Текст книги "Пионерская Лолита (сборник)"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
– Мы были молоды, – сказал я, – мне было двадцать пять, ему лет тридцать. Прелестная молодая жена, дочурки, молодые друзья.
Мы все выжили, а рыжий мясник врезал только что дуба. И товарищ Хрущев прислал нам закрытое письмо, сообщая, что покойник был людоед. Я его зачитывал в части вольнонаемным армянам. Как большой грамотей и писарь хозчасти. Прачки утирали слезы и спрашивали, неужто все это правда. Но в душе мы уже знали, что правда… А французы небось бродили в растерянности, оставшись без руководства и отца-благодетеля…
– Отец мне как-то рассказывал про молодого солдата из Москвы. Вы с ним долго дружили?
Я задумался… Я даже не знаю, считал ли он меня другом. Просто я приходил к ним в последние месяцы службы (уже сдав на офицера запаса) два или три раза – со своим школьным учебником, с пластинкой Монтана. Мы чуть-чуть занимались французским и много говорили на смеси четырех языков (Андре знал английский) обо всем, что было нам интересно. Шла осень 1956-го. События в Венгрии… А однажды вечером, в ноябре, мне позвонил дежуривший по штабу дружок-писарь Саня и сказал, что есть телеграмма – чтоб меня уволить в запас. Это было уже после отбоя. Я метался по городку как шальной. Все спали, Санька был на дежурстве, и я сбежал к Эскузянам. Солдат на заднем КПП пропустил, сделал вид, что дремлет…
Андре обнял меня и сказал:
– У нас праздник!
Из какого-то своего тайника он вытащил бутылку армянского коньяка. Того самого, который, по утверждению эчмиадзинских жителей, с утра до вечера пили Черчилль и английская королева. Эчмиадзин всегда жил легендами. Здесь всякий знал, что Индира Ганди приезжала в Союз специально, чтоб выйти замуж за армянина (если не вышла, то только по вине грузин), а королева Великобритании лично хоронила католикоса. Всех легенд я не помню, но помню, что от любимого коньяка Черчилля я сразу забалдел и потом еле нашел свой КПП. Помню еще, что после первой рюмки Андре сказал:
– Вот так я узнал когда-то, что нам разрешили на родину.
Может, он хотел объяснить, что не думал в ту пору, как часто ему будет сниться постылый Париж. Как он затоскует по Франции на камнях и виноградниках «исторической родины». Что знаем мы о себе? Думал ли я, когда рвался из армейской тюрьмы, что затоскую по виноградникам Араратской долины?.. И все же день осуществленья мечты – великий день. Даже если потом наступает Перестройка, похожая на Надстройку над Базисом. А из подвала Базиса, как всегда, выходят на поверхность обманщики и бандиты. Все равно день этот прекрасен, и не нужно о нем жалеть. Не занимайте, собратья, очередь у мавзолея Ленин-Брежнева и Сталин-Берии, оставьте железного Феликса на свалке железок…
– О чем вы думаете? – спросила меня прекрасная армянская женщина, которую я видел второй раз в жизни. В первый раз она вопила в цинковой ванночке, голенькая, в мыльной пене, как новорожденная Афродита, и, вероятно, была еще прекрасней, чем нынче. Позднее я приходил к ним на Четвертую, когда она уже спала, – сбегал после отбоя из части через задний КПП, когда там стояли друзья, или через обшарпанный дувал, дыра в котором была известна (и удобна) всему личному составу (включая «особняка»). – Значит, вы понимаете, отчего он так говорил?
– Почему говорил? – спросил я со страхом. – Больше не говорит?
– Нет, он умер три года назад… Мама еще раньше.
– Я искал… – сказал я. – Вы думаете, он знает о нашей встрече?
– Эти русские… – Молодая дама снисходительно отмахнулась. – Кстати, я недавно заходила в большой книжный, что на рю дез Эколь, и там познакомилась с молоденькой армянкой. Очень интеллигентная девушка. Да вы ее, наверное, знаете. Потому что она тоже из Москвы.
– Москва не Париж, – сказал я надменно.
– Боф! – Она пожала плечами и объяснила мне, что никогда не была в этой знаменитой Москве – уехала еще маленькой во Францию… – В Москву! В Москву! – добавила она, проявляя среднефранцузскую осведомленность. – Чекув, Гогуль, Достоески, Солженицки…
– Дочь Андре, – сказал я, целуя ей руку. – Дочь Симон. Дитя Эчмиадзина…
– Теперь вы должны заплакать, – сказала она насмешливо, но я-то видел, что она растрогана не меньше моего. – И навестите армянскую девушку в книжном на рю дез Эколь. Я ведь вижу, что вам нечего делать.
Она была, конечно, права. Хотя и напрасно опасалась, что я зачащу к ним в магазин. У меня еще хватает энтузиазма, чтоб познакомиться, но давно уже не бывает ни сил, ни желания продолжать знакомство. Ее я тоже не видел больше, хотя иногда и хотелось. Я пришел в их лавку через год или два, ее там уже не было, а французская грымза, стоявшая за прилавком, сказала, что она ничего не знает, частных телефонов они не сообщают и никаких справок не дают.
– Догадываюсь, – сказал я склочно, начиная заводиться понемногу. – Чего вы еще не даете? Размеров заработка? Сумм, скрытых от налога? У нас вон даже вдова пионеру дала. Причем на аллее Центрального парка…
– Не знаю, о чем вы… – начала она надменно, но я уже и сам понял, как я отвратителен, и пошел к двери.
А я ведь даже не спросил, под какой фамилией она гуляет по свету, дочь Андре Эскузяна…
Что же до молодой интеллигентной армянской девушки из большого книжного, то я, конечно же, заглянул на рю дез Сколь, чтобы с ней поболтать. И вы будете смеяться, я действительно знал ее по Москве (на самом деле «вся Москва» была так же невелика, как «весь Париж», – все всех знали). Конечно, и ее я знал совсем маленькой, лет семи, и это было давно, но кратенький мой визит к ним врезался мне в память. На то были причины. Незадолго до этого визита я познакомился с ее родителями на каком-то многолюдном приеме, где были даже иностранцы. Мне, как правило, не по себе на многолюдных приемах, а эти двое сидели рядом и были любезны. К тому же оба они были молоды, хороши собой (он – красавец армянин, художник, она – до крайности миловидная русская дама), а он вдобавок неплохо говорил по-английски, что случается не часто и отчего-то казалось мне интересным в ту пору, хотя никакой нужды в английском мне не доводилось испытывать – ни тогда, ни позже. Среди прочего они рассказали мне, что в их жизни назревает очень важное событие – у него, у Гарика, скоро будет своя мастерская – в старом доме, в центре Москвы, ах, чего это им стоило, лучше не вспоминать. Он пригласил меня навестить его, уже в мастерской, через неделю-другую – посмотреть картины, а заодно и мастерскую. И так случилось, что я у него побывал, не только оттого, что часто в ту пору принимал приглашения, оставшись в результате развода без семьи, без сына, без дома, но и из-за несчастного стечения обстоятельств в тот вечер: одна, коварная, не пришла на свидание, другой не было дома, третья не могла, на четвертую не хватило двушек в автомате, зато я обнаружил, что я на Сретенке – где-то здесь, в переулке, должна была быть мастерская этого симпатичного художника. Я запасся бутылкой и пошел искать. Бутылка была лишней, так как он и до моего прихода принял порядочно с другими гостями и, может, именно по этой причине был менее любезным и симпатичным, чем при первом знакомстве. Конечно, могли быть и другие причины для таких перемен. Во-первых, по хамской московской привычке я приперся без предупреждения (но в мастерских свои обычаи, тем более что телефона у него не было). Во-вторых, я не смог достаточно талантливо изобразить восторг, в который меня привели его картины. Ну, картины. Мне показалось, что я уже видел такие. Такие или на них похожие. Я вообще не большой специалист по картинам. Самое это подражательное занятие кажется мне тщетным в нашем удивительном мире, творении гениального и щедрого Творца. Конечно, можно из вежливости сказать при виде чужих картин что-нибудь шутливо-восторженное, вроде: «Ну, полный пиздец!» Или: «Да-а-а». Но это еще надо сыграть, а я был не в настроении. Я только кивал глуповато и, поймав на себе его взгляд, промямлил что-то вроде «Интересно» или даже «Очень интересно». Понятно, что он мог обидеться: кто я такой, чтоб сообщать ему, что это интересно. Ему, которому уже говорили, что это совершенно гениально.
Выбравшись снова на пустынную Сретенку, я почувствовал себя еще более несчастным, чем раньше, и, раздобыв монетки, бросился к автомату – искать, кто спасет меня на ночь от одиночества. Ночью бывало хуже всего. Днем я еще находил занятия в пустынной квартирке на Коломенском, куда пустил меня приятель, уехавший на работу в Америку. Днем я что-то писал, что-то переводил, кому-то звонил, с трудом изыскивая время, чтобы сбегать за покупками в соседний продмаг. Конечно, окраинные продмаги на пятьдесят пятом году непрестанного выполнения «Продовольственной программы» не радовали глаз. Однако я не был избалован и предшествующими успехами партии, так что молоко, черный хлеб и плавленые сырки «Дружба» вполне соответствовали моему вкусу, а всем сортам чайно-кофейных изделий я предпочитал желудевый кофе «Здоровье», которого мне нынче так недостает в парижской торговой пустыне. Так вот, в один из умеренно прохладных февральских дней я набивал всем этим добром свою авоську, когда кто-то мягко тронул меня за рукав. Обернувшись, я увидел смутно знакомое, милое и усталое лицо молодой женщины. Обычно мне хватает минут пяти ничего не значащей, неторопливой беседы или радостных приветственных восклицаний, чтобы вспомнить, с кем я, собственно, разговариваю, но тут я вспомнил даже раньше: это с ней и ее мужем я познакомился на приеме, а его я даже посетил позднее в его новой мастерской близ Сретенки. Мы с ней двинулись, разговаривая, в сторону моего дома – как оказалось, и их тоже. Когда мы добрались до первой блочной пятиэтажки, она даже затянула меня в их вполне убогую квартирку, чтобы познакомить с двумя премилыми длинноносыми дочурками и завершить нашу вполне необязательную беседу: кстати, она тоже оказалась художницей.
Дома было все же теплей, чем на улице, однако я заметил вскоре, что теперь уже не только мысли об оставленной на столе рукописи и о незанятом нынешнем вечере меня тревожат, но и что-то еще постороннее. Я резко обернулся и понял, в чем дело. Девчушки (им было приблизительно шесть и восемь лет) молча и неотрывно глядели на содержимое моей сумки. Я поднял глаза на мать, и она кивнула с серьезностью.
– Да, – сказала она, – они смотрят на твою сумку, потому что они голодны. Нам вообще очень трудно живется сейчас. У меня нет денег на еду. Мы влезли в долги. Мастерская поглотила все. Она стоила нам дорого. Но это было необходимо сделать. Вот теперь он сможет доказать всему миру то, что я одна знала. Доказать, что жертвы были не напрасны. Ему есть что сказать миру… Я не знаю, понимаешь ли ты живопись…
Я заметил, что она волнуется, и энергично закивал, не отрываясь, впрочем, от своего богоугодного занятия: я честно делил пополам скудный продмаговский улов – буханку черняшки, сырки «Дружба», пакеты молока и бутылки кефира, кусковое повидло, банки бычков в томате…
– Продолжай, я слушаю, – сказал я, с удовольствием наблюдая, как девчушки принялись за еду, прямо у стола, стоя.
– Так вот, бывают художники, которые пришли в мир, чтоб сказать свое слово, – сказала она с надрывом, – бывают художники-таланты, художники-новаторы, ну хорошо, даже гении. Но это не все. Бывают художники, которые пришли, чтоб возвестить новую эру. Как Микеланджело…
Я кивнул с серьезностью и сказал:
– Как Гарик…
– Да, ты прав! – крикнула она исступленно. – И если он не докажет сейчас… Но он докажет…
Я кивал усердно и думал. Нет, конечно, я думал не о художниках, хер с ними, с художниками. Я думал о влюбленных женщинах, думал об их самоотречении, об их вере, об их поддержке ( А. Г. Сниткина, В. Е. Слоним и др.). Я думал о том, что мне они не попадались на пути. О том, что я боюсь их. О том, что я сроду не женился бы на такой. А стало быть, и никогда не обрету славу…
– Ну и как у вас дела в Париже? – осторожно спросил я элегантную молодую продавщицу из книжного на рю дез Эколь (она была очень хороша, а на парижском фоне и не казалась такой уж носатой). – Как мама?
– Мама работает. У нее бывают заказы. Она неплохой портретист. Вам не нужен портрет?
– А папа? – спросил я еще осторожнее и увидел, что лицо ее стало жестким. И подумал, что гений не оправдал надежд. Чьих-то надежд…
– Он, пожалуй что, процветает, – сказала она, – но он, по-моему, не растет больше. А в общем-то я редко его вижу. Он давно не живет с нами. Он теперь любит мужчин. Они ему помогают. У них своя компания… Своя мафия…
– Своя солидарность… – сказал я, проявляя осведомленность и политически правильную терпимость…
Я подумал, что, может, какой-то влюбленный парижанин рассказывает всем встречным о гении из России, который призван открыть эпоху. Как Микеланджело… А может, они вместе пытаются воссоздать этот чудный Божий мир, который я который уж день в Тагазуте созерцаю сейчас через открытые двери марокканской гостинички на берегу океана. А солнце пересыпает в луче золотой песок через щель в синих ставнях, и неустанно, на все лады рокочет под террасою океан, и небо над ним являет то пронзительность синевы, то череду облаков. На кромке песка у перевернутых лодок застыли в живописных позах рыбаки в джелабах. Чего-то они ждут весь день, я еще не понял чего. Бегают дети, собаки, кошки, фигуры меняются местами, меняются краски – и ни традиций, ни жанра, все совершенно, как в первый день творенья, продли же, Господи, дни моего созерцания, хоть на самую малость…
Тагазут, 1998
Gnädiger Herr Rolf
Осеннее солнце было по-летнему жарким, но с океана дул холодный ветер, что нередко случается в нежной Эссауире. Не только что на пляже, но и на эспланаде крепости близ медных пушек мне было в тот день не усидеть. Ветер сдувал белую пену волны, сдувал бумаги моих черновиков, с которыми полвека уже мыкаюсь по свету в надежде переписать свою жизнь наново, сдувал песчинки с камней – что ему стоило, такому ветру, сдуть и драгоценную песчинку моей жизни? В поисках убежища я углубился в петляющие узкие улочки медины, и по какой-то странной причуде памяти лабиринт этих улочек накладывался на лабиринт дорог моей прожитой жизни, вызывая в воображении за каждым новым перекрестком, поворотом и городским пейзажем какую-нибудь сцену ушедшего, забытое, казалось, ощущение или просто забытое имя. Тем временем мой здравый смысл, во всех этих меланхолических блужданьях никак не задействованный, нацелен был на свою узкую и вполне прозаическую задачу – поиски неподветренного закутка для работы. Так что в самом начале какой-то очередной, еще не вполне осознанной реминисценции (скорей всего, любовной, потому что стал вдруг явно ощутим запах молодой, загорелой кожи) взгляд мой безошибочно отыскал деревянную скамейку, укрытую от ветра, в тени, в углу ограды. Оценив скамейку, я оглядел и все огороженное пространство, посреди которого сверкал вполне скромных размеров плавательный бассейн, окруженный шумными полуголыми людьми. Люди галдели по-немецки, но иноязычный шум мне помешать не мог – скорее, напротив. Вероятность того, что они заговорят по-русски, по-английски или на худой конец по-французски, была небольшая. Дворик и скромный бассейн (я представил себе, как роскошно он выглядит на фотографиях в рекламных буклетах) принадлежали какому-то здешнему пансионату или отелю, а полуголые люди, ослепительно белые или уже сгоревшие докрасна, были, надо понимать, немецкие граждане, густо населяющие ныне все курортные зоны вокруг Европы. На краю бассейна, несмотря на ранний час, уже стояли во множестве бутылки и железные банки с пивом. Какая-никакая вода бассейна, теоретически пригодная для смачивания ног, была тут же, рядом, марокканское солнце щедро, без утайки изливало на иноверцев свой предполуденный жар, в общем, отдых был в полном разгаре, и люди эти веселились, как умеют веселиться на отдыхе одни только благоразумные немцы: приехал отдыхать – отдыхай, viel spass! филь шпасс! И атмосфера была, как любят выражаться французы, bon enfant: на каждую нехитрую шутку компания отвечала дружным, громким хохотом, который начинался и кончался как по команде – вроде того смеха на пленке, что звукорежиссеры «подкладывают» под каждую шутку (чаще всего несмешную или дурацкую) в юмористических телесериалах. Я подумал, что это – идеальная публика для театров и цирков, она будет бурно аплодировать и смеяться даже простому объявлению шталмейстера, даже его кашлю и чиху. Внешний облик отдыхающих не радовал глаз. Было несколько лысеющих румяных блондинов, похожих на моего покойного друга-еврея Сашу Некрича, но по большей части это были бледные горожане, чуть, или даже не чуть, слишком толстые – видно было, что они много ели и мало двигались. Отдых предоставил им возможность предаться обоим порокам… Выделялись, впрочем, в этой компании, две фигуры. Точнее, одна фигура и одно лицо. Фигура стояла спиной ко мне – молодая, светловолосая немочка с мягкой попой. А лицо принадлежало пожилому немцу – темное, точно дубленое лицо, хорошее лицо. Словно бы даже осмысленное. Но и женская спина тоже… Впрочем, я тут же одернул себя, напомнив, что я не чужою попкой пришел сюда любоваться, а пришел работать. Я добрался до скамеечки и присел в тени. Меня заметили, мне кивнули благожелательно. Они вообще народ благожелательный, немцы. Помню, как я был потрясен этим открытием, попав впервые в ГДР, где путешествовал на попутках. Читать газеты я начал еще в пору своего военного детства и оттого твердо знал, что хуже немцев нет на свете людей, а они вот были милы, вежливы, откровенны, благожелательны и щедры. А уж женщины… В общем, я тогда подверг ревизии еще один раздел своего детского образования…
Все-таки их дружный гогот несколько отвлекал меня от творческих, так сказать, мыслей. Даже не сам гогот, а чье-то пронзительное и странное блеянье, наподобие козлиного. Вглядевшись внимательней, я обнаружил, что блеет именно благообразная молодуха, прелестная спина которой… – кто б мог подумать? С другой стороны, что я вообще мог думать и гадать о характере и нравах молодух из малознакомой страны Германии? Ровным счетом ничего. Кто, кроме наглых политологов и страноведов, возьмется судить о чужих нравах и вкусах? Может, именно такой вот козлиный смех считается особо женственным и возбуждающим где-нибудь на склонах Гарца или в притонах Гамбурга?
…Немцы ушли на обед. Водные блики играли на глиняной ограде так, словно этот крошечный бассейн был морем. В тишине я дочитал книжку о первой русской эмиграции, снова удивившись тому, что меня до сих пор волнуют судьбы этих людей. Что было в их судьбах такого, что так бередит меня? Унижение? Горечь? Тоска? Неумение интегрироваться? Неумение забывать о прошлом? Гордыня? Нищенство? Попрошайничество?..
Я пошел на набережную и провел остаток дня в прогулках, дремоте и скромных радостях желудка. Назавтра в поисках знакомой по прежним приездам рыбожарки я пошел в Старый город и без особой цели заглянул в лавку старьевщика-ювелира. Из груды пыльных мусульманских украшений я выудил серебряный кулон – трубку с запаянными концами и арабской надписью. Надпись была, вероятно, молитвенная, да и внутри таких кулонов находится обычно бумажка с молитвой. То, что трубка, как правило, запаяна, придает ее нутру особую таинственность: а вдруг там какие-нибудь особенные, магические слова… В Москве у меня в кабинете висело с полдюжины этих «туморов». Мы покупали их в Душанбе у старика торговца, которого Володька Серебровский нежно называл Басмач. С Басмача начиналась моя московская коллекция, им и кончилась. Басмач исчез первым, теперь больше нет и московского дома…
– Это тумор, – сказал кто-то у меня за спиной по-русски. И нерешительно добавил что-то по-таджикски.
Я оглянулся. Давешний немец с дубленым лицом улыбался мне приветливо.
– Как догадались? – спросил я.
– Книга. Русская книга. Вчера у бассейна… – Он был очень горд своей наблюдательностью.
– Ну, а тумор? – спросил я. – Вы немец?
– Немец, немец… – сказал он. – Немец из Ленинабада. Теперь, кажется, Ходжент. Меня туда привезли, когда мне было семь… Ох, давно…
– Из ссыльных? – спросил я, возвращая тумор торговцу. Немец кивнул, и мы вышли вместе в толчею узкой торговой улицы, пропахшей жареной рыбой.
– А вы, конечно, таджик?
Я усмехнулся. Сколько уже лет не задавали мне этот вопрос. Лет шесть, с тех пор, как там началась война и я перестал летать в Душанбе. Я уже открыл рот, чтоб сказать, что я русский, но запнулся. Я вспомнил, что он бывший советский, так что для него я, может, все еще еврей…
– Я москвич. Еврей. Русский. Просто я летал туда при первой возможности. И в Душанбе, и в Исфару, и в Ворух, и в Семиганч… У меня было много возможностей.
– Понял. Говорите по-таджикски?
– Туджики намйдона, – произнес я фразу, которую выучил из кокетства на всех языках своих странствий, – «По-таджикски не секу»… Я ведь на них на всех был похож, на всех «чечмеков», на всех «зверков», на всех «черножопых»… Это теперь я простой парижский «метек», обыкновенный русский. Гордиться нечем. Но я все-таки горжусь чем-то – как все «метеки».
– Я-то по-таджикски хорошо говорю, – сказал немец с достоинством.
– Понятное дело, – сказал я. – В семь-то лет все запоминаешь… Только не говорите. А то я… заплачу.
– Я, может, и сам… – сказал он. – Фильляйхт…
Потом мы с ним ели жареную рыбу в какой-то до смешного дешевой забегаловке. Это напомнило нам обоим рыбу в кипящих котлах на таджикских базарах. В Марокко хоть можно наесться жареной рыбы. Во Франции ее парят и, умучив до безвкусицы, продают на вес золота. Выбравшись на улицу, мы еще долго бродили по Старому городу и говорили о Таджикистане. Странный был разговор – вроде переклички мертвых. Называли знакомые селения нашей затонувшей Атлантиды.
– А Чорку помнишь? Там чайхана над речкой. И братья-гончары…
– А в Пангазе тоже чайхана расписная, форели в заводи…
– И в Исфаре расписная. А Каратаг, а Дейнау…
– А Кофирнаган? А Сары-Хосор?
– О Сары-Хосор… – сказал он. – Я непременно тебе должен рассказать про Сары-Хосор…
Я не заметил, когда он перешел на «ты», достойнейший Рольф, гнэдиге герр Рольф.
– Сары-Хосор – это чудо… – Я кивнул умиленно. – Но почему именно про Сары-Хосор?
– Сары-Хосор – это было для меня очень важно. Это было в юности, и после Сары-Хосора я стал немножко другой. Я стал не только немец. Я стал немножко таджик. Не знаю, если это понятно… Отчего ты улыбаешься?
– Не обращай внимания. Моя дочка тоже все время говорит это «если». А насчет «немножко таджик» – это как раз понятно. Что за тоска, когда ты только немец, только русский, только еврей. Ну, а при чем тут был Сары-Хосор?
– Я немножко волнуюсь, – сказал он. – Давай завтра посидим в кафе на главной площади, где «Бо риваж»…
Я заметил, что под дубленой его кожей проступила нехорошая бледность.
– Отъезд, переезд, бумаги – слишком много на одну жизнь, – сказал он. – Это не всякий может. Вот у этих людей в пансионате… У них была война, потом семья и долго-долго работа. И теперь хорошая пенсия.
– Пенсия побежденных, – сказал я.
– А какая, интересно, теперь пенсия в Ленинабаде? – спросил он.
– О чем речь, – сказал я. – В Москве и то кот наплакал.
– Пенсия победителей, – сказал он.
Я проводил его до пансиона. Его соотечественники уже пили во дворике вечернее пиво, но от пива я отказался и ушел шататься у моря. Таджикистан и меня растревожил…
А утро снова выдалось чудесное – марокканское утро, синее небо и крики чаек за окнами моей чистенькой, дешевой гостинички.
Я ждал его за столиком на площади, прихлебывая любимый свой кофе с молоком. Он пришел, заказал себе зеленый чай с мятой и долго молчал. Видно было, что он не забыл о своем обещании рассказать про Сары-Хосор, и я подумал, что он провел, наверно, бессонную стариковскую ночь, то ли отгоняя, то ли оживляя воспоминания. Что-что, а это я мог понять. Кстати, ведь и в моей памяти белые камешки в пустынной речной долине, что близ Сары-Хосора, нередко светили сквозь беспокойную полудрему ночей.
– А ты когда бывал в Сары-Хосоре? – спросил он.
– В восемьдесят втором… то ли в восемьдесят третьем…
– В те годы я возвращался туда. Искал, где были парк, танцплощадка…
– Это в центре? Где большие деревья?
Он кивнул молча, точно собираясь с духом. Потом сказал:
– В первый раз я туда попал совсем молоденьким. Первокурсником. Такой был счастливый. Меня приняли в институт. Хотя был из ссыльных немцев. Нам полагалось один немецкий учить – в Алма-Ате. А меня приняли на инженера. Без взятки. Я такой гордый был. И такой правильный комсомолец. А еще я старший был в группе, хотя двадцати не было. Меня выбрали комсоргом. И я везде первый был – на хлопок, на стройку… Вот и в Сары-Хосор послали на стройку – помочь кишлачным людям…
Я представил себе, какой он был в ту пору – тощенький загорелый блондин с чубчиком, подстриженным по линейке праздным ленинабадским парикмахером где-нибудь на пыльной, раскаленной окраине среди глиняных дувалов («Сартарошхона» – и смешной фраер с галстуком на детском рисунке вывески)…
– В комитете комсомола сказали только, что нужно собрать бригаду для строительства в горах, помочь колхозникам отобрать надежных парней. И девушек, конечно, но поменьше девушек, работа нелегкая.
Я отобрал парней. И двух девушек. Джемму, конечно. Она хорошо готовила, зарекомендовала себя на хлопке. Но главное – ты уже понял?.. Я в нее был влюблен… Она? Она, пожалуй, предпочитала Гагика Эскузяна. Чудный был парнишка. Из ссыльных армян-«норикох», из новоприезжих: он где-то там родился, чуть не в Париже. Их тоже сослали. Знаешь, сколько было ссыльных народов в Душанбе?
– Знаю. Французы говорят – депортированных. По их сведеньям, это только Гитлер-злодей депортировал…
– Вот и ты знаешь. Спросишь, отчего я был такой глупый – отчего слепой, глухой?
– Не спрошу, – сказал я. – Сам был такой… А до ссылки и нашим оставалось уже недолго, когда рыжий мясник помер.
– Ну, а я ничего не хотел знать. Нам, как это на русский переводят? Промывали мозги. Человек хочет верить в Бога. А Бога отобрали, сказали – вот вам усатый бог. Он добрый и всемогущий…
– Два усатых бога, – напомнил я. – Был еще немецкий. Но у того усы были пожиже, и он кончился раньше. А этому и сейчас молятся.
– До сих пор русские молятся? – удивленно спросил герр Рольф.
– И русские, и французские, и небитые итальянцы… Человек слаб… Так что же Сары-Хосор?
– Добрались труда с трудом. Чудесный кишлак в горах – райцентр. Рядом долина реки, вся в белых камешках. Кругом леса, а в них, поверишь, дикие яблони, груши, сливы, Великий шелковый путь, поверишь, лучшее место на земле.
– Поверю, – сказал я. – Балдел в этом лесу…
– Расселили по домам. Нас с еще тремя парнями поселили в мехмонхоне у фельдшера, в гостевом доме…
– Знаю, – сказал я. – Не одну обжил мехмонхону.
– Хороший был мужик, молодой, и жена еще совсем не старая, красивая. И уже восемь детей. Отец с ним жил, старый Абдухилок, вот кто мне сразу понравился. Как я теперь понимаю, он не такой еще был старый, моложе нас, нынешних. Он повел нас с Гагиком в сад, на край виноградника, там под деревом был помост, суфа, – отдыхать, чай пить, сказал – хотите? Тут можете спать, тут ветерок… А оттуда такой был вид – на долину, на речку…
– Знаю… – сказал я, и мы помолчали, точно глядели оба с обрыва в долину.
– Поверишь… – сказал герр Рольф, – когда я туда двадцать лет спустя вернулся, в дом не пошел, пошел в сад. И там увидел его, старика, под деревом. Смотрю – не может быть, он, Ако… Я его звал Ако. Но это был он… Он там жил. Сторожил сад. Выжил… Энкавэдэ ушли с собаками, он вернулся…
– Давай по порядку.
– По порядку. Расселили нас. Потом меня как старшего позвал к себе секретарь райкома. Черный такой, рябой мужик, он меня решил подготовить, чтоб я другим разъяснил, какая задача. Будем строить дорогу от областного центра, вернее, она есть, но она завалена камнями, машины не могут пройти, будем расчищать, техники нет, работа трудная. Дорога нужна народу… Он стал искать какую-то бумагу, нашел и оттуда читал мне куски, читал он с трудом. Вот, будет дорога, будет новое кино… «Уже есть», – сказал я, устав ждать, что он скажет. Еще будет… Артистов привезут. Культура будет. Зимний завоз будет лучше. Современная техника. Соцсоревнование. Повышение труда… Еще много чего, целая газета. Но мне не нужно было столько, чтоб моих парней за культурную жизнь агитировать. А он все читал, читал, какую-то инструкцию читал, вот, думаю, валенок…
Я улыбнулся. Очень было странно – на берегу Атлантики, на краю Марокко, вдруг – валенок. Ну, а Сары-Хосор, а советский немец – разве не странно? Большой мир, огромный мир – где, что? А у нас с этим немцем свой уголок в этом мире – Сары-Хосор… Был уголок…
– Потом повезли нас на работу. Много людей согнали – всех жителей. Целый день камни ворочали, под палящим солнцем. Иногда так за день нагорбишься, вечером есть не хочется – только упасть в койку. Бедная Джемма, она готовила, все на стол поставила, а мы уже спим вповалку. У нее слезы на глазах. Джемме, конечно, помогали жена фельдшера и старшие дочки, она с ними дружила. Мы с ними все дружили. Хороший народ горные таджики. И живут как положено, как предки их жили. Мусульмане. Но там как-то им мусульманство не мешало, а помогало, чтоб все шло путем, все главное – любовь к родителям, любовь к детям, брак, гостеприимство ихнее… Конечно, люди и там разные, и счастье не всякому выпадает, а все же больше я там видел счастливых, чем в Европе, да и сирот меньше, и дети лучше воспитаны, как ты думаешь, Борис-ака?
– Раньше думал, как ты. Теперь не знаю, что думать…
– Ну да, Иран, хезболла, шмезболла, Афганистан, Алжир.
– Чего там, в Душанбе режут друг друга. То-то еще будет…
– Я так думаю, – сказал герр Рольф осторожно, – я думаю, в жизни каждой религии бывает страшное время, темное время. Католики вон жгли еретиков, протестанты ведьм жгли, в Испании что творилось при Колумбе… Теперь черная пора у мусульман… Образуется… Я не ученый…
– Храни нас Господь…
– Храни их Господь… У меня там много друзей осталось – в Ленинабаде, в Душанбе. Мои кенты. Не знаю, что с ними…
Мы оба помолчали. Вспоминали тех, кто были там. Вспоминали, где в последний раз видели… Где они сейчас?..
Официант принес нам обоим зеленого чая с мятой. Мы переглянулись, потому что вспомнили, наверно, одно. Навес чайханы в жаркий день. Зеленый чай. Говор ручейка-новардона…
– Ко мне там отчего-то проникся дружбой председатель колхоза. Средних лет мужик. Вот такие ручищи у него были. Торчали из пиджачка… Он нас жалел. Один раз забрал всю мою бригаду к себе на работы. Сказал – сенокос, срочно. Собрались на заре возле правления, с недосыпу и усталости спим на ходу. Он меня позвал в кабинет, дверь закрыл, говорит: «Поезжайте за речку. Там луг за лесом. Собирайте сено. Но только… Только ты не спеши. Дай отдохнуть парням. Никому это сено не пригодится… Не понял? Ну и ладно, тебе безопаснее… Поработайте час-два, поспите в лесу, погуляйте. Можете девушек взять. Что они весь день взаперти.. В общем, понял приказ? Отдыхать… И никому ни слова. А возвращайтесь поздно».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.