудешь вечный должник…

Еще вдруг выпал в этом странствии фантастический день в долине реки, где пели сладостно птицы, у деревни Умснат, близ города Тафраут. Там были высоченные глиняные дома старинной берберской архитектуры, пришедшие из невообразимой толщи тысячелетий, а люди жили в них как ни в чем не бывало, то есть как тыщу лет назад, и девочка с огромным кувшином переходила через светлую речку по белым камням, а я затаился, замер, чтоб не спугнуть ни ее, ни птиц, – так все было прекрасно. Но она все же углядела меня как-то, обернулась и что-то сказала, сверкнув удивительной парой глаз над пестрой тряпицей, скрывавшей нижнюю часть лица. Может, она поздоровалась со мной, а может, сказала «собака-гяур», все равно я благодарен ей был за внимание и благодарен сейчас.

В Бумалене погода испортилась, все утро лил дождь, но я все же поехал в ущелье и, едва отъехав от городка, сразу забыл обо всем – о холоде, о дожде, о глупом водителе, который все посмеивался, думая, что взял с меня миллион за провоз. Я забыл обо всем, потому что здешние пронзительно-красные касбы на мокрой изумрудной траве среди пронзительно-красных гор – они были нечеловеческой и словно бы нерукотворной красоты. Собственно, красота их и была нерукотворной, потому что люди их только воздвигли, а разрушало их время, проявляя при этом ничем не ограниченную фантазию. И цвет, Боже, какой в тот день был цвет, несмотря на дождь! А может, благодаря дождю. Сейчас-то я благодарю его смиренно, дождь, а тогда только ежился от холода и лишь много позднее понял, что Господь, в милости Своей пославший мне жизнь, недаром послал и дождь…

В Загору я ехал в «коллективном такси». Нигде и никогда в жизни я столько не ездил на такси, как в Марокко. Стоит оно копейки, и можно беспечно менять машины на площадях. Специальный зазывала набивает полный «мерседес», обшарпанный, как мой гардероб малоимущего странника, закрывает дверь салона, прижимая ее тощим плечом, потом, крутя на черном пальце ключ, походкой иноспеца подходит шофер, и мы отправляемся в дорогу. Если не было гор, и ксуров, и моря, и пальмовых рощ, я тут же ввязывался в разговор, то с мужиками, что побойчее и знают французский, то с любопытными и как бы застенчивыми девушками в пестрых кобеднишных шелках, то со старухами непонятной степени зрелости, закутанными в тряпки до глаз. На сей раз, по дороге в Загору, точно такая сидела на переднем сиденье, так что мне пришлось сесть сзади, рядом с чистеньким немцем и с молодым марокканцем, державшим на руках иссохшую, парализованную старушку, свою матушку. Утро было прекрасное – светило солнце, мне предстояло путешествие, а ночь с ее маятой бессонницы была позади. В такое утро легко испытывать любовь к человечеству. А может, ее поддерживал во мне в то утро молодой марокканец с парализованной матерью на руках. Я-то вот не успел поносить на руках парализованную мамочку, а тоже ведь – считался неплохим сыном, или сам так считал. Вот и взял бы ее с собой в путешествие, переносил бы на руках из машины в машину…

Мы тронулись, и закутанная женщина впереди стала что-то рассказывать шоферу, то весело, то грустно, с большим напором и убедительностью, но все на своем непонятном марокканском наречии. Шофер молча кивал, смотрел на дорогу, а мне стало тревожно, потому что я не мог понять ничего – ни в ее словах, ни в чужой жизни.

– Что тебе рассказывает мамаша? – спросил я у шофера, который чуток объяснялся на чужом для нас обоих, но понятном французском.

Он кивнул и приготовился к умственному труду перевода. Но и она поняла кое-что, во всяком случае, про мамашу она поняла – и заговорила с еще большим напором. Шофер усмехнулся.

– Она говорит, что она не может быть тебе мамаша, – сказал он, – Она не такая старая.

Продолжая говорить, она полезла в огромную свою сумку, развернула какую-то пеструю тряпочку и стала передавать мне назад одно за другим какие-то удостоверения, тоже, конечно, написанные по-арабски. На них были ее крошечные фотографии, и была дата рождения… На фотографиях она была с открытым лицом (стыд и позор), и она оказалась на них совсем молодой, вполне ничего себе, с черточками татуировки на подбородке. Карточки были, конечно, старые, но дата подтверждала, что она и правда не старая, лет на двадцать моложе, чем я. Один документ был без карточки, и я в нем ничего не понял. Шофер объяснил, что там про ее мужа. Про то, что он погиб на войне. С каким-то они тут воевали Фронтом Полисарио за какой-то кусок пустыни, и он был убит. Он был совсем молодой, они успели прожить вместе недолго и сделать только пятерых детей. И вот она одна растила детей, пенсию за него платили маленькую, но она нашла работу – в гостинице, в Агадире, а теперь ехала в родную деревню, потому что хозяину нужны были еще уборщицы и он поручил ей выбрать своих, деревенских. Я вернул ей ксивы, и она, взглянув на какую-то свою фотографию, вдруг засмеялась, совсем по-молодому, и я понял, что и для нее это целое приключение – и дребезжащее такси среди пальмовых рощ, и полная машина каких-то благожелательных и не слишком грубых мужчин… И еще я понял, что все наши беды, и тяготы, и унижения (где ж вы видели не униженного сочинителя?) – все они относительны, а стало быть, не так уж серьезны, и что всегда остается место для какой ни то радости, какой-нибудь маломальский просвет, так что не надо скулить и не надо маяться, если с утра ничего не болит, тоже мне Иов на гноище, сочинитель и плакальщик Земли Русской, забывший уже, как пахнет в России март…

Но сосед мой, приятный чистенький немец, может, и не понял этого, – может, он невнимательно слушал шофера-переводчика, может, он вообще не понимал французского или его не волновал женский смех, а может, у него был сейчас совершенно другой настрой и другие, как выражались в той жизни, творческие задачи. Когда все замолчали, он начал рассказывать мне на вполне правильном, хотя и бездушном английском про цели своей поездки в Загору, в которой он уже был однажды, год или два года тому назад. Тогда он жил в одной маленькой («И грязной», – прибавил я мысленно, не знаю отчего, может, оттого, что был он такой чистюля) гостиничке, и хозяин угощал его чаем в своей лавке народных промыслов, по соседству («Художественные или народные промыслы» – это когда хотя бы часть сувениров в лавке не привезена из Гонконга или с Тайваня. Вот в полуэкзотическом Израиле, например, народных промыслов нет. Зато там предлагают в качестве сувениров семисвечники и другие предметы их культа, хотя опасаюсь, что они-то уж точно изготовлены в дешевом Гонконге). Во время этих чаепитий хозяин (лавки и гостиницы, в общем, хозяин жизни) предлагал моему немцу (его, кстати сказать, звали Гюнтер) за умеренную сумму прокатиться на верблюде в пустыню с его братом, наладившим в Загоре верблюдное обслуживание туристов. Но молодой Гюнтер не поехал тогда в пустыню с предприимчивым братом хозяина. У него оставалось очень мало дней отдыха. И не очень много денег. К тому же он спешил в Берлин, чтобы увидеть свою девушку. У них уже давно очень близкие отношения, они привыкли друг к другу, и она хорошо к нему относилась. Она и сейчас хорошо к нему относится, однако за год, который истек с прежней его поездки в Загору, в жизни моего попутчика, молодого Гюнтера, произошли нежелательные перемены. В него влюбилась еще одна девушка, которая тоже к нему хорошо относится и дарит его своей лаской. Он не хотел бы обижать первую девушку, но и второй он теперь чувствует себя обязанным, а встречи с ней сами по себе доставляют ему приятность, так что он не может ни на что решиться, и это сделало его жизнь очень трудной…

В этом месте своего печального и лишенного всякой неуместной эротики рассказа Гюнтер взглянул на меня с надеждой и ожиданием. Может, он подумал, что я достаточно стар, чтоб знать все ходы и выходы из подобной ситуации, но он ошибался. К тому же я не понял, отчего он не может жить с двумя девушками, если ему ни на одной из них не к спеху жениться. Впрочем, может, это утомляло его или стоило ему слишком дорого – я ведь не знаю их цен и условий их жизни. К тому же это могло считаться у них отчасти аморальным или даже вредным для здоровья – как знать. Мой солидный опыт безудержного российского промискуитета вряд ли тут мог ему помочь…

Шофер отчего-то громко вздохнул и что-то сказал по-своему. Может, он просто пожалел нас, говорящих на этом непонятном английском, вместо того чтоб перейти на полнозвучный арабский…

– И вот я решил, – сказал наконец Гюнтер, не дождавшись от меня слова мудрости, – я решил уехать на верблюде в пустыню. Там я буду лежать у костра под огромными звездами и грустить…

– О, это будет сладкая грусть… – сказал я, и он кивнул. Он даже улыбнулся. Может, оттого, что я так тонко понял его намерения. Но потом он вдруг снова нахмурился.

– Ну, а когда я вернусь? – спросил он с тревогой.

– Не думай об этом, – сказал я. – За это время одна из твоих девушек может найти себе другого… Она, если угодно, может уехать или попросту умереть. А главное – ты встретишь третью девушку, которая будет к тебе нежна. И ты женишься на ней. Не потому, что она будет лучше двух первых, совсем нет, а потому, что ты созреешь для брака…

Кажется, мне удалось его успокоить, потому что он вдруг протянул мне руку для пожатия. Я пожал ее, хотя и сейчас не могу сказать, что бы это все означало. Может, он рад был, что я понимаю загадочную немецкую душу. Или что я проявил максимум мужской солидарности. А может, это просто была заслуженная дань моей зрелой мудрости. Даром, что ли, я жил так непростительно долго…

До Загоры мы все домчались друзьями. Честно говоря, мне жаль было там расставаться с вдовой марокканского героя, так и не увидев синие племенные полоски на милом ее (судя по крошечным ее фоткам), может, ныне уже двойном, подбородке. Но делать было нечего. Как говорили в родной Москве самые ленивые из женщин, «не было никаких условий».

Гюнтер прямым ходом повел меня в «свою» гостиницу, к «своему» хозяину, и тот всучил мне ту комнату, что была на полтинник дороже, на том основании, что в ней была ванная комната с ледяным душем. Кроме того, окна ее находились под самым минаретом, но об этом я узнал гораздо позднее, да и тогда не понял, считалось ли это у них дополнительным удобством (записанный на пленку и усиленный мощным динамиком голос муэдзина заревел над моим окном в предрассветном мраке, как сирена воздушной тревоги в Москве 1941 года). Впрочем, не стоит ломать голову, потому что полтинник даже в Марокко небольшие деньги. Тем и хороша эта страна, что там даже обсчитанным (уж такое-то может случиться всюду) ты можешь не терять доброго настроения. Достаточно только пересчитать сумму потерь на франки, фунты, доллары и даже на рубли, чтобы счесть этот мелкий просчет невинным и даже слегка симпатичным. «Где-то симпатичным», как говорили некогда комсомольские работники. Неужели это правда, что они «однозначно» ушли в большой бизнес? Кто же будет теперь обогащать нашу речь? Неужто одни актеры и демократы-партийцы? Беда…

Сам городишко Загора ничем таким особым не может похвастать, но зато он умело и успешно создает предвкушенье той дикости, той пустыни под названьем Сахара, которая вот-вот начнется за последними домами городка, еще два километра, еще пять, еще двести пятьдесят – и она начнется, просто не может не начаться, потому что ты так долго сюда добирался, гонясь за пустыней. На улице Загоры стоит старинный указатель (сколько ему – пять лет или пятьсот, – скорей всего, все-таки пять): «До Томбукту осталось сколько-то там километров». Вот это, наверно, и есть главная достопримечательность Загоры. Ах, этот Томбукту! Сколько раз я читал в своем «синем гиде», желтом или красном гиде, что в древности караваны тянулись отсюда в Томбукту… Однажды дома я схватил в нетерпении сердца путеводитель по Мавритании и прочел, что этот Томбукту, в сущности, препаршивый городишко и уж добираться до него нет никакого смысла даже в небогатой приманками Мавритании. В общем, как в том милом анекдоте: там говно, здесь говно, но дорога… Так вот эта выдумка с караванным указателем на улице Загоры, она, по-моему, гениальна. Воображай… Остановись, суетливый, вообрази – и езжай обратно в скучный свой северный Кельн, Престон, Роттердам или Денвер (штат Массачусетс). Я бы такими указателями украсил улицы в самых тоскливых местах нашего света, на каком-нибудь Дизенгофе: «До Бетлехема 85 километров…» (спешите, Господь пришел в мир, спешите, пока Он еще младенец, и Мария умиленно склоняется к яслям, и Его еще не замучили соплеменники и римское начальство, еще не распяли), «До Амстердама 35 километров» (спешите, пока еще жив Рембрандт, пока пируют – «Блудный сын, обнимай поскорее отца…», пока пирующие не обкололись, не обкурились и не перемерли от СПИДа), «До Аллапула…» (Господи, есть ведь еще Аллапул, холодный блеск моря и рыбаки на рейде), «До Альгамбры…» (Спешим, ребята, спешим, может, хоть в Альгамбре кончится эта нудная срань испанских пригородов!) Гений туризма придумал эти указатели, гений психологических расчетов и рекламы, друг человечества!…

И все же нас ждал сюрприз в Загоре. Точней, на окраине Загоры. Здесь и впрямь была окраина невиданной, ускользающей от туриста пустыни. Песчаные дюны подступали к садам, и люди оборонялись от них заборами, загородками. Война шла не для туристов – всерьез. А сады были прекрасны – пальмовые сады. Их нельзя было назвать рощей, потому что участки были разгорожены низкими, глиняными дувалами. Глина не имеет возраста, и сухие дувалы казались тысячелетними. А между ними бежали наполненные до краев арыки. И старик с белой бородой запруживал арык кетменем, менял его направление, чтоб напоить свои пальмы (как в селенье Ворух Исфаринского района Ленинабадской области, храни ее ныне Аллах!). А пальмы изнемогали под тяжестью фиников – многопудовые грозди накопленной сладости и красоты. Я не люблю фиников, но нельзя не признать, что на пальмах их тяжкие грозди прекрасны…

Мы с Гюнтером посидели на песке, потом побродили вдоль арыка, степенно раскланялись с аксакалом и даже съели предложенный финик, один на двоих. Потом мы снова сидели на дюнах и ждали заката, до тех пор, пока у нас не появилось ощущения, что мы не одни. Нам казалось, что мы отшили уже всех местных мальчиков, которые если не требуют дирхам, то просят конфету и авторучку или настойчиво предлагают себя в гиды. Оказалось, что самый хитрый из них продолжал красться за нами и только сейчас обнаружил кашлем свое присутствие. «Выходи!» – сказал я, и он вышел из-за кучи песка. Он видел, что мы в состоянии расслабляющего умиления, что у нас нет больше сил скандалить и что он победил. Он забормотал, что он покажет нам очень старую синагогу, самую старую синагогу, ей, может быть, сто лет… «Как в Нью-Йорке, – сказал я, – Древний памятник. Ну веди…» Мы договорились с Гюнтером; что дадим ему двадцать копеек, иначе он может обнаружиться ночью за толчком в гостинице со своим предложением о синагоге… Отчего туристам должна быть интересна синагога? Может, все туристы евреи? А может, евреи уже стали в стране безвозрастной глины вполне почтенной историей, потому что их лет тридцать, как не видели в Загоре? Где-нибудь они еще, может, живы – в Ашдоде, в Рош-Пине, в Ришон-ле-Ционе – эти доисторические марокканские евреи, из Загоры и Загорска…

– Вот, – сказал мальчик. – Здесь!

Мы долго карабкались с ним по узкой лестнице и вышли на какую-то крышу.

– Вот, – сказал мальчик и показал вниз.

Внизу был какой-то полуразрушенный караван-сарай (или просто сарай) с резной деревянной дверью. Может, он и правда когда-нибудь был синагогой. Непонятно было, зачем нужно было влезать на крышу, чтобы его увидеть. Но мы уже отдышались и долго любовались морем плоских крыш и глинобитных стен, позлащенных примиряющим закатным солнцем. Примиряющим с чем? С тем, с чем трудней всего примириться. С неизбежным уходом. Мальчик стал выказывать знаки нетерпения.

– Сюда, – сказал он. – Теперь сюда!

Спускались мы по другой лестнице. Она была еще круче, а мальчик нас поторапливал. Внизу, заслонив выход, он вдруг распахнул какую-то дверь сбоку – и мы увидели пещеру Али-Бабы. Это была сувенирная лавка, магазин «народных промыслов», каких мы уже видели сотню. Единственное, что было на сей раз интересным, это извилистый путь, каким нас заманили внутрь лавки.

– Лавка твоего дяди? – спросил я.

– Моего отца, – сказал он с гордостью.

– Ты хороший сын, – сказал я. И вышел наружу, даже не потрогав примелькавшиеся уже изделия, сумка моя была достаточно тяжела, и мне ничего больше не было нужно. Гюнтер ждал меня на улице. Мы протянули мальчику двугривенный, но он был безутешен. Он так старался…

– Придется добавить, – сказал я.

Мы добавили полтинник. Он взглянул на деньги с презрением и аккуратно спрятал их в тряпицу где-то возле мошонки.

– Я приглашен домой к хозяину на ужин, – сказал Гюнтер. – Мы должны обсудить с его братом маршрут. Ты тоже приглашен, я настоял на этом. Будет кускус.

– Напрасно ты настаивал. Мне не очень понравился хозяин. В нем нет тепла. И вообще, это все не Таджикистан. Я развращен бескорыстным гостеприимством моей России. Иди один. Тем более что стоимость твоего кускуса уже включена в смету верблюжьей прогулки.

– Я очень тебя прошу пойти, – умоляюще сказал Гюнтер. – Я объяснил хозяину, что ты мой родственник и что ты будешь ждать моего возвращения.

– Зачем ты это сказал?

– Если они захотят убить меня или ограбить, они будут знать, что ты в курсе дела…Что ты меня ждешь…

Я помолчал изумленно, потом кивнул. Я понял, что он хочет за свои деньги еще и волнений смертельной опасности.

Я пошел с ним на ужин. Кускус был невыразительный, брат хозяина тоже. Оба брата были деловые люди. Гюнтер, впрочем, сумел уловить какие-то флюиды сердечности, но ведь он и платил брату за флюиды. Кроме того, он никогда не бывал в Таджикистане, не знал настоящего мусульманского гостеприимства. Вообще, нас, наверно, уже немного осталось таких, кто помнит мирный Таджикистан. Когда-нибудь мы съедемся на коллоквиум. Или соберемся на вечер воспоминаний… Съедемся из Нью-Йорка, из Толедо (штат Айова), из Парижа, из вагончиков под Беер-Шевой, из Тегерана…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации