Текст книги "Тот век серебряный, те женщины стальные…"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
И признаем: в холодном свете разгоравшейся холодной войны, в ожидании очередной волны большевистского террора сцена, которая разыгрывалась в Фонтанном доме в столь плотном окружении профессиональных наблюдателей, была и впрямь фантастической. Начать с того, что в разгаре вдохновенного ахматовского рассказа «о времени и о себе» во дворе Фонтанного дома вдруг раздался крик на чистейшем английском языке: «Айсайа! Айсайа!» Далеко внизу под окнами ахматовской комнаты разнузданно выкрикивал имя Берлина молодой англичанин, который не только обнаружил адрес Ахматовопй, но и с легкостью вошел в служебный двор, миновав пост охраны. Охранник или спал, или отлучился по своей неотложной надобности. В общем, молодой англичанин вошел во двор закрытого учреждения, имевшего, кроме службы охраны, секретный отдел, спецчасть, пропуска, допуски, армию штатных и добровольных стукачей. И никто, даже начальник секретной части, не узнал бы этого человека. А тот оказался сыном человека, который полгода спустя будет объявлен в нашей стране и в прилегающем к ней подшефном коммунистическом мире «Поджигателем войны номер 1». Да, да, угадали. Это был сын самого Уинстона Черчилля!
Исайя Берлин и ответственный Орлов поспешил вниз, во двор, чтобы усмирить орущего англичанина и выяснить, что случилось. Оказалось, что молодой друг Берлина достал «по дешевке» изрядную порцию черной икры (что же везти из России, как не черную икру, которую, согласно западным преданиям, русские едят ложками?) и хотел спрятать ее в консульском холодильнике, ключ от которого был у Берлина. Вежливый профессор Берлин представил шумного англичанина своему ленинградскому гиду и благодетелю: «Знакомьтесь, это мой одноклассник Рэндольф Черчилль». Эта простенькая фраза вежливого Берлина произвела вполне предсказуемое и все же удивившее английского слависта действие. Орлов попросту исчез. Видимо, он решил, что не следует больше искушать судьбу. Профессор же вернулся в комнату Ахматовой и стал снова со вниманием слушать ее рассказы о былых петербургских гениях, о символизме, об акмеизме, а главное – о ней самой, о ее поэзии, ее любовях… Она могла только мечтать о таком слушателе, о таком иностранце…
Часов около девяти вечера подруги Ахматовой собрались уходить, и оксфордский джентльмен вызвался проводить их до дому. При этом Ахматова согласилась, чтобы он вернулся для продолжения беседы. В последующие годы ей иногда приходило в голову, что она совершила ошибку. Но тогда ее уже несло. Она разрешила Берлину вернуться сегодня же для продолжения беседы. Он вернулся, и разговор их продолжался чуть не до полудня следующего дня. Было ли что-нибудь еще, кроме увлеченной беседы, взаимного интереса и душевного согласия? Здесь даже самые знающие ахматоведы теряются в сомнениях. Одни признают, что Ахматова была настолько искушена в искусстве любви, что смогла бы соблазнить молодого профессора. Другие возражают, напоминая, что молодой холостяк Берлин всегда вел себя даже в нескромном Лондоне в высшей степени осторожно по отношению к дамам. Третьи со вздохом сострадания уточняют, что туалет с шумным старинным бачком для слива находился в конце длинного коридора, и ни один из собеседников не решился отправиться на его поиски за многие часы возвышенной их беседы… Эта краткосрочная (в сравнении с последующими двадцатью годами жизни и воспоминаний) встреча получила щедрый отклик в дальнейшем творчестве Ахматовой и ее разговорах, с таким тщанием зарегистрированных Л.К. Чуковской и другими мемуаристами. Это не должно нас удивлять. В череде мифотворящих «жизнестроительниц» серебряного века Анна Ахматова занимала почетное место. Тем более, всякое преуменьшение роли этой «исторической любовной встречи» стало бы для нее унизительным и обидным после всего, что случилось в ее жизни потом, что ей пришлось претерпеть всего через несколько месяцев после визита профессора Берлина в Фонтанный дом. Не могло же все это быть ничтожным или напрасным. Нет. И на меньшее последствие, чем начало холодной войны на планете, Ахматова была не согласна… По здравом размышлении все же трудно поставить развитие событий в непосредственную связь с увлеченной беседой молодого профессора и стареющей дамы (пусть даже знаменитой), однако никто, даже сам герой этой истории, не мог помешать впечатлительной ленинградской Сафо выстроить на основе того, что случилось (или того, чего не случилось, как не случилось, несмотря на многие намеки, между ней и А. Блоком), новый «роман жизни». Тем более что в окружающем мире в ту пору и правда происходили заметные события. Начать с того, что уже в апреле 1946 года папа счастливого английского покупателя черной икры, огласившего двор мирного Фонтанного дома столь бесшабашными иноязычными криками, выступил в Фултоне с речью, в которой сказал, в частности, что компартии в европейских странах являются пятой колонной иностранной державы, стремящейся к захвату всей Европы. Ну сказал и сказал (между нами говоря, чистейшую правду). Запылал огонь новой войны (пока еще только холодной). Не исключаю, что Исайя из посольства писал сэру Уинстону столь же содержательные письма из Москвы, как раньше из Вашингтона. Не исключено и то, что в московском учреждении, ведающем идеологией, уже с конца войны готовили и знаменитое «зощенковское» постановление, которое должно было стукнуть и по седой голове Анны Андреевны Ахматовой. Постановление было обнародовано через три месяца после запоздалых откровений Рэндольфова папы, а доклад произнесен Ждановом в обмирающем от страха Ленинграде в сентябре. Понятно, что и постановление и доклад сопровождались тщательно подготовленным визгом и воем ненависти «простых тружеников». Травля была разнузданной и, казалось, бесконечной. Однако Москва не поддержала предложения самых пылких ораторов объявить «хулигана Зощенко» и «блудницу Ахматову» американскими шпионами и для начала упрятать их за решетку, а потом ясно куда. Нелегко сегодня представить тот страх, который довелось пережить тогда Ахматовой, Зощенко и другим менее знаменитым, зато с упорством носившим еврейские фамилии или укрывшихся под непонятными псевдонимами, которые были раскрыты последовательными интернационалистами из партийных органов. Да что там могучие органы, одним из самых величавых заклинаний режима было утверждение, что «всякий советский человек – чекист».
Итак, в 1946 году Ахматова попала в эпицентр взрыва, подготовленного на идеологической помойке. Граждан сгоняли на митинги. Поклонники Ахматовой по семь раз в неделю клеймили ее с трибун. Завидев ее издали на улице, вчерашние друзья переходили на другую сторону, стараясь проскочить незамеченными. Она, впрочем, не часто выходила на улицу. Не ей одной было страшно. Клеймившему (и обожавшему) ее критику Эйхенбауму было так же страшно. «Империя зла» была прежде всего империей страха. И все же…
Это случилось летом 1946-го, и я помню все как сегодня. Я был тогда в курсе новейших литературных откровений, под знаком которых прошла потом вся моя юность. В постановлении Оргбюро ЦК сообщалось, что журналы «Звезда» и «Ленинград» утратили бдительность и печатают безыдейных авторов. Среди перечисленных вредоносных писателей были выделены два знаменитых имени – Михаил Зощенко и Анна Ахматова. Зощенко клеветал на нашу самую счастливую на планете страну, Ахматова же занималась в своих стихах неактуальными проблемами любви и протаскивала черный пессимизм в наш искрящийся день. Ахматовой в постановлении был посвящен целый абзац. В своем докладе товарищ Жданов назвал писателя Зощенко пошляком и поддонком. Французская левая печать пришла тогда в восторг от образованности товарища Жданова, который, как вскоре выяснилось, разбирается не только в поэзии, но также в генетике, в современной живописи, додекафонической музыке и множестве других вещей, подлежащих запрету. «Эх, нам бы сюда Жданова», – скулила в те годы газета «Юманите». Впрочем, иные авторы-французы из числа недавних сюрреалистов (например, товарищ Луи Арагон) шли в своих мечтах дальше: «Нам бы сюда ваше НКВД!» Надо сказать, что о творчестве Анны Ахматовой референты товарища Жданова не написали ничего нового. Все, что они о ней сказали, было уже написано критиками-рецензентами раньше, еще до революции или в 20-е годы, и даже содержалось в книжке Б. Эйхенбаума об Ахматовой, вышедшей в 1923 году. Оргбюро ЦК и тов. Жданов отметили у Ахматовой явные черты индивидуализма. Но ведь и Орготдел ЦК ратовал не за коллективную любовь, а за вполне индивидуальные и притом моногамные отношения. Даже с советской массовой эстрады поступали недвусмысленные намеки: «Много славных девчат в коллективе, а ведь влюбишься только в одну…»
Конечно, стихи Ахматовой грешили несерьезностью обращения ко Всевышнему и неуместным злоупотреблением именем Божиим и библейским словарем. Товарищ Жданов даже привел на эту тему убедительную цитату: «Чудотворной иконой клянусь / И ночей наших пламенным адом». Конечно, не надо ей было тащить в свои дела икону, но у них это было так принято в серебряном веке. А вообще, когда все это было написано? Черт-те когда. В этом, кстати, и была подлянка. Товарищ Жданов делал вид, что Ахматова так пишет сейчас. И ведь знал, что все это было давно – и акмеизм, и зощенковские «Серапионовы братья», – а делал вид, ибо нужно было дать по мозгам, да так, чтоб испугались. И, конечно, испугались. Даже за границей замороченные коммунистической пропагандой русские эмигранты, которые уже и паспорта взяли советские, уже и всякие тайные поручения выполняли по просьбе родной нашей разведки, – и те испугались. Не пугались многолетний кровавой бани, а тут вдруг испугались обычной идеологической проработки, еще без кандалов, без массовых расстрелов… Конечно, мало что понимающие в устройстве тоталитарного социализма простые заграничные люди не очень ясно понимали, что там натворили в Ленинграде эта пожилая дама, которая все пишет и пишет про любовь, а также этот хулиган-писатель, который сочинил что-то про обезьянку, сбежавшую из зоопарка. Иные из былых беженцев призадумались над тем, куда возвращаются. А были такие, что не задумались, но в тот день, когда пересекли границу, думать было поздно…
И все же воспоминания о тех днях доносят до нас вести о всплеске мужества, доброты и достоинства. Когда начальство, ожидая сигнала сверху, в нерешительности задержало выдачу Ахматовой продуктовых карточек, к ней стали приходить в почтовых конвертах карточки от читателей и почитателей. Стало быть, не всех убедили референты Жданова. Известно, что семья Томашевских с самого начала знаменитой кампании озаботилась прокормлением Ахматовой. И навещать ее не побоялись многие. Понятно ли нынешним русским, что для этого нужно было мужество, преодоление страха, бессонные ночи терзаний? Думаю, что понятно. Далеко ли ушли мы за полвека? В сущности, вчерашние рабы…
А в страшном 1946-м к Ахматовой приезжали друзья из Москвы. Дерзостно заявилась Фаина Раневская… Мне кажется, и страх самой, далеко не смелой Ахматовой отступал мало-помалу, хотя пресса и ораторы на собраниях еще поминали ее имя, славословя бдительность родной партии. Но, может, писательскому союзу дали какую ни то отмашку. А тут вдруг велели дать патриотке-поэтессе стандартную дачку в комаровской писательской ограде – это для любого человека царский подарок. Гроза стихала… Всего семь лет прошло после изучаемого во всех школах постановления, и врезал дуба лучший друг советских детей и железнодорожников, сеятель смерти и любимый вождь.
Надо сказать, что уже в те 50-e годы, а еще пуще в 60-e, страдалица Ахматова стала одной из самых почитаемых фигур на советском культурном небосклоне, неким символом сопротивления, честности и чистоты… Прославился ее «Реквием», самые верные поклонники читали ее «Поэму без героя», она создала и кое-какие новые чеканные и мудрые, вполне афористичные строки…
Когда б вы знали из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда…
А на исходе седьмого десятка лет к ней вернулись веселье и полнота любви. Вдобавок к множеству ее старых друзей, поклонников и поклонниц (в один из дней вернулась хоть и не забывшая ташкентской обиды, но по-прежнему влюбленная Чуковская) прибавилась компания молодых поэтов, которую она назвала «волшебным хором». Конечно, для них, юных и начинающих, было честью подпевать признанной королеве, хотя бы и хором, а очень скоро у них и свои прорезались талантливые голоса. Из них она выделила и даже приблизила к себе Иосифа, которого в компании они называли Рыжим. Надежда Мандельштам язвительно написала, что к Ахматовой вернулась болезнь ее молодости – считать, что все в нее влюблены. На сей раз ирония наблюдательной Нади была неуместна. Некоторые из певцов ее «волшебного хора» (например, Д. Бобышев), сознавались, что они и впрямь были влюблены в «веселую старуху», которая выпивала с ними регулярно, и даже крутили романы. Бродскому она писала письма, полные «Великих Тайн» и намеков. Потом решительный, категоричный и высокоодаренный рыжий Иосиф был сослан в Архангельскую область по новейшей статье «за тунеядство», так что он на время выбыл из ее волшебного комаровского хора. Ахматова подбодрила его пророческой фразой: «Они делают Рыжему карьеру». Анна знала, о чем говорит, убедилась на своем опыте. «Они» оставались верны себе, даже поглупели еще больше. Главным пиарщиком Ахматовой оказался болезненный, ныне забытый почти всеми Жданов. Но Боже, как все это было страшно…
В ее гениальном предсказании присутствует слово карьера. У нее оно было в обиходе. Его заучил на своих репетициях и ее волшебный хор. Самый «рыжий» и талантливый из ее хористов и правда сделал карьеру. А тупые Они ему помогли.
В окружении своего любящего и льстивого «волшебного хора» Ахматова бывала и простой, и веселой, и обходительной, и пьяной, но среди прочих поклонников, обслуги и посетителей она вела себя все более надменно.
Саму Ахматову еще тоже предстояло открыть равнодушному закордонному миру. Она убеждена была, что в «глухой европейской дыре» ее интересы бешено отстаивает тот, кого она называла загадочно «Он», а еще «сэр» или «лорд». Окружение Ахматовой знало, что речь идет об оксфордском профессоре Берлине, который в знак признания его дипломатических заслуг в годы войны, его регулярных выступлений на Би-би-си, а также здравых философских и геополитических суждений, изложенных в его знаменитых книгах, был в 1957 году возведен королевой Великобритании в рыцарское звание. Отныне его можно было (или даже следовало) называть сэром…
При дворе Ахматовой слово «сэр» произносили с особым чувством. Последний возлюбленный поэтессы (его иногда называют «вдова Ахматовой») назвал этим заморским словом свою книгу об И. Берлине. Скорей всего, этот «сэр», возглавивший к тому времени один из оксфордских колледжей, и подал идею присуждения А.А. Ахматовой звания почетного доктора Оксфордского университета. Конечно, профессор Берлин не оправдал всех надежд влюбленной Клеопатры. Как-никак она посвятила ему два сборника любовных стихов и перепосвятила стихи, ранее посвященные ее коварному жениху-изменщику В. Гаршину. На все посвящения Берлин отреагировал довольно вяло. Хуже того, он вдруг женился там в Англии на какой-то другой женщине (точнее, на внучке былого петербургского богача и мецената барона Горация Гинзбурга). Возможно, продолжение мифической любовной связи с поэтессой казалась ему теперь обременительным. Смущало его, вероятно, и то, что Ахматова приписывает их встрече столь важную роль в возникновении холодной войны. Сэр Исайя даже обмолвился, весьма осторожно, что видит в этом убеждении поэтессы некое преувеличение. Так или иначе, приехав с молодой супругой в Москву, профессор даже не повидался с подгадавшей к этому времени с московским визитом Ахматовой. По подсчетам Ахматовой, он виделся с ней после той роковой беседы (и виделся вполне бегло) еще четыре раза, поэтому сборник стихов, ему посвященных, она назвала «Cinq», что по-французски означает «Пять». Оба они с Берлиным, хотя и в разной степени, умели по-французски, во всяком случае считать до пяти могли, а «сенк» звучало намного заграничнее, чем просто «пять». Так или иначе, об оксфордском звании и приглашении Ахматовой в Оксфорд, скорей всего, похлопотал Берлин, подсказав как повод для присвоения поэтессе почетного докторского звания ее статьи о Пушкине.
В Англии Ахматова смогла повидаться с Берлином. Однако другой «отступник» русского происхождения и герой ахматовской лирики, Борис Анреп, почел за лучшее уехать из страны на время ее визита. Отбыл в Париж, придумав неотложное дело, которое ждало завершения уже лет сорок (отделаться от былой своей студии). Но наивный фокус старого Анрепа не удался. Ахматова поехала в Париж и настояла на встрече с отступником полвека спустя… Впрочем, зарубежная слава настигла Ахматову еще и до поездки в Оксфорд. Ей присуждена была сицилийская литературная премия «Этна-Таормина», и для ее получения Анна ездила в Италию. Премия была вполне «прогрессивная», по линии борьбы за мир. Мир и правда для «выездной» отныне поэтессы открылся снова. Анна Андреевна старательно диктовала свою историю английской аспирантке Аманде Хейг. Да и сама она успела создать более или менее стройную историю своей долгой жизни. Посмертному умножению ее славы способствовал и мировой успех одного из последних ее любимцев, «Рыжего» из «волшебного хора», жившего в США поэта Иосифа Бродского, которому присуждена была Нобелевская премия за его русские и английские сочинения. Бродский не забыл о чудных днях молодости, о комаровских посиделках и в речи своей воздал должное Анне Ахматовой. Он и позднее говорил, что, хотя он не испытал влияния ее поэзии, она предстала перед ним как великий человек, человек великой души. Именно такой представала она во всех русских и зарубежных биографиях доброго двадцатилетия. Стихи ее издавались многократно, слава не увядала, и туристские автобусы, задержавшись на пяток минут (Cinq) у ограды писательского поселочка в Комарове, где стоит ее дачка – «будка», увозили притихших туристов на комаровское кладбище, где она похоронена…
Фаина Раневская сказала однажды об Ахматовой что-то вреде того, что страшной будет ее жизнь после смерти. Может, она имела в виду именно то, что происходит с этой «жизнью» сегодня. Собственно, в первые десятилетия закреплялась та мифологизация «великой души», к которой приложила при жизни немалые усилия сама Анна Ахматова, а потом и ее поклонницы, и ее «вдова» (или, если угодно, вдовец). Как отмечал один известный критик, этот «интеллигентский и, отчасти, диссидентский процесс» привел к канонизации образа. Но потом маятник качнулся в другую сторону. Внимательнее вчитавшись в бесчисленные мемуары, вышедшие на рубеже веков, потомки заметили натяжки, преувеличения, обнаружили, что глянец тускнеет и все меньше остается признаков «великой души». Остается популярнейшая поэзия и история выживания, но чтоб «величие»…
С началом ХХI века от созданного отчасти ею самой, отчасти ее поклонниками величественного монумента великой женщины серебряного века стали откалываться какие-то крохи, вредя цельности образа. Виной был острый интерес даже не к самим ее ранним стихам, сохранившим свою популярность, а именно к личности лирической героини, терявшей свою героичность с умножением мемуарной литературы. И хотя энциклопедии и учебники по-прежнему сообщали, что она овдовела, потеряв трех мужей, что первый ее муж был расстрелян, а третий умер в лагере, что ей запрещали писать стихи, что она «пережила голод» и страшную ленинградскую блокаду, что она «всегда была со своим народом» и там, где был этот народ, многочисленные мемуарные публикации вносили обидные и ненужные поправки в эти патетические известия и в результате слегка затуманили образ мученицы – тот, скажем, что воспроизвели в лондонской мозаике или в ленинградской скульптуре знаменитые художники. Да, она была очень талантливой поэтессой, красивой женщиной (и последним гордилась, кажется, больше, чем первым). Ей довелось жить в самые страшные годы русской истории и притом уцелеть… Пришлось со всей страной пережить все «страхи соприродные душе». Впрочем, это ведь не она написала про страхи, а ее друг, Осип Мандельштам, сгинувший в лагере. «Я за жизнь боюсь – за твою рабу…», – честно написал он. Она проявляла большую осторожность и – выжила. Береженого Бог бережет. Господь ее помиловал.
Рассказывая о том, как легко Ахматова «перепосвятила» И. Берлину стихи, ранее посвященные изменщику В. Гаршину, я невольно вспомнил о Гумилеве – тот подобную операцию предпринимал гораздо чаще. И оно объяснимо: возлюбленных и друзей у «конквистадора» Гумилева было больше, чем изданных книг, а может, и написанных стихов. От полноты чувств он всем хотел сделать щедрый подарок…
По рассказу Гумилева, Анна сама призналась, что первая начала ему изменять. Решительному и так ценившему свое первенство конквистадору оставалось одно: догнать и перегнать. Свои многочисленные победы он одерживал чаще всего в кругу утонченных, интеллигентных петербургских или царскосельских девушек и женщин, мечтающих о завидной поэтической или артистической славе, и над красивейшими дамами Бежецкого уезда, жившими неподалеку от материнского Слепнева.
Гумилев, рано ушедший из жизни (первой его жене было отпущено на любовные победы лишних шесть десятков лет), успел оставить своим поклонникам и исследователям пленительную галерею имен, нежных прозвищ, утонченных лиц, восторженных строк – истинную Галерею Возлюбленных Гумилева. Возможно, в ней представлены не столь экзотически-разнообразные лица, как в Любовной Галерее Ахматовой, но эти лица по большей части миловидны и даже добры (и не так двусмысленны, как лица из ахматовской галереи)… Похоже, что толком разглядеть всех красавиц из этой галереи не возьмутся даже добросовестные биографы, но смогут кое-что упомянуть походя, хотя бы цвет их молодых волос: рыжая красавица Вера Неведомская, белокурая Мария Левберг, блондинка Ирина Одоевцева, брюнетка Нина Берберова… Все они, конечно, писали стихи, играли на сцене, поклонялись литературе и писателям, не могли противостоять славе и безоглядному мужскому натиску конквистадора.
Уже возвращаясь из своего дальнего путешествия в Петербург через Прибалтику, Гумилев познакомился с юной сестрой поэта Георгия Адамовича Татьяной. Татьяна преподавала французский язык в столичной гимназии (кстати, среди ее учениц, пишущих стихи, была Нина Берберова), училась танцу (позднее, выйдя замуж, она жила в Польше и была балетмейстером). Долгая, почти трехлетняя связь с Татьяной Адамович не мешала Гумилеву любить других красавиц. В январе 1912 года он увидел в «Бродячей собаке» молоденькую мейерхольдовскую актрису Ольгу Высотскую и на весь вечер, покинув Ахматову, утвердился за столиком Ольги и ее подруги. Вечер этот не прошел без последствий. Бурный роман Николая и Ольги длился много месяцев, а к концу года Ольге пришлось бросить и Петербург, и театр. Она уехала в провинцию, родила гумилевского сына, которого назвала Орестом, объявила себя вдовой и стала зарабатывать на жизнь режиссурой в театральной самодеятельности. В том же 1912 году Ахматова родила сына, которого назвали Львом. Ни Лев, ни Орест не были избалованы отцовским вниманием.
С началом Первой мировой войны Николай Гумилев ушел на фронт, и это стало, как он уверял в одном из писем, лучшим временем его жизни, похожим на путешествие по Африке, даже лучше. Приезжая с фронта в отпуск или в командировку в Петроград, Гумилев являлся, пахнущий пороховым дымом и овеянный славой, в «Бродячую собаку» (в последний раз уже и с георгиевским крестом на груди) и, не прерывая старых любовных связей, заводил сразу несколько новых (то с Аней Бенуа, то с Маргаритой Тумповской). А в 1916 году в артистическом кабаре «Привал комедиантов», которое было открыто взамен «Бродячей собаки» ее прежним хозяином, Гумилев познакомился с красивой синеглазой студенткой Психоневрологического института Ларисой Рейснер. У них начался бурный и немаловажный для обоих (а для Гумилева, может, и роковой) роман. О Ларисе, оставившей яркий и характерный след в истории первых лет большевистского режима в России я постараюсь подробнее рассказать в следующей главе, а пока назову еще несколько знаменитых имен из сиятельной женской свиты победителя Гумилева.
Вернувшись после войны из Лондона в уже сжимаемый тисками искусственного голода большевистский Петроград, Гумилев обнаружил, что ему впервые в жизни придется самому добывать хлеб насущный, тем более что уже в 1918 году, разведясь с Ахматовой, он женился на Анне Энгельгардт и должен был кормить жену, а потом и маленькую дочь. Это не испугало его, он был полон энтузиазма и энергии – читал лекции о поэзии, создавал поэтические студии, сотрудничал с горьковским издательством «Всемирная литература». Вслед за податливой дочерью писателя Аней Энгельгардт Гумилев без особого труда соблазняет ее подругу, юную актрису и дочь актеров Олю Арбенину-Гильдебрандт. Конечно, обе девушки пишут стихи, так что путешественник, герой войны и знаменитый уже поэт Николай Гумилев для них фигура романтически привлекательная и даже легендарная, но главный секрет его успеха у юных дев – это, конечно, бешеный напор, целеустремленность, безоглядность. В состязании за Ольгу соперником Гумилева был Осип Мандельштам, но куда уж Мандельштаму против неистового и настойчивого сердцееда Гумилева, который с первых шагов к цели предлагал девушкам руку, сердце и самую жизнь. Правда согласие на брак дали ему только две Анны (Горенко и Энгельгардт, которые и были его женами), но Гумилев жил недолго, да и был ограничен православными законами, так что страшно даже подумать, какой бы Николай Степанович завел гарем, будь он мусульманином и прожив хотя бы до семидесяти. Кстати, он сватался и к Ларисе Рейснер, еще в 1916-м, но это особая история…
Прелестной актрисе Ольге Арбениной освободиться от связи с мужем ее ближайшей подруги помогло новое пылкое чувство. Она влюбилась в молодого литовца, поэта Юрия Юркуна. Они поженились с «Юрочкой» и поселились в перенаселенной коммунальной квартире. Впрочем, «жилищные трудности» были не самыми главными в жизни богемной пары. Главная трудность состояла в том, что Юркун был последним возлюбленным, учеником и воспитанником стареющего «принца педерастов» Михаила Кузмина. В конце концов, все уладилось: они жили беспорядочно, шумно, весело. Но мало-помалу власть навела порядок в своем большевистском раю: безобидного Юрочку увели чекисты с наганами, а Кузмин угас, так и не узнав, что Юркуна расстреляли, как и Гумилева.
Легче других поддавались обольщениям поэта-конквистадора Гумилева юные девушки и дамы, мечтающие о поэтической славе, его ученицы. Он самоуверенно брался научить их искусству стихосложения и ввести в круг славных и бессмертных, а им казалось, что выше этого призвания ничего нет на земле.
Недавно, с большим опозданием, были напечатаны написанные еще в 1946 году прекрасные дневники Ольги Арбениной. Она тогда еще не знала, что Юркун тоже был расстрелян, но писала о прежних своих убитых чекистами поклонниках – Николае Гумилеве и Леониде Канегиссере, о погибшем в лагере Мандельштаме: «Неужели я несу гибель тем, кого люблю. Погибли Гумилев и Леня. Погиб Мандельштам. Я приношу несчастие, я, которой говорили, что я – символ счастья и любви…» Бедная Ольга, ей нравились люди с лица необщим выраженьем. Неудивительно, что они были обречены…
Воспоминанья, ах, воспоминанья! Ольга и Аня Энгельгардт познакомились с Гумилевым одновременно, на каком-то вечере армянской поэзии в Петрограде еще до большевистского переворота. Он завязал роман сразу с обеими, но, как выразилась Ольга, они с Гумилевым тогда «не доиграли». Потом он вернулся в 1918-м, разошелся с Ахматовой и женился на Ане. Он стал другим, и все теперь стало другим: «… шпоры не позванивали, шпага не ударялась о плиты, и нельзя было дотронуться до “святого брелка” – Георгия – на его груди. Он был в штатском, по-прежнему бритоголовый, с насмешливой маской на своем обжигающе-некрасивом лице. Тот – и не тот. Главное – время было другое. Проклятое время».
Но вот тут-то все у них началось. У них оказалось много общего. Оба любили Гете, много говорили о Греции. Правда у него была и своя, особая любовь – Абиссиния. И еще у него были многочисленные «ученицы», девочки, краткосрочные увлечения…
По приезде в Париж в начале 80-х мне довелось попасть в гости к одной из последних избранниц Гумилева, к поэтессе Ирине Одоевцевой, той самой, которую после гибели своего первого мужа Ахматова назвала «неофициальной вдовой Гумилева». О, конечно, мне хотелось расспросить ее о многом. Это была женщина серебряного века, возлюбленная Гумилева, вдова Якова Горбова, за которого она, неугомонная, вышла замуж в 83 года (ему было 86, и она страшно скучала с ним «без светских визитов»). Собираясь в гости в ее бедную парижскую квартирку, я прочел два тома ее мемуаров, написанных на девятом десятке лет, и мог догадаться о чем угодно, кроме того, что на десятом десятке лет она совершит новый поворот в своей жизни и на этом повороте снова будут «светские», хотя и вполне советские, рауты, квартира на Невском, общение с первой леди СССР, ну и больница, куда ж деться, но какая больница – кремлевская…
В мемуарных томах Одоевцевой мне почудилось кое-что знакомое. Это были те же самые дамские романы из шикарной жизни, какие Одоевцева издавала в Париже в конце 20-x годов и позже. Один из них, шикарную «Изольду», она (вероятно, по совету мужа) послала в 1929 году в Берлин в подарок молодому, но уже знаменитому, как она надписала в посвящении, «автору “Машеньки”». Дело было, скорей всего, в том, что автор нашумевшей «Машеньки» молодой Сирин-Набоков был к тому же привилегированным (и довольно безжалостным) рецензентом влиятельной русской газеты «Руль». Боже правый, в какую он пришел ярость от этой дамской клюквы с «британским колоритом» («знаменитыми дансингами, коктейлем и косметикой»), где героя, «брита Кромуэля», спрашивают, играет ли он в поло, теннис, футбол и крикет: «Такой англичанин пахнет клюквой, – взорвался Сирин-Набоков. – К тому же он итонец, а у итонцев спортивный натиск считается моветоном…» Этой рецензией Набоков нажил себе в окружении Одоевцевой смертельных врагов… И вот пятьдесят лет спустя снова появляется гламурная проза прелестной изгнанницы, как бы документальная, в двух томах. Там, конечно, знакомые, ставшие модными в России эмигрантские имена, а иногда и вполне забавные портреты. И с первых страниц в мемуарном романе «На берегах Невы» появляется Гумилев:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.