Текст книги "Тот век серебряный, те женщины стальные…"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
В апреле 1905 года Горький вдруг приехал к Савве домой на Спиридоновку. Может, Л.Б. Красин решил, что влиятельному «финагенту» Горькому удастся мирным путем выбить из капиталиста большие деньги. Попытка не пытка. По свидетельству домашних, «между Саввой Тимофеевичем и Алексеем Максимовичем состоялся разговор, закончившийся ссорой». Это свидетельство подтверждается секретным донесением московского градоначальника графа Шувалова: «Незадолго до отъезда из Москвы Морозов рассорился с Горьким».
В это время Морозов уже лечится от расстройства нервов. Неуравновешенность и «странности» были типичны для третьего поколения Морозовых. Внучатый племянник С.Т. Морозова Кирилл Кривошеин так писал об этом в книге о своем знаменитом отце-министре:
Третье поколение Морозовых вполне восприняло европейскую культуру, но у него уже начали проявляться, при железном здоровье, некоторая надломленность духа, а то даже странности («морозовские странности»), депрессии, неврастения, мучительные колебания при принятии самого простого решения, как, например, пойти или не пойти гулять, воображаемые недуги – все это при больших интеллектуальных способностях, врожденном барстве, утонченной воспитанности, хоть слегка смягчавшей мучительную для окружения тяжесть их характеров.
Однако, судя по последним его свиданиям с наглецом Красиным и «финагентом» Горьким, Савва Тимофеевич преодолел «мучительные колебания». Он решительно идет в это время на поправку, и врачи предлагают ему закрепить успехи лечения тогдашней панацеей – поездкой за границу. Заодно удастся избавиться от нежеланных вымогателей-визитеров, знающих дорогу на Спиридоновку. Поезд дотащил их через Берлин и Париж в курортный Виши. Здоровье Саввы Тимофеевича поправилось, но надежда избавиться от усиленного внимания большевистских шпионов (Зинаида Григорьевна называла их «шушеры») не оправдалась: они слонялись под окнами его гостиниц и в Берлине, и в Париже, и в Виши. В Виши вскоре нагрянул и сам режиссер – Л.Б. Красин. Позднее он со светской небрежностью описывал свой очень точно рассчитанный самовольный визит в стиле «шел мимо – зашел на огонек»: «Я заехал к С.Т. в Виши, возвращаясь с лондонского съезда в 1905 г., застал его в очень подавленном состоянии в момент отъезда на Ривьеру».
Проверьте по карте, лежит ли курорт Виши на пути из Лондона в Россию…
В Каннах Морозову стало сразу лучше. Майские Канны, море, цветы, южные звезды… Впрочем, и здесь «шушеры» вскоре обнаружились под окнами, а по их следам (и шифрованным донесениям) через неделю в каннском «Руаяль-отеле» объявился незваным и сам Красин. Существуют два разных сообщения об этом визите. Согласно одному из них, «Савва отказал Льву Борисовичу в аудиенции». Согласно же рассказу родных Саввы, Морозов потребовал, «чтобы его ввели в курс дел»: «А дальше, когда он столкнулся как раз, может быть, со всякими проявлениями терроризма, то тут он и начал, может быть, спрашивать, а что, собственно говоря, почему, зачем…».
Расходятся и версии убийства (или самоубийства). Их несколько. Красин утверждает в своих мемуарах, что он посетил Морозова только один раз. Но тут же, противореча себе, сообщает, что последний «взнос на партию» он получил у Морозова за два дня до его гибели. Стало быть, не один раз Красин виделся с Морозовым – примчался к нему в Канны, отыскал его…
По версии, изложенной в очень робкой книжке внука С.Т. Морозова, в минуту гибели Саввы Зинаиды Григорьевны не было в отеле. Вернувшись, она увидела мужа лежащим на полу. Рядом лежал браунинг. Что стало потом с браунингом? Что выяснила французская полиция? Скорей всего, французская полиция, согласно живой и ныне традиции, старалась держаться подальше от чужих тайн. Ее делом было отправить труп на родину. Внучатая племянница Саввы Морозова в интервью Фельштинскому ссылается, впрочем, на свидетельства и полиции, и своего кузена Геннадия Карпова, ездившего в Канны: «…Геня, мой двоюродный брат, сказал: “Да нет, его убили совсем не дома. Его просто положили и все. Была полная инсценировка проведена”. Полиция, которая была вызвана, сказала, что пуля, которую извлекли, не соответствовала револьверу, который валялся».
Версия близкой подруги Зинаиды Григорьевны, записанная много десятилетий спустя американским историком, выглядит совершенно иначе:
Я хорошо помню Зинаиду Григорьевну. Это была красивая представительная женщина. Не раз присутствовала при [ее] разговорах с моей матерью и тетей. Однажды она рассказала о трагических событиях, которые произошли в Канне в мае 1905 года. Она была единственным свидетелем гибели своего мужа. Зинаида Григорьевна утверждала, что Савву Тимофеевича застрелили. Будучи рядом с комнатой, где находился Савва Тимофеевич, услышала выстрел. От испуга на какое-то мгновение остолбенела, а затем, придя в себя, вбежала к нему. Через распахнутое окно она увидела убегающего мужчину.
Согласно этому рассказу, на крик «в комнату вошел и доктор H.Н. Селивановский. Он заметил, что С.Т. Морозов лежит на спине с закрытыми глазами, и спросил у Зинаиды Григорьевны: “Это вы закрыли ему глаза?” Она отрицательно покачала головой».
Среди документов, отправленных тогда французской милицией в Россию, был кусочек картона с надписью: «В моей смерти прошу никого не винить». Эксперт, недавно сличившая записку с письмами С.Т. Морозова, пришла к выводу о «совпадении почерков», но отметила «упрощенный вариант почерка» в записке. Полагаю, что таким специалистам, как Красин, при наличии целой коллекции морозовских писем к Горькому и Андреевой, воспроизвести «в упрошенном варианте» почерк Саввы Тимофеевича оказалось не слишком трудно. При условии, конечно, что Морозов не станет писать длинных «предсмертных писем» ни жене, ни возлюбленной, ни Горькому…
Официальной полицейской (и большевистской) версией гибели С.Т. Морозова было самоубийство, но легко догадаться, что и русской, и французской полиции такая версия просто наиболее удобна.
И все-таки похоже, что дело было в отказе Саввы дать крупную сумму денег, на которую рассчитывали Ленин и Красин. События последних месяцев подорвали его доверие к большевикам. Морозов поссорился и с Горьким, и с Красиным. Усложнились, видимо, и отношения с «бессребреницей» Андреевой. Более того: отъезд Морозовых из Москвы совпал с выходом в свет императорского указа «Об укреплении начал веротерпимости», в первых строках признававшего, что «отпадение от православной веры в другое христианское вероисповедание или вероучение не подлежит преследованию…» Это была немаловажная новость для всякого старообрядца…
В секретном донесении Департаменту полиции после похорон С.Т. Морозова граф П.А. Шувалов сообщал:
По полученным мною из вполне достоверного источника сведениям покойный Савва Морозов еще до смерти своей находился в близких отношениях с Максимом Горьким, который эксплуатировал средства Морозова для революционных целей; незадолго до выезда из Москвы Морозов рассорился с Горьким, и по приезде Морозова в Канны к нему, по поручению Горького, приезжал один из московских революционеров, а также революционеры из Женевы, шантажировавшие покойного, который к тому же в это время уже был психически расстроен. Под влиянием таких условий и угроз Морозов застрелился. Меры по выяснению лица, выезжавшего из Москвы в Канны для посещения Морозова, приняты.
Как видите, граф Шувалов знает далеко не все, но версия эта устраивает полицию. Однако поищем, кому могло быть выгодно убийство Морозова. И без труда обнаружим: тому же Красину (в сговоре с которым был и гуманист Горький). Раз Морозов не соглашается отвалить крупный куш на ленинские дела, придется пустить в ход «страховой полис». Оказывается, что у Андреевой был таковой «на предъявителя» – жизнь Саввы была застрахована на 100 000. Савве оставалось только умереть. Как попал этот документ в руки «бессребреницы» и не был ли он подделан или украден, зачем подписал себе Савва смертный приговор и сам ли подписал – этого я сказать не могу. Известно, что любовь зла (ничего более возвышенного просто не приходит мне в голову в связи с этой грязной историей). Но известно также, что большевики причастны были и к изготовлению фальшивых денег (что им какие-то полисы?).
По завещанию (нотариусом не заверенному) наследницей Саввы Морозова становились его вдова Зинаида Григорьевна и его четверо детей, так что операция по экспроприации денег покойного не была на этом закончена. Андреева (жившая тогда с Горьким, а может, и не только с ним) судилась со вдовой и его детьми. Но в судебных тяжбах и хитростях большевиков переиграть невозможно. Вдова проиграла, и деньги через Красина (Андреева так и написала: «отдать деньги Л.Б. Красину) ушли к Ленину. Вероятно, на процессе семья Морозова приводила какие-то веские доказательства своей правоты. Приводились, наверное, и свидетельства того, что Морозова убили. В этом была убеждена вся его семья. К. Кривошеин пишет в упомянутой выше книге с осторожностью, что С.Т. Морозов «умер при загадочных обстоятельствах насильственной смертью в 1905 г. на французской Ривьере…» Конечно, обращение к материалам московской судебной тяжбы о наследстве могло бы укрепить ту или иную версию загадочной смерти в Каннах, но большевики позаботились о том, чтобы эти материалы из архива изъять (для этого им даже не пришлось принимать постановление, как при изъятии документов о «немецких деньгах» Ленина).
Может, «финагент» Горький не знал об изъятии документов, потому что, сидя в Италии («финагента» Андрееву при нем уже сменила тогда агент ГПУ М. Будберг – любил «буревестник» дам с червоточиной, как-то это его вдохновляло, настоящий был художник), он вдруг разразился очерком о Савве Морозове, где что ни слово, то ложь (историки этот лживый очерк разобрали по косточкам). Впрочем, живший в то время (в 1922 году) при Горьком В. Ходасевич объяснял позднее публике, что вся «жизненная деятельность» пролетарского писателя была «проникнута сентиментальной любовью ко всем видам лжи и упорной, последовательной нелюбовью к правде». Странно только, что Ходасевич не заметил еще тогда странного пристрастия Горького и всего его семейства к большевистской тайной полиции и всякого рода «агентам»…
…К Марии Николаевне Ненароковой мы нагрянули с кинооператором Кристианом Вальдесом и продюсером Татьяной Александровой под вечер. Кристиан установил камеру, и Мария Николаевна повторила свой рассказ, играя с любимым котенком:
– Дядя Саша, мамин брат, говорил, что Красин его убил.
Дядя Саша – это и был Александр Геннадиевич Карпов, который ездил в Канны в мае 1905-го по еще не остывшим следам убийства. Он там, небось, и с французскими полицейскими по душам беседовал…
– А если б самоубийство, разве бабушка Мария Федоровна позволила бы самоубийцу на Рогожском кладбище хоронить? – возмутилась Мария Николаевна. – Она же крепка была по части обрядов… Разве это возможно?
Я вспомнил, что Кирилл Кривошеин называл вдову Тимофея Саввича «адамантом» старой веры, и согласился, что нет, невозможно.
– Так и адвокаты все бы тогда по-другому решили, если б самоубийство…
Глухим парижским вечером мы мирно и удрученно беседовали у Марии Николаевны о страшных событиях 1905 года в Каннах. Бесшумно снимала камера…
Через несколько месяцев не стало Марии Николаевны. Иногда я вспоминаю ее руки, о которые терся белый котенок.
Лиля
Если «олимпийски прекрасная» Лариса Рейснер воспользовалась лишь былым министерским салоном (частью ее комиссарской квартиры), чтобы без шума арестовать еще гулявших на свободе адмиралов русского флота, то многоопытная чекистка и жена чекиста Лиля Брик использовала для сложных спецопераций прославленное свое супружеское ложе, на котором продемонстрировала, если верить мемуаристам, незаурядное мастерство. К сожалению, осталось мало описаний этого ее уменья, которое она обращала на пользу как секретной службе так и семейному обогащению. Впрочем, кое-какие поэтические намеки на ее соблазны оставил в своем творчестве пролетарский поэт Маяковский, довольно долгое время бывший Лилиным сожителем и за это кормивший ее с мужем до самой их неблизкой смерти. Описывая запах, доносившийся ночью из Лилиной спальни, пролетарский поэт намекал на то, что пахло жареным. Вполне адские ему чудились и запахи, и звуки. Многие верят поэту на слово и не без основания считают Лилю дьяволицей.
Несколько подробнее писал об этой стороне Лилиной деятельности ее словоохотливый любовник Николай Пунин, позднее живший сразу с двумя женами, одной из которых была Ахматова. К своей любовнице Лиле Брик, имевший какие-то искусствоведческие, общеобразовательные и вкусовые претензии (упрекал ее в том, что, плохо разбираясь в искусстве, она пытается повышать свой культурный уровень до и после полового акта), комиссар Пунин поставил стремившейся к полезным сведениям супруге чекиста Брика жесткие условия: сопеть можете, но никаких разговоров про искусство. Может быть, Лилины малограмотные суждения просто смешили надменного комиссара-искусствоведа, и это отрицательно сказывалось на достижении им высший точки любовных усилий. Конечно, добросовестный трудяга-комиссар замечал, что Лиле как бы даже наплевать на его старания, потому что она «никогда не кончает»…
Впрочем, что толку пересказывать сексуальные комиссарские наблюдения. Лучше привести его записи о знаменитой соблазнительницей Лиле Брик дословно:
Есть наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками, она молчит и никогда не кончает… много знает о человеческой любви и любви чувственной… Физически она создана для меня, но она разговаривает об искусстве – я не мог… Я сказал ей, что она мне интересна только физически и, что если она согласна так понимать меня, будем видеться… «Не будем видеться», – она попрощалась и повесила трубку.
Наивный комиссар не понял, что для фригидной, «никогда не кончающей» и наглой «жены поэта» постель была местом работы, как письменный стол и телефон в Кремле для товарища Сталина. А почему же ее с упорством зовут «жена поэта»? Она была женой чекиста Осипа Брика, на короткое время стала женой опального казачьего военачальника Примакова, потом Катаняна, но ни один из них не был поэтом. Это через несколько лет после самоубийства Маяковского товарищ Сталин с подачи сексота Я. Агранова назначил ее женой и наследницей поэта, а самого поэта-самоубийцу назначил самым лучшим и самым талантливым в советской литературе, что способствовало как увеличению денежных поступлений в Лилин карман, так и перестройке курса литературы в школе. Тайный советчик вождя Агранов успел подсказать Сталину эти столь выгодные для Лили, воистину золотые слова, прежде чем самому получить полю в затылок… А Лиля безбедно пережила казнь своего второго мужа Примакова и даже не попала в лагерь для «жен врагов народа». Вообще-то их много прошло через ее спальню, высокого звания сексотов. Оказалось, не просто ложе любовной неги, а какой-то катафалк ответработников невидимого фронта (Агранов, Горб, Горожанин…). Гибли насельники ее спальни в подвалах ими же обустроенной пыточной фабрики, а Лиля, помыв ручки и густо намазав губы, бралась за новых кандидатов на эшафот…
Губную помаду, прочую косметику и модные тряпки для выхода на люди присылала ей из Парижа младшая сестричка Эличка Каган (по-заграничному Эльза Триоле). Эличка привела когда-то в гости к замужней старшей сестре скулящего и рыкающего футуриста Маяковского, в которого она была влюблена, а старшая забрала его себе под юбку и стала вместе с мужем Бриком приспосабливать к пропагандистскому пролетарскому бизнесу. И пошло дело. Сыто зажили групповухой. «Учись, сестра!» – сказала Лиля. И сестра училась. Подобрала в кафе «Куполь» на Монпарнасе расхлябанного сюрреалиаста-гея Арагона и вцепилась в него зубами. Свозила его в Москву, подучили его там кое-чему полезному на курсах Коминтерна и послали трудиться. За ним Эльза приглядывала (то-то он все оглядывался испуганно: «Глаза Эльзы!», даже сборник стихов так назвал). Коммунисты его усадили со временем в политбюро, а в своем парижском банке Москва открыла ему на всякий случай счет. Он же на всякий случай купил себе во французской глуши старинное поместье, а в стишках – на всякий случай – приговаривал: «ГПУ, милое, приходи, скорей приходи, и порядок у нас наведи, ты одно знаешь, какой нам нужен порядок, а если при этом и погибнет пара мильонов дураков, то не страшно – я-то выживу…» Супруги Брик пережили тревожное время в конце двадцатых: Маяковскому захотелось жениться. Это была серьезная угроза благосостоянию Бриков. А так ведь хорошо все шло: Маяковский купил им во Франции автомобиль, нанял шофера, без конца выступал, хамил публике, зарабатывал – и вдруг захотел собственную жену, может, даже беспартийную, заграничную… Пришлось Брику и сестричкам Каган похлопотать, подсуетиться, отвадить парижскую невесту, взамен подсунуть футуристу московскую, надежно замужнюю. В конце концов, все обошлось: Маяковский застрелился, а главной наследницей стала Лиля. Она еще долго жила в писательском окружении, похоронила Осипа Брика, в третий раз вышла замуж, кружила в Москве головы не только русским нарождавшимся либералам, но и французским моднющим гомосексуалистам. Потом лет восьмидесяти влюбиласъ в равнодушного к женщинам режиссера, но тут ее все же настиг конец. Неграмотные люди спрашивали, слыша печальную новость по радио: «Это кто ж помер у нас такой важный?» Им отвечали люди более грамотные: «Какой-то лилябрик. Кому-то он был жена. Какому-то поэту. А может, он сам и был поэт…»
Вот если бы нас с вами спросили, мы бы с вами ответили, что не какой-то умер лилябрик, а тот самый, который…
Глава VII
Жизнь за ближнего
Ариадна
Если у Вас создалось впечатление, что красивые, талантливые, грамотные, склонные к авантюрам, бесстрашные женщины серебряного века обращали свои силы и талант лишь на ничем не ограниченные поиски удовольствий и пускались лишь в ревдвижение или в разведавантюры, вы рискуете упустить из поля зрения воистину жертвенные, до степени святости чудные женские фигуры, рожденные той эпохой.
В августе 1944 года в немецкой тюрьме Платцензее была казнена прелестная молодая женщина, княгиня Вера Оболенская-Макарова. Как Сталин в 1942 году расстреливал по тюрьмам всех, кого не успел казнить до войны, так и гитлеровцы лютовали в 1944-м, чуя свой близкий конец. А в 20-e годы совсем юная русская эмигрантка Верочка Макарова (ровесница Ахматовой) была модной манекенщицей в парижских домах моды, демонстрировала новые модели одежды. Потом она стала работать секретаршей, а в 1937-м вышла замуж за князя Николая Оболенского и сделалась княгиней. Еще два года спустя немцы напали на Францию, без особых трудов вошли в Париж и довольно скоро превратили его в столицу тылового отдыха для солдат и офицеров с кровавого Восточного фронта. Уже в первые месяцы оккупации в разных уголках Парижа возникло несколько очагов французского Сопротивления, надо признать, довольно немногочисленных, через недолгое время раскрытых и жестоко подавленных. Известно, что весьма заметную роль сыграли в этих подпольных организациях молодые русские эмигранты. Скромная секретарша княгиня Вера Анатольевна Оболенская (для друзей просто Вики) стала оргсекретарем одной из подпольных групп Сопротивления. Как правило, такие группы собирали сведения о нацистской армии и передавали их английской разведке. Немцы долго пытались заслать в группу Оболенской провокаторов и в конце концов схватили саму Вики. Сохранилось несколько рассказов о ее бесстрашном поведении в плену. Нацисты понуждали ее к сотрудничеству, объясняя, что Гитлер воюет лишь против насильников-большевиков и евреев, так что для «княгини» (так ее обычно окликали в тюрьме) логично было бы перейти на сторону победоносного освободителя Гитлера. Красавица-княгиня напоминала гестаповцам на допросах о сохраненном с детства чувстве родины и человеческой солидарности…
Союзники прогнали нацистов из Парижа, закончилась война, вернулся из Иностранного легиона князь Николай Оболенский и долго ждал возвращения арестованной жены. Узнав, что она никогда не вернется, молодой легионер стал священнослужителем.
Перед смертью архимандрит Николай Оболенский завещал положить себя в общую «легионерскую» могилу с его другом, легионером и бригадным генералом Зиновием Пешковым, а на их общей надгробной плите написать также имя незабвенной его жены-героини. Как и он сам, как безрукий воин и дипломат Зиновий, Вики была удостоена военных французских орденов. Но что ей было до орденов, до славы, хотя бы и вечной, если жизнь выпала красавице «короткая такая»…
А вот силуэт талантливой, ослепительной Ариадны Скрябиной, дочери русского композитора Александра Скрябина и его второй жены-полубельгийки Татьяны Шлецер. Первое, довольно небрежное упоминание об этой удивительной женщине я, помнится, нашел в знаменитой мемуарной книге Нины Берберовой «Курсив мой». Берберова сообщала, что Ариадна была женой эмигрантского поэта Довида Кнута, с которым у жены Ходасевича, молодой Нины, был в Париже роман, о чем Кнут якобы известил читающую эмигрантскую публику в страстном эротическом стихотворении. О жене Кнута Берберова помнила, что эта женщина мешала однажды Берберовой и Кнуту читать друг другу свои стихи и встревала в их увлеченную поэтическую декламацию своими «пустячными разговорами». Тогда-то Берберова и утешила Кнута предсказанием, что Ариадну он будет иметь у себя недолго, а ее, Берберову, всегда. И – пишет Берберова – ее предсказания (или пожелания) сбылись: немцы застрелили Ариадну в Тулузе в «так называемом Сопротивлении» (снисходительное берберовское выражение), и там ей установлен памятник. Прочитав об этом, я написал письмо в Тулузу. Никакого памятника там, конечно, не было. Как и большинство мемуаров, «Курсив мой» – автобиографический роман, призванный сбить со следу биографов автора, бросая им (как выражался Набоков) «нить лже-Ариадны». А мне хотелось узнать про настоящую Ариадну. Судя по тому, что я уже слышал о ней, настоящая Ариадна вряд ли стала бы занимать Берберову «пустячными разговорами». Зато Ариадна вполне могла бы выгнать гостью-соперницу, учуяв в ее речах некую тень уважения к «мужественности» новой орды на восточной границе Франции или неуважения к своей новой религии (иудаизму). Кстати, и то и другое она могла в разговорах тогдашней Нины учуять.
После переписки с Тулузой я попытался найти что-либо о дочери Скрябина в Москве 80-х годов, куда в ту пору регулярно возвращался из Франции.
В московском музее Скрябина, что в арбатском переулке за театром Вахтангова, об Ариадне почти ничего не знали. Зато я услышал о ней однажды случайно за стенами Старого города в Иерусалиме, напротив Масличной горы, близ Гефсиманского сада и русского монастыря Святой Магдалины. Моя московская приятельница поэтесса Юля Винер, обитавшая там, уже «на территориях», в рискованном одиночестве своего красивого дома, сказала мне, что в Тель-Авиве, на бульваре Бен-Гуриона, живет женщина, которая лично знала эту мою Ариадну. Что женщину эту зовут Эва Киршнер и Юля может попросить, чтоб она меня приняла…
У входа в подъезд нужного мне дома стояла маленькая симпатичная женщина со светлыми, прибалтийскими, вдобавок еще выцветшими глазами.
– Это бульвар Бен-Гуриона? – спросил я, становясь еще бестолковей, чем обычно, оттого что все в этом городе было написано непонятными буквами справа налево.
– Да, – сказала она приветливо. – Он и жил тут напротив…
– Кто «он»?
– Бен-Гурион. Я знала его. И сперва он был ничего себе человек. А потом стал совсем непохожий на себя. Власть портит людей. Два года у власти – достаточно. А у вас долго будет Ельцин?
– Откуда мне знать? Так вы и есть Эва, – догадался я наконец и поцеловал ее маленькую сухую ручку. Она была прелестна. Никогда не сказал бы, что ей девятый десяток. И что тут можно жить так долго в такую жару.
– Идемте в дом, – сказала она жизнерадостно. – Там прохладно. И там я буду вас кормить.
Я не удивился: в русском доме Парижа, Тель-Авива или Бостона тебя прежде всего хотят накормить.
– Расскажите про Ариадну, – попросил я.
– Я буду греть обед и рассказывать, – сказала Эва. – Про Кнута или про Ариадну сперва? Я почти одновременно с ними познакомилась. Нет, с Кнутом на несколько дней раньше…
– Начните тогда с Кнута.
Она и начала рассказ с Довида Кнута, который был довольно известным молодым поэтом в кругу русской эмиграции в Париже. Одним из самых заметных в этом «незамеченном поколении», среди тех, кто приехал совсем молодым. Писать и печататься (с большим трудом) начал в Париже, а жил воспоминаниями детства, тоской по полузабытой родине.
Юная студентка-медичка Эва Киршнер познакомилась с ним в парижской больнице, где проходила практику. Она собиралась тогда стать психиатром, это позднее она увлеклась психологией. Эве сказали, что в палату к ним поступил какой-то русский, вроде бы даже русский поэт, и она побежала знакомиться. Выяснилось, что он ехал на велосипеде по улице и его сбил автомобиль.
– Да, помню, я у кого-то читал об этом, – сказал я. – Все поэты ему даже завидовали, потому что виновник аварии теперь должен был платить ему пенсию. И он мог бросить работу в красильной мастерской…
– У него была черепная травма. Не очень серьезная. Мы познакомились, часто болтали с ним и даже подружились… А потом в больницу вдруг пришла молодая женщина и спросила у меня, где лежит поэт Кнут, ей нужно его видеть. Я согласилась ее к нему отвести. Она объяснила, что он ее не знает, но она его видела. И вот она решила, что они должны быть вместе… Она уйдет от мужа, и они будут вместе – так она решила. Я посмотрела на ее живот: беременность бросалась в глаза. Она сказала, что это неважно. Это будет его, Кнута, ребенок, потому что они поженятся… Так она объяснила. А Кнут лежал у себя в палате и еще не знал о своей судьбе…
– Где-то я читал, – припомнил я, – кажется, в воспоминаниях Бахраха, что эти неистовые крайности были у нее от отца-композитора. Те же, что в его симфониях…
– Нет, нет, – сказала Эва. – Это от матери. Татьяна была такая же неукротимая. Она увидела Скрябина и решила, что он будет с ней. И увела его из семьи. Они долго бедствовали, и она увезла его в Швейцарию. Мне рассказывал Кусевицкий – он посетил их в Швейцарии. Они сидели, разговаривали, и вдруг в комнату вошла маленькая девочка. И все замолчали. Теперь она командовала. Все ее слушались. Это была Ариадна.
– Я буду накрывать на стол, – сказала Эва. – Подождите меня минутку.
Она исчезла на кухне, а я стал думать: где бы Ариадна могла видеть Довида Кнута? Где-нибудь на русских посиделках, на русских чтениях. Он ведь был довольно популярен и возглавлял даже какие-то объединения молодых. Часто читал в Союзе молодых поэтов… Мне вспомнилась шутка Тэффи: кто эти старые евреи, что собрались на Данфер-Рошро? Это собрание Союза молодых русских поэтов… Кнут был из кишиневских евреев, и настоящая фамилия его была Фиксман – Давид Миронович Фиксман. Он придумал себе псевдоним Довид Кнут. В некоторых стихах его звучали библейские мотивы, и вообще, стихи его многим нравились, и сам он, невысокий, чернявый, толстоносый, отчего-то нравился женщинам. Может, их убеждал его голос, его стихотворные заклинанья:
Я,
Довид-Ари бен Меир,
сын Меира-Кто-Просвещает-Тьмы…
Может, Ариадна влюбилась в него, когда он читал это стихотворение. Или стихи про «тусклый кишиневский вечер». Или стихи про Нерадивого Фонарщика, который возжег в нем жизнь. Про поющую женщину: «О, как прекрасен был высокий голос!» Она ведь и сама писала стихи, Ариадна. Но он был дерзок в первых своих стихах. У него был странный русский язык. Кишиневский. Сборник его назывался «Моих тысячелетий…». У них у всех был странный русский – и у него, и у Поплавского. Многие из этих молодых не видели ни Москвы, ни Петербурга. Иные не доучились в России…
– Итак, она убедила его? – спросил я, когда мы сели с Эвой за стол.
– Да, – сказала Эва с не проходящим больше полвека удивлением. – Она была беременна от Магена. И у нее были две дочки от первого мужа, от композитора Лазарюса. Но она убедила Кнута, что они просто должны быть вместе. Она была удивительная… Ариадна решила, что, раз она вышла за еврея, то должна перейти в иудаизм. И она совершила гиюр. И взяла новое имя – Сара. Они стали издавать вместе сионистскую газету. По-французски. Он знал французский. Она прекрасно писала по-французски. Но он все же правил ее.
– Отчего?
– Она была неистовой. Он смягчал ее статьи. Она писала, что надо бить во все колокола, что скоро придут и убьют всех евреев. Но никто в это не верил…
– Даже когда они носили желтую звезду на рукаве в Париже, они еще в это не верили, – сказал я. – Мне рассказывала Татьяна Бакунина.
– Вот-вот… И про нее все говорили, что она сумасшедшая. А она была пророчица, Кассандра. Потом-то все убедились…
– Но наверно тяжело с таким человеком? – предположил я.
– Она была тонкая, нежная, – тихо сказала Эва. – Она была из нас самой интеллигентной, лучше всех из нас знала живопись, новых писателей, музыку. Беззаветная, щедрая, все с себя готовы была отдать. И отдала – всю себя… Но она ненавидела жлобов. Она ждала их нашествия и передавала нам свой страх. Она, конечно, была нетерпимая. Говорила, что жлобов нельзя пускать в музеи. Вдруг оглядывалась в метро и говорила с ужасом: посмотри, какие лица, они придут к власти… Она передала мне свой страх. Но она знала, что предстоит борьба, и была к ней готова. Они с Кнутом ездили в Италию, к Жаботинскому… Потом Кнут ездил в Израиль…
– Я помню его стихи: «Что рассказать тебе про Палестину?» Я посмотрел сегодня и обнаружил, что он посвятил их вам, Эва… Там есть строка: «Как будто сердце радо и не радо». Это ведь не случайно?..
– Наверное, нет. Он был из русской поэзии. Из России.
– Вы заметили, Эва, здесь все знают его строчки: «Особенный еврейско-русский воздух. Блажен, кто им когда-нибудь дышал». Ностальгические строки. Что ж было потом?
– Потом началась война. Она с первых дней в Сопротивлении… Кнут скоро оказался с детьми в безопасной Швейцарии, а она до конца оставалась в макИ, до последнего дня…
– Это понятно… – сказал я. – Она рождена была для такого часа. А ему, может, она была уже и не по силам. Откуда нам знать…
– Она вместе с другими переправляла еврейских детей до испанской границы, там их забирали друзья и везли дальше. Условия жизни в макИ были трудные. Вместе с Рэн Эпштейн она создала отряд в департаменте Од. Главный перевалочный пункт находился в Тулузе. Ее подпольная кличка была Регина…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.