Текст книги "Тот век серебряный, те женщины стальные…"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Единственно яркий и действительно интересный момент вечера – это кошмарная сцена «Козлоногие» с жуткой музыкой (рояль) покойного И.А. Саца… Великолепен костюм полуобнаженной О. Глебовой-Судейкиной, ее исступленная пляска, ее бессознательно взятые, экспрессивные для «нежити» движения, повороты, прыжки…
Знакомясь с многочисленными восторженными отзывами о декорациях Судейкина и талантах его жены (все еще жены или уже бывшей жены?), приходишь к мысли, что оба они нашли себя именно на безбрежном «синтетическом» просторе кабаре, хотя многие из поклонников Ольги считали, что она была бы способна на большее. Именно это утверждал на закате жизни бывший ее (пожалуй, самый долговременный после Судейкина) обожатель композитор Артур Лурье:
Ольга Афанасьевна Глебова-Судейкина, волшебная фея Петербурга, вошла в мою жизнь за год до Первой мировой войны… Страсть к театру масок сбила Ольгу Афанасьевну с нормального пути. Ей, актрисе Александринского театра, ученице Варламова, покровительствовал всесильный тогда Суворин. Восхищенный талантом Ольги Афанасьевны, Суворин звал ее в свой театр, но под влиянием Судейкина она ушла в модернизм, к Мейерхольду, и пожертвовала громадной карьерой, которая перед ней открывалась так легко и свободно… Ольга Афанасьевна была одной из самых талантливых натур.
Так или иначе, ностальгическая поэма Ахматовой да вдобавок еще ностальгически-восторженное эссе А. Лурье привели к возникновению в России истинной ольгосудейкинской мифологии или, как ревниво написала в конце 70-х годов одна из младших современниц Ахматовой и Судейкиной, пережившая их обеих «маленькая актриса» и «подруга поэтов» Ольга Арбенина, породили «непонятный интерес современников к Ольге Афанасьевне Судейкиной». То, что возрождение интереса и к серебряному веку, и к его не слишком героичным персонажам у нас оправдано, это спору не подлежит, но в напечатанных лишь десятилетия спустя (в парижской газете) крошечных «мемуарных заметках» Ольги Арбениной есть любопытные наблюдения над уже упомянутой «манерностью» века и взаимоотношениями наших героев:
Ахматова была с царственностью, со стилем обреченности (вспомним «ложноклассическую шаль». – Б.Н.)… Но говорила весьма просто, если продолжала слегка кривляться (стиль бывшей, дореволюционной эпохи, который мне казался самым подходящим, но моей маме, например, привыкшей к другому стилю, более естественному – «19-го века» – казался неприятным: «в декадентских кругах»!)…
Мне казалось, в манере говорить у О.А. была легкая – очень легкая – слащавость и – как бы выразиться – субреточность. Вероятно, любившей господствовать Ахматовой эта милая «подчиненность» подруги была самой приятной пищей для поддержания ее слабеющих сил.
Разделавшись, таким образом, с обретшей незаслуженную, по ее мнению, посмертную славу своей современницей, «маленькая актриса» О.Н. Арбенина неожиданно отдает должное ее художественному таланту: «Я не представляю себе О.А. ни серьезной актрисой, ни серьезной балериной, но куклы ее были первоклассной интересности и прелести». Признание соперницы стоит многого…
Расставшись с Сергеем Судейкиным, Ольга Афанасьевна долго «дружила» с Артуром Лурье и долго жила вместе с Ахматовой, вызывая ревность Гумилева, который писал, обращаясь к жене:
Вам хочется на Вашем лунном теле
Следить касанье только женских рук.
Как ни странно, и Гумилева, и Судейкина приводил в ярость этот широко распространенный плюрализм тогдашних петербургских и московских красавиц (и Ольги, и Анны, и Паллады…)
Позднее Ольга Судейкина уехала в эмиграцию, увезя с собой свои скульптуры, своих кукол, свои вышивки, и некоторое время, как настоящая художница, жила продажей своих произведений. Жила в бедности на окраине Парижа, в крошечной квартирке, заставленной клетками, где пели бесчисленные птицы, и удивляла мирных соседей потрепанными петербургскими нарядами кроя великого выдумщика Судейкина. В войну именно в ее квартирку под крышей и в клетки с ее птицами угодила случайная бомба… Ольга еще скиталась какое-то время по углам у знакомых, а потом умерла в полной нищете в парижской больнице Бусико… Нынче редко кто из приезжающих на русское кладбище Сен-Женевьев-де-Буа под Парижем задержится у могилы «волшебной феи Петербурга» и оставит на ней цветок…
В 1912 году Гумилев повез беременную жену в Италию, а к концу года она родила мальчика, которого назвали Львом. Впрочем, почти в ту же пору мейерхольдовская актриса Ольга Высотская тоже родила энергичному Гумилеву сына, которого нарекли Орестом. Легко догадаться, что у супругов Гумилевых, по горло погруженных в поэзию и радости столичной жизни, времени на воспитание (или хотя бы бессмысленное созерцание собственного дитяти) не оставалось. Гумилев еще добирался иногда до Бежецка (у него там был предмет любви), но для столичной знаменитости Анны Ахматовой эта тверская глушь, где произрастал ее сын, лишена была всякого интереса. Забегая вперед, скажем, что, начиная с 1918-го, Анна не видела сына добрых четыре года и честно признавалась в стихах: «Я дурная мать» (строка эта, кстати, привела в безмерное восхищение Марину Цветаеву). Думаю, ни один ахматовед не всполошится и не станет опровергать это признание Ахматовой.
Напомню, некстати вторгшись в любовную и поэтическую атмосферу кабаре, что с лета 1914 в окопах Великой войны уже лилась русская, немецкая и французская кровь, а в Петербурге, срочно переименованном в Петроград, под присмотром полиции били витрины немецких лавок, в иных очень знатных домах отменяли по случаю войны, жестоких потерь и траура самые пышные из балов и праздников, однако «Бродячая собака» веселилась в свечном и сигарном угаре пуще прежнего. Во-первых, публика знала, что война эта – империалистическая, что царица – немка и что приличные люди всегда могут отмазаться или просто откупиться от призыва. Можно было устроиться в неприкасаемые учреждения, работавшие на благо родины. Скажем, застрявшего в Петрограде робкого Моше-Марка Сегаля-Шагала родственники его богатой жены устроили в одну из таких шарашек, где ему было, увы, скучно. А Горький пристроил в такую же чертежником здоровущего воина Маяковского, который храбрился по вечерам в «Бродячей собаке». Даже Блока куда-то зачислили. Среди посетителей «Собаки» нашлось всего два, которые добровольно ушли в армию, – Николай Гумилев и Бенедикт Лившиц. Прочие поэты бесстрашно выступили однажды перед солдатами с чтением патриотических стихов, причем, самый сверхпатриотический сочинила по этому случаю Анна Ахматова: пусть ее сынок, написала она, пропадет (к нему Анна и правда не проявляла большого интереса), да и ручеек стихов у нее пересохнет, лишь бы враг был разбит, победа была за нами, а, главное, Русь снова была бы в сиянье славы. Кровожадный стишок назывался вполне пристойно – «Молитва». Цветаева, прочитав стишок, всполошилась: что с ней будет, с великой Ахматовой, она что, не знает, что у поэтов все сбывается? Вот она эта богохульная «Молитва»:
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар —
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.
По-настоящему раскрутить патриотическую тему удалось только позднее, уже после революции, в связи с одним очень кратким, но плодотворным в творческом отношении любовным романом с «лихим ярославцем» – аристократом, с которым познакомил Ахматову ее очередной возлюбленный Николай Недоброво. Недоброво был и сам не только высокородным аристократом, но и, как говорил о нем Андрей Белый, аристократом духа. С этим литератором, критиком и притом знатоком света и денди, Ахматовой крупно повезло: он не только написал и напечатал один из лучших отзывов на ее книгу, но и пытался научить Анну прилично вести себя в обществе воспитанных людей. Их любовная связь длилась два года и стоила ему серьезных семейных неприятностей, обострения чахотки, а может, и ранней кончины. Связь Ахматовой с женатым Недоброво закрепила ее репутацию «чужих мужей подруги» и «коршуна», разоряющего чужие семейные гнезда. Эта связь имела для нее и другие, более отдаленные последствия. Мы уже писали, что в письме художнику Борису Анрепу (апрель 1914 года) Недоброво воспевал внешность своей новой возлюбленной Анны Ахматовой, полагая, что ее портрет стоило бы поместить «в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии». Борис Анреп действительно поместил в конце концов Анну Ахматову «в значащем месте» знаменитой лондонской мозаики, ему заказанной. Правда, фигура ее символизировала у него не Поэзию, как советовал Недоброво, а Сострадание, и при этом соседствовала со рвом, заполненным русскими трупами. Анреп в отличие от массы русских эмигрантов и в похмельные просталинские годы победы союзников над Гитлером кое-что помнил о пореволюционных страданиях распятой России, о том, что она нуждается в милосердии даже больше, чем в поэзии…
Впрочем, вернемся в 1914 год… Всего через несколько месяцев после того, как Недоброво написал письмо другу в Лондон, в Европе грянула мировая война. Именно с великой этой катастрофы, по точному наблюдению Анны Ахматовой, и начался настоящий, а не календарный ХХ век, век ненависти, кровопролитий, террора, обожания вождей…
Борис Анреп много лет прожил за границей, сперва учился на художника и работал во Франции, потом – в Шотландии и в Лондоне. Он еще до Первой мировой войны успел провести персональную выставку в Челси, напечатать английскую поэму и даже получил заказ на мозаики для Вестминстерского собора. И все же, когда началась война, истинные патриоты братья Анреп (Глеб и Борис), бросив все свои мирные занятия, вернулись из привычной Англии в Петербург и отправились на войну. Когда аристократ, поэт, признанный художник и кавалерийский офицер, звеня шпорами, появился среди гостей в доме своего друга Николая Недоброво, сердце Анны Гумилевой «было разбито». Борис Анреп общался в Лондоне с самыми знаменитыми английскими художниками, писателями и философами, был частым гостем на знаменитой Блумсбери. Надо признать, что не все английские знаменитости испытывали к нему одинаковое расположение. Скажем, будущий автор известной антиутопии «Прекрасный новый мир» Олдос Хаксли вывел сатирический образ бравого русского кавалериста в романе «Желтый Кром». Но у Хаксли были для этого и другие резоны, кроме антивоенной настроенности: расторопный офицер фон Анреп из-под носа увел у Хаксли невесту. Не в свое домашнее гнездышко, конечно, увел, а просто в постель, потому что в гнездышке у него и так был вечный перебор. Будучи женатым на Юнии Хитрово, он привел в семейное гнездо богатую и красивую певицу Хелен Мейтланд и мужественно жил с двумя женами, причем Хелен подарила ему не только мастерскую в Лондоне, но и двоих детей. Я упомянул об этих странностях в жизни вполне казалось бы христианской Европы лишь потому, что мы и дальше с ними встретимся, продолжая рассказ о манящих огнях серебряного века.
Итак, Борис Анреп увел у Недоброво все еще замужнюю поэтессу, катал ее на тройке, водил по ресторанам, слушал ее новые стихи и читал свои, не слишком для нее понятные, поскольку английские. Через три дня он уехал на фронт, но еще и оттуда (где он проявил холодное мужество и заслужил множество боевых наград) приезжал к ней раза три-четыре, – в общем, если верить Ахматовой, «семь дней любви и вечная разлука», а если верить биографам Анрепа, это было с его стороны лишь мимолетное увлечение. Однако Анрепу суждено было стать едва ли не главным героем ахматовской поэзии (больше тридцати обращенных к нему стихотворений, подлинная «анрепиана»), а к «Белой стае» даже эпиграф предпослан из Анрепа. Эпизод их последней встречи рассказал в мемуарах, написанных незадолго до смерти, сам Анреп. Встреча эта произошла в дни февральской революции 1917 года. Анреп приехал тогда из Лондона, где служил в комитете по снабжению армии (и куда, кстати, пристроил на работу Гумилева). Вот эта история:
Революция Керенского. Улицы Петрограда полны народа. Кое-где слышны редкие выстрелы… Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание увидеться с А.А. Она в это время жила в квартире проф.Срезневского, известного психиатра… Квартира была за Невой… Я перешел Неву по льду, чтобы избежать баррикад у мостов. Добрался до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А.А. «Как, Вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах…» Она волновалась и говорила, что надо ждать больших перемен в жизни…
Сам Анреп не ждал ничего доброго. Он всегда признавался, что предпочитает «английскую цивилизацию разума» российскому «религиозному политическому бреду». Борис уехал из Петрограда, как только начал ходить транспорт. Уплыл в свой привычный Лондон. Кстати сказать, уплыл не один. Его попросили взять под свой присмотр до Лондона незнакомую молоденькую девушку, сестру жены его младшего брата Глеба. Увидев свою подопечную еще до последнего свиданья с Анной, Анреп понял, что ему предстоит новое незаурядное приключение, и рвался в дорогу. Пылкий роман с вверенной его заботам смуглой красавицей-черкешенкой вспыхнул, едва они ступили на борт корабля, а добравшись до Лондона, Анреп, верный своему обычаю, поселил юную черкешенку у себя дома вместе со второй женой, певицей Хелен Мейтланд (первая, Юния, уже сбежала к тому времени в Россию), Черкешенка Маруся Волкова до самой смерти оставалась верной и любящей помощницей в трудах художника Анрепа. Любопытно, что во время своего последнего визита в Петроград ранней осенью 1917 года неустанно воспеваемый Ахматовой Анреп даже не счел нужным с ней повидаться. История знаменитого романа, вдохновившего Ахматову на три с лишним десятка стихотворений, благополучно развивалась без участия Анрепа. Как пел высокомерно презираемый поэтессой гений русского романса Вертинский, «мне не нужно женщины, мне нужна лишь тема». Так и на долю не подозревавшего об этом Бориса Анрепа в обширной ахматовской «анрепиане» выпала роль «лихого ярославца», который оклеветал свою родину, променял ее на зеленый остров и неких «рыжих красавиц»:
Ты – отступник: за остров зеленый
Отдал, отдал родную страну,
Наши песни и наши иконы…
Дальше Ахматова вступает в воображаемый идейный спор с отступником и, как положено истинной патриотке и христианке, грамотно обличает бездуховность пусть слабо ей знакомой, но несомненно прогнившей западной цивилизации:
Ты говоришь, что вера наша – сон
И марево – столица эта.
Ты говоришь – страна моя грешна,
А я скажу – страна твоя безбожна.
Развивая тему, поэтесса отчетливо слышит во мраке покаянные стоны бедняги отступника под окном своей петроградской светелки:
Для чего ж ты приходишь и стонешь
Под окошком высоким моим?
Еще поздней ей начинает казаться, что голос то ли Анрепов, то ли еще чей-то звал ее бежать с ним, пока не поздно, но она отвергла все соблазны.
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Понятно, что эти правильные стихи охотно печатали в еще не закрытых после большевистского путча столичных газетах. По мнению историка русской эмиграции О. Казниной, этот «утешный голос» был, скорее всего, голосом собственного соблазна автора, неизбежного в обстановке последовавших десятилетий сомнений («Ехать – не ехать?»), так что реальный Б. Анреп тут вообще не причем. Когда в более поздней «Поэме без героя» автор заводит разговор об этом «голосе» со своим Гостем из будущего, то здравый Гость лишь отмахивается небрежно от этих галлюцинаций: «У тебя мнимые воспоминания». Замечание запоздалое, но вполне честное: никто никуда Ахматову не позвал. На счастье, для нее самой обошлось. Вела себя благоразумно, ибо оказалась, на счастье, человеком робкого десятка. Выжила, хотя люди исчезали рядом. Почти ежедневно. Почти близкие люди. Так что страху она натерпелась, как и все… То-есть, в этом, по части пережитого страха, она, конечно, была «со своим народом». Страхи начались вскоре после большевистского переворота. Новая власть брала столичную интеллигенцию измором, а Ахматова вдобавок ко всему лишилась крыши над головой. Неразведенный с ней Гумилев сперва служил где-то в Европе, потом был в Лондоне, дружил там с Анрепом, который и пристроил его на последнюю небольшевистскую службу. Но служба кончилась, другой он не нашел, и тут отчаянный Гумилев стал собираться на родину. Делать на зеленом острове ему было нечего, жить не на что, да и возвращаться, кажется, было к чему – к былым и новым любовным победам, к былой и новой поэтической славе. Гумилев, конечно, и в страшном сне не мог бы представить себе, что ждет Россию, какая в ней утверждается власть. Счастливчик, победитель, конквистадор, он был уверен в себе и бесстрашен: львов не боялся, а тут какие-то беглые большевики с очочками и псевдонимами…
Анреп, с удивлением узнав, что Гумилев еще не разведен с Анной, передал с ним для нее подарок из Лондона – шелковый отрез на платье. «Она вообще-то моя жена», – вспомнил зачем-то Гумилев, и оба, вероятно, ощутили неловкость. Гумилев тогда, возможно, и подумал, что им давно уж пора развестись. Вот, кстати, и еще одно неотложное дело в Петрограде.
Между тем Анна уже пристроилась в Питере с жильем: переехала к одному из лучших друзей Гумилева, профессору Владимиру Шилейко, ассирологу. Новая власть отнеслась поначалу к знатоку клинописи вполне уважительно, дала паек и жилье во флигеле одного из реквизированных дворцов. Пока что дворцов и флигелей было больше, чем ученых, желавших посотрудничать, а друг Гумилева Шилейко, поголодав, к такому сотрудничеству был готов. Конечно, его редкое знание клинописи было Зиновьеву и Троцкому малоинтересно, однако чекистам нужны были люди, знающие толк в древностях, для наводки при изъятии ценностей. В начале 20-x годов Ахматова с гордостью рассказывала своему молоденькому симпатичному биографу, что они ездили с Шилейко в Москву, имея мандат, подписанный важной большевистской фамилией и разрешавший им изыскивать, а также отбирать в пользу власти и опечатывать чужие ценности. Ахматова догадывалась (или даже знала), куда поступают кропотливые записи, которые делает ее секретарь-биограф, так что память ее не подвела в выборе фактов. По всей видимости, эти свои высокие полномочия и пайки Шилейко сохранял недолго, да и вообще новый брак Ахматовой не удался. Шилейко был жесток и ревнив, хорошо знал общительный характер бывшей госпожи Гумилевой, так что, уходя из дома, запирал на ключ ворота. Он не только ревновал, но даже, кажется, поколачивал свободолюбивую и любвеобильную супругу. Ахматова пожаловалась на мужа молодому авторитетному комиссару Артуру Лурье, напомнив ему прежние годы, когда она приходила к нему домой и до утра просиживала у его рояля, чем, по его словам, «разорила, как коршун» семейное гнездо молодого композитора. Но сейчас он больше не горевал о разоренном гнезде. Лурье разошелся с молодой пианисткой-женой, а после октябрьского переворота 1917 года вообще пошел в гору. Совсем еще молодой музыкант и композитор, он был назначен руководителем музыкального отдела Наркомпроса, то есть едва ли не главным музыкальным начальником столицы. Вероятно, на тогдашнего комиссара всей российской культуры и просвещения товарища Луначарского произвели впечатление авангардные идеи, самоуверенность и элегантность молодого человека, хотевшего перестроить всю сферу музыкальной культуры, в том числе и устройство рояля. А может, на него произвело впечатление и громкое имя, придуманное для себя музыкантом: Артур Винцент Лурье. Руководящая деятельность самонадеянного Артура Винцента перессорила его со всеми музыкантами столицы. Он жестоко насаждал в школах написанный им самим гимн на стихи Маяковского «Наш марш», а также изобретал новые названия для своего музотдела и пышные, почти наркомовские титулы для себя самого. Маститые музыканты и композиторы находили выбор Луначарского странным. Но Луначарского тоже можно понять. Он был парижским корреспондентом киевской газеты и мало кого знал в русской столице. По счастью, заехал он в «Улей», бедняцкую общагу художников на южной окраине Парижа, познакомился с натюрмортами Штернберга и летающими молодоженами Шагала. А когда назначили его руководить всей русской культурой, он и вспомнил свой удачный парижский визит: назначил Штернберга главным по российской живописи, Шагала – комиссаром витебского авангарда, а вся столичная музыка попала как раз в руки комиссара Атура Винцента Лурье.
Надумав отделаться от ревнивого знатока клинописи, своего второго мужа, Анна Ахматова и обратилась за помощью к предприимчивому Артуру, который прислал за Шилейко машину скорой помощи. Дюжие санитары снесли ассиролога в машину и на целый месяц уложили в больницу. Ахматова тем временем сбежала из дворцового флигеля и с начала 20-x годов поселилась вместе с Артуром и Ольгой Судейкиной в бывшей квартире Сергея Судейкина. Она имела на эту площадь не меньше прав, чем молодой музыкальный комиссар. Еще в 1913 году у нее был роман с Сергеем Судейкиным, потом роман с Артуром Лурье, а также – с Ольгой. Теперь они жили втроем, дерзостно расширяя горизонты русской сексуальной революции. В гостях у двух знаменитых подруг и их то ли сожителя, то ли общего мужа бывало немало коллег, поклонников и друзей, так что об их удивительном даже для Петрограда жизнеустройстве немало судачили. Ахматова сделала попытку остановить все разговоры страстной отповедью в стихотворении «Клевета», датированном 1921 годом. Она написала, что «ползучий шаг» клеветы слышала всюду – и во сне, «и в мертвом городе под беспощадным небом, скитаясь наугад за кровом и за хлебом». На все эти слухи Ахматова предлагала «ответ достойный и суровый». В качестве убедительной отповеди безжалостным слухам она нарисовала трогательную картину своей смерти, которую уже предвидела: «На утренней заре придут мои друзья… И образок на грудь остывшую положат». Четверть века спустя она намекала, что название этих стихов могло внушить подозрение самому Сталину и навлечь на нее новые беды…
Впрочем, как ни придирайся к нравам былого серебряного века, надо признать, что и выжить в Петрограде при большевиках можно было только за счет пайков. Все остальные, традиционные способы добывания пищи считались беззаконными и были наказуемы. Сама Ахматова получала скудноватый академический паек, но при наличии в доме комиссарского пайка Артура подружкам Анне и Ольге удавалось даже не марать руки и держать кухарку. Так они прожили два года, после чего Артур Лурье благоразумно уплыл из своего петроградского рая в заграничную командировку. Ахматова знала, что он не вернется, и откликнулась на его отъезд грустными стихами и упреками:
Кое-как удалось разлучиться
И постылый огонь потушить.
Враг мой вечный, пора научиться
Вам кого-нибудь вправду любить.
Почему же влюбленная Ахматова не уехала с Лурье «в заграничную командировку»? Скорее всего потому, что он ее не звал. Чуть позднее он вызвал Ольгу Судейкину, и она уехала. Ахматова была в те дни на вершине своей поэтической славы, но ей некуда и не к кому было уезжать. Хотя, судя по бесконечному повторения темы «неотъезда» в ее стихах и разговорах, мысль об отъезде ее не покидала. Надо сказать, что квартиру, где жили (с одним Атуром на двоих или вообще без Артура) хозяйственная Олечка Судейкина и беспечная Ахматова, посещали многие знаменитости того времени, оставившие для потомков растроганные воспоминания. Талантливый художник и, по собственному признанию, умелый «пайколов», график Юрий Анненков вспоминал в сытой парижской старости про скудость тогдашних пайков и более чем скромный завтрак у Судейкиной и Ахматовой. Внимательный Чуковский записывал в осторожном своем дневнике наблюдения над болезненной озабоченностью поэтессы состоянием ее всероссийской славы. Сбить Ахматову с этой темы искусному интервьюеру Чуковскому так и не удалось, так что, придя домой, он записал в свой дневник: «Мне стало страшно жаль эту трудноживущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе – и еле живет другим…» Но о чем еще и о ком еще должна было думать бедная «трудноживущая» женщина? О близких? Но у нее, похоже, не бывало близких. Рос где-то в не слишком большом отдалении, у матери Гумилева, ее единственный сын, но «дурная мать» не выбиралась к нему целых четыре года: все как-то было недосуг съездить, А уж о том, чтоб помочь старушке-свекрови в делах воспитания, и речи не шло. Потом и самого бывшего мужа Гумилева не стало. Его расстреляли. И не то чтобы он по возвращении из Англии саботировал большевистское культурное строительство. Напротив, Гумилев активно в него включился: сотрудничал в издательстве Горького, возглавлял Союз поэтов, учил молодежь поэтическому искусству, открывал студии, без конца заседал, как положено, выводил в люди талантливых девушек… Но случилось так, что чека для дальнейшего устрашения интеллигенции, а может и для повышения своего престижа начала набирать смертников для «тайного контрреволюционного заговора» – тут кто-то и слил Гумилева в список участников «группы Таганцева». Он, конечно, был не очень похож на коммуниста, Гумилев, и не все комиссары оставались довольны его активностью. К примеру, комиссар Н.Н. Пунин сигнализировал о недопустимсти присутствия Гумилева «в советских кругах». Уже четко определены были круги «советские» и «антисоветские». Классово непримиримый Пунин определял место Гумилеву «среди бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет-нет да и подымет свою битую голову». Пунин намекал, что не возражает, чтоб эти битые головы отрезали, тогда он стал бы себя чувствовать «бодрым и светлым». И не просто из-за расчистки тесной площадки от конкурентов, а «благодаря могучему коммунистическому движению». Такие вот литературоведческие и искусствоведческие тексты в жанре доноса писал комиссар Н.Н. Пунин, вызывая этими текстами восторг видного чекиста Осипа Брика. Впрочем, у многих собратьев по перу писания Пунина вызывали нескрываемое отвращение. Чуковский подметил, что даже Горький, узнав, будто коллеги прокатили Пунина на выборах в Доме искусств, счел должным публично выразить свое одобрение его провалу. Чуковский с нескрываемым злорадством описал в дневнике эту сцену унижения лизоблюда. В общем обнищалой питерской интеллигенции этот Пунин казался не более симпатичным, чем заносчивый Лурье, уже к тому времени отбывший на Запад. Зато первая жена Гумилева Анна Ахматовa видела в обоих нечто общее и привлекательное. Не исключено, что общим и привлекательным было как раз их спасительное комиссарство. Кто может понять сложный сердечный механизм женщины серебряного века? Едва оплакав разлуку с музыкальным беглецом, унесшим в синюю даль свой уникальный запас тестостерона, Анна Андреевна задумалась о том, есть ли в Северной Пальмире другие столь же достойные комиссары. В конце концов она остановила свой выбор на Пунине. Зоркий женский взгляд отметил, что этот встречаемый ею там и сям Пунин положил на нее глаз. До последнего времени записи, которые делал в своем заветном дневнике Пунин после встреч с какой-либо оригинальной или пишущей женщиной, оставались неизвестными. Но недавняя публикация открыла, что Ахматова очень рано попала в дневник Пунина наряду с другой бойкой звездой серебряного века, Лилей Брик, женой литературного сексота Осипа Брика, вместе с которым Пунин издавал журнал «Искусство Коммуны». Так вот, Пунин издавал с Осипом Бриком журнал и спал с его женой, прославленной своей сексапильностью. Как человек литературный Пунин не мог умолчать о таком приключении в своем дневнике. Этому неудачному роману он с некоторым сожалением подвел итог и записал в дневнике: «Физически она создана для меня, но она разговаривает об искусстве – я не мог… Если бы мы встретились лет десять назад, это был бы напряженный, долгий и тяжелый роман, но как будто полюбить я уже не могу так нежно, так до конца, так человечески, по-родному, как люблю жену…» Надеюсь, вы не поверите в эти сантименты, потому что жена – женой, а на отдельную холостяцкую комнату он все же деньги из жалованья выкраивал. Что до великой разрушительницы семей Ахматовой, то ее всеми этими семейными узами было и вовсе не поколебать, она уже наметила новую жертву. Она готова к «долгому и тяжелому роману», раз уж он ей нужен, этот чувствительный комиссар (со всеми его пайками, курткой и наганом), для продолжения жизни тела и творчества. Кстати сказать, в 1921-м верный большевик Пунин был арестован по тому же «делу Таганцева», что и «неусыпный реакционер» Гумилев. То, что знаменитое дело было дутым, среди прочего может доказывать и тот факт, что набранных с бору по сосенке в «шпионскую группу» всех этих «опаснейших агентов Антанты» и «белогвардейских предателей» гуманное ГПУ довольно беспечно отпускало на волю по просьбе каких-либо влиятельных большевистских заступников. За Пунина поручились товарищ Луначарский, а также товарищ Осип Брик и надежная, чека известная с лучшей ее стороны, супруга товарища О. Брика. Опасного агента Пунина выпустили, и шпион-вредитель, хоть и с небольшими потерями (пропали подтяжки), вышел на волю. А поэта Николая Гумилева к «бодрой радости» Пунина, как известно, «пустили в расход», дав понять еще не арестованным гражданам, что серебряный век кончился, что грядет железный век крови, мочи, голода и страха, а в случае успеха наш Коминтерн устроит то же самое, что в России, всем странам Европы. Надо признать, что беспечный Пунин не принял этот эпизод в качестве первого серьезного предупреждения, сочтя его лишь за мелкое недоразумение, и оказался глубоко неправ (забегая вперед, напомним, что кончил он свои дни в концлагере Абезь, хотя это случилось уже после новой войны). Но тогда молодому Пунину было не до грозных знаков судьбы: трепеща от предвкушения, он шел в сети, искусно развешанные волшебной поэтессой, первой женою врага народа Н.С. Гумилева. Сблизили Анну и Пунина участившиеся совпадения и случайности. Стала она то там то сям встречаться ему нежданно-негаданно, во всяких им обоим известных учреждениях и даже просто на улицах, у входа в эти учреждения, и, выслушав все объяснения о колдовстве, ведовстве, магнетизме, лунатизме и других тайнах природы, вспомним все же, что была Анна вполне зрелой женщиной и мастером любовных осад, а поскольку комиссар уже созрел, она предприняла первый осторожный шаг всего через месяц после того, как музыкальный самодур и блудодей Артур Лурье отбыл из русской столицы в еще не окончательно оголодавший мир капитализма, Ахматова сама послала записочку солидному комиссару Н.Н. Пунину с предложением встретиться на заседании основанного перед своей смертью Гумилевым поэтического кружка «Звучащая раковина». Заседания кружка проходили на Невском в салоне у дочерей знаменитого фотографа Напельбаума. Маститый фотограф с некоторых пор трудился в Москве, снимал там самого вождя, а дочек у него было много, они оставались в Петрограде и почти все писали стихи и прозу (кстати сказать, лет сорок спустя младшая из них, любезнейшая Ольга, привела автора этих строк вместе с ранними его строками в престижный московский журнал «Юность», чего, конечно, автору никогда не забыть)… Итак, Пунин получил записочку и почти догадался, зачем она зовет его на заседание ненавистной, основанной Гумилевым, «Раковины». Он прилетел на крыльях любви. Обо всех дальнейших движениях своей души и даже телодвижениях он регулярно писал в дневнике. Писал об Анне, ее изменах и даже о ее праве на измены. В конце концов, он все же догадался (и письменно изложил свою догадку), что никого она на самом деле, кроме себя, не любит, но чтобы добраться до этой его записи, надо одолеть многие сотни строк. А если не любила, зачем он ей был все-таки нужен? Тайна Ахматовой. Одна из многих жгучих ее тайн… Она переселилась к нему и встала на довольствие в семейном доме Пунина, у его все еще как бы любимой жены, что была из царскосельских Аренсов. Не тайна ли подобное жизнеустройство? Или, скажем, ее регулярные выезды в Мариинку, которые оставались тайной для бедного Пунина, пока он не выяснил путем самой вульгарной слежки, что там у нее есть еще один возлюбленный – заведующий режиссерской частью Циммерман. А вскоре она перестала писать стихи. Пунин был даже рад, что Анна отошла от декадентства и богемной среды. Но ей, конечно, это радости не прибавило. Стихи отчего-то не шли. Может, она сама накаркала беду своей «Молитвой». Может, время становилось все страшней и не пелось птичке в когтях у кошки. Так или иначе, муза отступилась на долгое время, пожалуй, лет на пятнадцать, до самой войны. Да и вообще, если она и вернулась, то уже не совсем та… Об этом внезапном пересыхании волшебного ручья люди, занятые ахматоведеньем, жестоко спорят. Одни говорят, что неправда, ручей не пересыхал, все время что-то творила. В каком-то году сотворила одно стихотворение, очень ценное. А в каком-то – только задумала, но написала через три года. А мне кажется, что никаких претензий к человеку, которому вот так славно еще вчера писалось, а теперь же год, другой, пятый, десятый не пишется, – претензий предъявлять нельзя. Писалось, а теперь не пишется, сколько себя ни мучай. Так бывает со многими. Стоит ли мучиться? Займись чем-нибудь другим и живи. Ахматова, кстати, и жила. Еще сорок лет прожила. Из них лет тридцать были, наверно, самыми трудными годами российской жизни. Чем она занималась? Еще до отъезда Лурье служила года два в библиотеке Агрономического института. А потом уж больше никогда не ходила на службу. Общалась с друзьями, читала кое-что о Пушкине, считала себя пушкинисткой, но главное – хранила память о том, что она уже в 1925 году была знаменитой русской поэтессой. Может, самой знаменитой… А может, не просто самой знаменитой, но еще и великой. И не только знаменитой поэтессой, но и самой знаменитой женщиной. Самой красивой и самой неотразимой. Была и всегда будет такой. Она занималась распространением этого мнения, и вполне успешно. Но и времени для этого у нее было много – еще добрых полвека жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.