Текст книги "Тот век серебряный, те женщины стальные…"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
В нем было что-то театральное, даже что-то оккультное. Или, вернее, это было явление существа с другой планеты… Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе с белым рисунком по подолу, колебавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид… Трудно представить себе более некрасивого и более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое…
Дальше следует описание некрасивой длинной головы, некрасивых волос, некрасивых глаз, губ, на сей раз не крашеных, все б ничего, но, как они говорят, эти герои! В романах Одоевцевой приведена прямая речь знаменитых покойников, сотни страниц прямой речи, диалоги, монологи… И все они, конечно, придуманы Одоевцевой, кем же еще? Все говорят одинаково, пo-одоевцевски… Но может, она что-то записывала, вела дневник?
Об этом я и спросил при нашей встрече милую Ирину Владимировну, и она мне тут же ответила в тон – каков вопрос, таков ответ:
– Все это по памяти, у меня точная фотографическая память…
Больше я глупых вопросов не задавал. Остается поверить, что они тогда все так изъяснялись, эти гении серебряного века: «исходя сплошным восторгом» или «брызжа вдохновением» – у Андрея Белого оно все время «брызгало фонтаном», а у самой хорошенькой авторши «сползало по груди и по рукам». Наверно, и по ногам тоже: она ведь была длинноногая, прелестная блондинка с милым коротким носиком и веснушками. Косу ее Гумилев называл то темно-русой, то золотисто-рыжеватой , но цвет волос ведь зависит от хитростей ухода… Когда, якобы завязнув в сетях каких-то смутно упомянутых Одоевцевой «нелегальных встреч», был расстрелян Гумилев, Одоевцева уехала за границу с влюбленным в нее Георгием Ивановым: сперва в Берлин, потом в Париж. Иванову для заключения нового брака еще нужно было расстаться с первой женой, но он вовсе не обязан был расставаться со своим возлюбленным Георгием Адамовичем. Во втором томе «мемуаров» очень трогательно рассказано, как их троица, нежась в общей постели, обсуждает вопросы теории и практики литературы. Конечно, за столько-то лет случались и любовно-идейные конфликты, а не только карточные проигрыши. Адамович был невезучий картежник, всегда в проигрыше, всегда в долгу, в поисках того, кто заплатит ему, влиятельному эмигрантскому критику. После войны продаваться пришлось картежнику Адамовичу с потрохами: он настрочил книгу про Сталина не хуже какого-нибудь Анри Барбюса или Луи Арагона. Тут уж долго терпевший друг и любовник Иванов не выдержал. Написал погромную статью «Конец Адамовича», многие напомнил другу христопродажи. Сам-то Георгий Иванов до смерти не продавался. Писал до последнего дня, умирая в старческом доме опостылевшего средиземноморского Йера:
Россия тридцать лет живет в тюрьме,
На Соловках или на Колыме.
И лишь на Колыме и в Соловках
Россия та, что будет жить в веках.
Все остальное – планетарный ад,
Проклятый Кремль, злосчастный Сталинград —
Заслуживают только одного:
Огня, испепелившего его.
Иванов сумел, хоть и ненадолго, пережить московского сухорукого фараона и дерзнул, глядя на похоронные фотографии в прессе, влить в жалобные завыванья растерянных леваков осиротевшего мира безжалостный русский голос:
…И вот лежит на пышном пьедестале
Меж красных звезд в сияющем гробу
«Великий из великих» – Оська Сталин,
Всех цезарей превозойдя судьбу.
А перед ним в почетном карауле
Стоят народа меньшие «отцы»,
Те, что страну в бараний рог согнули, —
Еще вожди, но тоже мертвецы.
Какие отвратительные рожи,
Кривые рты, нескладные тела:
Вот Молотов. Вот Берия, похожий
На вурдалака, ждущего кола…
Он был болен и нищ, этот не первый и не последний муж Одоевцевой, но он был, возможно, единственным из эмигрантских поэтов, кто еще продолжал помнить и писать о невинных миллионах русских, зарытых в землю Заполярной тундры. И еще он посвятил много чудных стихов суетливой «маленькой поэтессе с большим бантом», своей жене, покорно сидевшей у постели умирающего в старческом доме душного Йера:
Отзовись кукушечка, яблочко, змееныш, Веточка, царапинка, снежинка, ручеек….
В гламурной дамской литературе нет места бедствиям эмигрантской жизни с ее бедняцкими ухищрениями, интригами и нищенскими гонорарами. Жизнь в таких романах должна быть комфортабельной, или хотя бы «вполне комфортабельной», если не шикарной. Так все и рассказано у Одоевцевой.
На роль самой последней «любимой ученицы» и без пяти минут возлюбленной Гумилева претендовала наряду с Одоевцевой и наиболее известная среди современных читателей мемуаристка того века, заставшая в Петрограде, а потом еще и в Париже, самый конец великой эпохи. Зовут ее Нина Николаевна Берберова. Как и Одоевцева, она вольна была распоряжаться прошлым, как ей вздумается, ибо почти все сверстницы и соперницы ко времени написания блестящей ее мемуарной книги «Курсив мой» ушли уже в лучший мир. Как и другие наши героини, Нина писала стихи, мечтала о поэтической карьере и поэтической славе. Неудивительно, что Нину заинтересовал самый активный тогдашний учитель поэзии, руководитель поэтической студии легендарный Гумилев. Никого не удивило бы, если бы женолюбивый Гумилев «положил глаз» на экзотическую смуглую «ученицу», перебравшуюся в Петербург из армянской Нахичевани, той, что на Дону (сейчас она стала пригородом Ростова). Впрочем, это могло случиться перед самым арестом Гумилева, так что в истории Гумилева и Берберовой нам остается полагаться лишь на рассказы самой Берберовой. В том, что касается дальнейшей судьбы «великой Нины» (так ее иногда называют западные журналисты, которым мемуарная книга Берберовой, переведенная на европейские языки и имевшая успех, буквально «открыла глаза» на русскую эмиграцию), то она известна и из других источников. Приход Нового 1922 года Нина Берберова отмечала в Доме литераторов, где оказалась за одним столом с Владиславом Ходасевичем, восходящей звездой русской поэзии. Сходу в нее влюбившийся Ходасевич и вывез Нину на Запад подальше от своей второй жены (А. Чулковой) и ставшего вовсе уж небезопасным Петрограда. Он оформил ее «в качестве секретарши», а потом уж и третьей своей жены, жалобно объяснив в письме к оставленной второй, что юная девушка рвется в поэзию, «просится на дорожку, этого им всегда хочется, человечкам. А потом не выдерживают…» Но у молодой Нины хватило выдержки, она оказалась сильной. Некоторое время Горький держал ее и Ходасевича при своем обширном дворе, а в ту пору, когда Ходасевич потерял поддержку Горького и стал ютиться в нищете парижского пригорода, Нина без труда находила себе в эмигрантском Париже новых учителей, поводырей и возлюбленных. Поэзия ее не сильно продвинулась к вершинам, но зато она вполне успешно пробовала себя в прозе и журналистике, подрабатывала машинописью и крутила романы в литературных кругах, о чем можно узнать из стихов ее коллег и сверстников (скажем, Д. Кнута). В конце концов, она вовсе ушла от Ходасевича к художнику и торговцу произведениями искусства Макееву. О разрыве ее с Макеевым рассказывала мне однажды дочь писателя Бориса Зайцева Наталья Борисовна Сологуб. Они с отцом и Ниной сидели в гостях у Берберовой в Лонгшене, под Парижем, ждали возвращения Макеева. Макеев пришел не один, он привел свою молоденькую секретаршу, в которую был влюблен. И тут, как вспоминала Наталья Борисовна, стало твориться «что-то странное». Нина Николаевна стала бегать по дому и саду за девушкой, забыв о гостях и муже.
– Что же тут странного? – сказал я. – Она была лесбианка.
– Откуда вы узнали? – спросила Наталья Борисовна.
– Из ее книги.
– А зачем же тогда ей первый муж, второй муж?
– Для устройства, для пропитания, положения в обществе, культурного роста, крыши над головой…
Кстати, в «Курсиве» Берберова упомянула мимоходом, что они с Макеевым стали «бороться за одного человека», но человек этот оказался недостойным ее потерь…
Конечно, и в прекрасной книге Берберовой, как в любых мемуарах, нелегко отделить правду от вымысла и субъективных искажений (к чему добросовестно стремились редакторы первого русского издания ее романа). Однако любопытно, что в среде былой русской эмиграции нарекания вызвал лишь самый короткий и правдивый текст Нины Берберовой. Это была открытка, которую Нина прислала русским друзьям, в панике бежавшим из Парижа перед самым приходом немцев. Нина, оставшаяся дома, написала им, что после знаменитого исхода жизнь в Париже наладилась, что жить под немцами можно, вероятно, даже легче стало жить, чем раньше. И это была чистая правда: процветали театры и кабаре, в зале Плейель никогда не исполняли так много русской музыки, как при немцах, немецкие торговцы покупали много картин для собраний Геринга, Гитлера и всей берлинской верхушки, так что неплохо выживали и художники и торговцы произведениями искусства (они, кстати, освободились от конкуренции с коллегами неарийской крови, бежавшими от неминучей смерти за океан). Город опустел, освободилось много жилья, так что после многолетней убогой тесноты ее с Ходасевичем комнатушек в пролетарском Бийанкуре Нина со своим новым мужем Макеевым смогла переехать в пятикомнатную парижскую квартиру. Подобные письма (и при этом куда более восторженные, чем берберовская писулька) получали тогда тысячи былых парижан, иные из них вошли в знаменитые эпистолярные тома (я читал недавно такое письмо художника Никола де Сталя), однако сильно к тому времени полевевшим русским эмигрантам открытка Берберовой показалась позорной и пошла по рукам, в результате чего бедная Берберова расплачивалась за откровенность чуть не до самого своего бегства в США, где стала преподавать в университете и вообще меньше нуждалась в какой-либо поддержке, чем в оскудевшей и вполне просталинской Франции.
Известность и даже литературная слава пришла к Берберовой и в России, и за рубежом лишь через четверть века, на девятом десятке, зато нынче в глазах западного читателя имя ее сверкает на иноязычном литературном небосклоне даже ярче, чем имя Бунина. Это поразительная история. Вышел как-то перед летними каникулами переведенный на французский язык старый рассказик Берберовой (изданный ею за свой счет по-русски после войны и никем не замеченный). Вышел он в провинциальном, дышавшем на ладан издательстве и вдруг стал любимым чтением ленивых французских отпускников и полуграмотных журналистов. Издательство воспрянуло духом, переиздало все, что написала когда-то малоизвестная русская парижанка, и она стала «великой Ниной». Заодно перевели и ее интереснейший «Курсив», вспомнив, что была когда-то русская эмиграция.
История эмигрантского Парижа, рассказанная Берберовой в книге «Курсив мой», высвечивает многие черты железных женщин серебряного века. Кстати, один из последних «докуроманов» Берберовой так и назывался – «Железная женщина». Героиней его является одна из жен Горького Мура Закревская-Будберг, но внимательный читатель угадает в книге и намек писательницы на собственную железную волю к жизни. Лично мне кажется, что Нина Берберова была женщиной намного более закаленной, чем загнанная в угол режимом (на манер Майи Кудашевой) «железная женщина» Мура Закревская-Будберг.
Глава V
«Лишь призраки на петербургском льду»
Это строка все из того же, давно бередившего мне душу стихотворения Георгия Иванова о петербургских красавицах тринадцатого года, последнего перед мировой катастрофой, о женщинах серебряного века. Поэт и сам мог не знать, отчего подсказала ему этот петербургский лед муза, но, возможно, они маячили в его воображенье, эти призраки на льду, еще тогда, когда он сам обдумывал бегство, неизбежность которого становилась все очевидней для жителей обреченного города. В борьбе с жителями столицы, которые еще не пришли сдаваться с потрохами насильникам, большевистская власть прибегла тогда к новому средству – удушению горожан голодом. Петроград по-прежнему лежал в окружении и в непосредственной близости от деревень, полей и огородов, но все попытки горожан и крестьян наладить снабжение и обмен продуктами назывались «спекуляцией» или «мешочничеством» и жестоко карались главными органами. Тем гражданам, что не смогли или не захотели окомиссариться или скурвиться (как, скажем, Брики), власть выдавала скудные пайки, лишь с их помощью достигая послушания и вялого революционно-трудового энтузиазма. Понятно, что пайкИ (как чуть позднее и лагерные пАйки) были строго дифференцированы. Комиссарский паек был не чета беспартийному, что внесло необходимое уточнение в большевистский лозунг «равенства. С появлением служебного пайка появились и талантливые «пайколовы». Таким считал себя художник Юрий Анненков. Ему можно было только позавидовать. Другие так не умели. Скажем, профессору Академии художеств Василию Шухаеву и жене художника Вере Гвоздевой, работавшей в Доме искусств «ассистентом», их пайков решительно не хватало для выживания. Молодые люди решились на отчаянный шаг – бежать зимой из Петрограда по льду Финского залива. Отчего не уехать, не уйти, а бежать? Да оттого, что свобода по-большевистски не предусматривала свободы перемещения. Существовали пока еще всякие хитрые («командировочные» и «лечебные») способы отъезда, но это было хлопотно, осуществимо для избранных, а потом мышеловка и вовсе захлопнулась.
Шухаевы ушли из Петрограда зимой, по льду в сторону Финляндии. Через годы смертельно опасная эта авантюра стала сюжетом для семейных рассказов, и младшая сестра Веры Мария рассказывала вполне беспечно о бегстве сестры и ее мужа:
Они и ушли – в буквальном смысле. Из Петрограда пешком по Финскому заливу в Финляндию, зимой в белых халатах с проводником до какого-то места. Молодые, веселые, хихикали сами над собой, в них даже стреляли наши пограничники, тогда они валились на спину и дрыгали ногами, просто так, из озорства, Устали, говорят, безмерно. Прилягут на снег отдохнуть и в ту же минуту уснут.
В рассказах самих беглецов все было страшней, и вряд ли опасность быть убитыми или замерзнуть во сне так веселила их тогда, как забавницу сестру. Да и пойти на такой шаг можно было пойти лишь от полного отчаянья, Шухаев так и писал тогда почтенному Илье Репину: «совершенно невыносимое положение».
Вместе с Шухаевыми бежали по льду Иван Пуни (знаменитый художник, организатор последней в Петрограде выставки футуристов) и его знаменитая жена Ксения Богуславская, звезда «будетлянского» салона русской столицы, о чьей красоте и женском обаянии ходили легенды и в Петрограде, и в Париже. Может, они и были эти ивановские «призраки на петербургском льду»…
Гораздо подробнее и драматичнее рассказала об этом «ледовом» исходе из Петрограда в своей книге «Четыре трети нашей жизни» дважды эмигрантка Нина Алексеевна Кривошеина, жена известного участника Сопротивления Игоря Кривошеина и мать бывшего советского зэка, а позднее переводчика ЮНЕСКО, моего парижского соседа и друга Никиты Кривошеина. Когда я поселился в Париже у своей жены и дочки, то обнаружил, что мы соседи с Никитой. Тогда я познакомился с его отцом. Он-то и дал мне прочесть книгу своей недавно умершей жены Нины, о которой вспоминал в наших беседах постоянно.
Нина, дочь богатого промышленника-реформатора Алексея Павловича Мещерского, была красивой, образованной, своевольной, непредсказуемой девушкой, истинной звездой серебряного века. Среди ее поклонников самым настойчивым и заметным был молодой композитор Сергей Прокофьев, даже в поздних, парижских дневниках которого слышатся отзвуки той большой влюбленности. Родители возражали против брака Нины с Сергеем, она не ослушалась, вышла за другого и в скорости разошлась.
Нина Алексеевна описывает свой декабрьский 1919 года «уход через лед» с обстоятельностью. Это не причуда и не шалость, это единственный остававшийся выход для тех, кто больше не мог терпеть насилие режима, ощущение безнадежности. Нина и ее друзья понимали нелегкость и небезопасность задуманного:
Был найден… человек с базара на Бассейной, который брал заказы на валенки; он приходил на дом, снимал мерку и все же несколько поразился, когда я его попросила сделать тройные подошвы… «Что ж, все понятно, не беспокойтесь, валенки будут отличные»… Было несколько совещаний у нас: страшный для всех нас вопрос о прохождении между фортами, а их, если верно помню, было не то шесть, не то семь, казался неразрешимым. Говорили также, что во многих местах подо льдом заложены мины, и был последний маршрутный вопрос, очень страшный – как бы не сбиться с пути по льду, где никаких ориентиров нет…
Дальше было страшное ночное путешествие, в котором они заблудились и вышли к Кронштадту. И еще – смертельная усталость, когда хотелось только повалиться на снег и спать… В конце концов Нина добралась до Финляндии, потом до Франции. Ушел в Финляндию и ее отец.
А потом случилось непостижимое. Нина вторично вышла замуж, новый муж ее стал преуспевающим инженером, французская жизнь была благополучной, но она вступила в некую таинственную партию, которая называла себя «советской», да и работала, как признал полвека спустя сын Нины, на советскую пропаганду и советскую разведку. Той же ориентации придерживался и ее муж Игорь, познавший в годы войны ужас немецких лагерей, с трудом в них выживший, но занявшийся после войны столь неприкрытой просоветской деятельностью, что его выслали из Франции. Он благополучно добрался до Советской России, где ему было уготовано место в бараках ГУЛАГа.
Вот уж там он вряд ли бы выжил, если бы не умер вовремя Сталин. Кривошеиных подтолкнули ко вторичной эмиграции, и их приняла все простившая им Франция… Нина Алексеевна написала замечательную, хотя и не целиком откровенную, книгу о своей удивительной жизни.
Как ни странно, нечто подобное эмигрантскому перерождению Нины Кривошеиной произошло и с тщеславной и очень светской женой художника Шухаева Верой Гвоздевой. После бегства по льду и вполне безбедной жизни во Франции Вера уговорила мужа вернуться в Россию, где они вскоре получили по восемь лет колымских лагерей и еще десяток лет постоянного страха.
И все же многие из красавиц серебряного века (таких, скажем, как Натали Палей) смогли уцелеть и по-прежнему пленять красотой подлунный мир лишь потому, что сделались в какую-то тревожную зимнюю ночь «призраками на петербургском льду».
Побеги из Северной Пальмиры по льду и на подручных плавсредствах продолжались до тех пор, пока не опустился со скрежетом железный занавес, не повесили на границе амбарный замок и не поставили у него пограничника Карацупу с верной собакой Индус, чтоб хватал за ляжки всех бегущих в отчаянье. А то не унимались, бежали… Одна чудесная русская женщина бежала дважды. И не то чтоб за себя боялась. Была она не робкого десятка, отважная летчица, врач хирург, георгиевский кавалер и вдобавок светлейшая княгиня. Опасалась за жизнь ближних. В первый раз убежала на поиски маленькой дочки, во второй – спасая от опасности любимого мужа, который уже был взят пролетарской властью в заложники. В Париже села светлейшая княгиня Софья Алексеевна Волконская за баранку ночного такси, кормила семью, писала стихи и прозу. Иногда, проходя мимо ночного такси, где дремлет шофер, вспоминаю ее горькую книжку «Vae victus»… Горе побежденным…
Начну по порядку.
По рожденью она была Бобринская, графиня Бобринская. Бобринские ведут свой род от самой императрицы Екатерины II и красавца Григория Орлова…
Юная Софи Бобринская женскую судьбу выбрала себе сразу необычную – кончила Женский медицинский институт, стала хирургом, а в Гатчинской летной школе сдала экзамены на пилота и получила диплом. Замуж вышла за князя Долгорукого, родила дочку – назвали по матери Софьей, Софкой. Брак не очень клеился, а тут еще – Первая мировая война. Молодой врач княгиня Долгорукая чуть не с первых дней войны – среди крови, криков боли, страданий – в госпиталях Красного Креста, на передовой. Сперва на западе – в Варшаве, Лодзи, на Равке… Потом оказалась в Персии, при корпусе генерала Баратова. Там война еще дольше тянулась, чем всюду…
В 1923 году в Берлине вышла мемуарная книжка «Персидский фронт», написанная А. Емельяновым, возглавлявшим в тех краях фронтовую медицину. Вот из нее страничка:
В холерном отделении в круглом сводчатом зале пришлось больных класть на циновках на каменный пол… Холерных человек шестьдесят. В «бараке» доктор – кн. Долгорукая. Слушает пульс, дает лекарства, поправляет подушки, переворачивает больного. Все сама. Молодая, лет двадцати пяти. Уже несколько ночей она не спит, и странным кажется бледно-зеленый цвет ее лица… от усталости, или это такое освещение в полутемном сводчатом зале старинного здания? Она – в белом халате, со сжатыми губами и карими с лихорадочным блеском глазами… Мать, доктор, авиатор, георгиевский кавалер трех степеней – она уехала с нашего фронта полным кавалером. Бесстрашная в боевой обстановке, она презирала опасность и в заразном бараке. Она очень любила жизнь и была фаталисткой. На фронте она рисковала ею очень часто – жизнью молодой, интересной и материально сверх меры обеспеченной. Нет, это не только любовь к приключениям! Это уже любовь к долгу, к посту своему, к ближним!
Так и вижу, как эта женщина, небрежно отведя локтем пьяного кабацкого завсегдатая и даже не обернувшись на полуфранцузское бормотание сутенера, выходит из кафе в свежесть парижской ночи, садится за руль. На лице ее омерзение, тоска, боль. Потом тень воспоминания ложится на лицо, его освещает чуть заметная мечтательная усмешка… О чем вспоминает светлейшая княгиня, героиня железного XX века, полный георгиевский кавалер? Нам с вами удастся узнать об этом, ибо кое-что из того, о чем она вспоминала (и о чем, конечно, писала), до нас дошло – стихи (напечатано совсем немного стихов, их высоко оценил эмигрантский «король поэтов» Георгий Иванов), мемуарная проза.
В 1934 году в Париже вышла ее книга «Горе побежденным», одна из удивительных книг мемуарной русской прозы, – и прошла незамеченной (до того ль было бедолагам русским в 1934-м?). В этой книге приведен один из самых фантастических эпизодов ее воистину фантастической жизни. Время действия: 1918 – 1920. Крестный путь – Петроград, Лондон, Стокгольм, Хельсинки, Гатчина, Петроград, Москва, Таллин, Париж… Путешествие по краю пропасти, история любви и подвига, история победы любящей женщины в отчаянной борьбе за спасение любимого человека, лучезарной победы, которую здесь, ночью, возле паскудного парижского кафе и стоянки ночного такси, так трудно отличить от пораженья…
Мы не сумели, не смогли…
Ну что ж, еще немного
И сгинем мы с лица земли.
Туда нам и дорога.
Думаю, что позднее, после войны, к прочим трудностям и унижениям, которые претерпела светлейшая княгиня, прибавилось еще одно. Дочь ее Софья Долгорукая (Софка) приехала к матери в Париж из Лондона погостить и после триумфального вступления нацистов в Париж была арестована как британская подданная. С большим трудом удалось ее вызволить из лагеря, и она вернулась в Англию. Этот эпизод (вписавшись в атмосферу послевоенного патриотического полевения русской эмиграции), возможно, завершил политическое воспитание молоденькой княжны: она стала боевитой коммунисткой и вышла замуж за английского работягу, взяв его незамысловатое имя Скипуид. Позднее княжна-коммунистка поведала о своих приключениях в книге «Софка» (написанной, понятное дело, по-английски), но, на свое счастье, светлейшая княгиня уже не дожила до этого скромного дочернего литературно-издательского подвига: Софья Алексеевна умерла в 1951 году, и на смерть ее откликнулись в скромной послевоенной «тетради» журнала «Возрождение» поэт Георгий Иванов и генерал Лампе.
Из нашей жизни ушла замечательнейшая русская женщина, – писал Георгий Иванов, – необыкновенно одаренная и своеобразная. В любой стране ум, литературный талант, душевная исключительность и энергия покойной С.А. Волконской обратили бы на нее всеобщее внимание, поставили бы ее на заслуженную высоту. В любой «своей» стране. Но ведь она долго жила и умерла не в своей стране. И вот, вместо любви и признания, могила в чужой земле, тетрадь своеобразных, острых, блестящих стихотворений, из которых всего одно или два были где-то случайно напечатаны, изданная по-русски и по-английски интереснейшая и все-таки не пробившая стены читательского равнодушия и духовной глухоты книга, да еще ряд статей и литературных обозрений… тоже блестящих, умных и острых, как все, что выходило из-под пера Софьи Алексеевны.
cc…Грустная, типично эмигрантская судьба.
Жестокость, несправедливость и непоправимость этой эмигрантской судьбы С.А. Волконская умела передавать с жуткой силой и простотой. «Горе побежденным» – так называется ее книга…
Образ С. А. Волконской когда-нибудь послужит будущему, более счастливому, чем она, русскому писателю волнующей темой.
Минуло полвека. Русского писателя, который оплакал бы судьбу и гибель этой «второй» героини Волконской, с которой судьба обошлась круче, чем с первой, пока не нашлось. Но у нас, робких потомков, не устающих оплакивать горести побежденных, оказалась в руках эта редкостная мемуарная книжка. Перескажу ее в двух словах (отесанный телеграфный столб вместо ели)…
На дворе 1918 год. Героиня-хирург Софья Алексеевна Долгорукая вернулась с фронта в Петроград. Ее малолетняя дочь с бабушкой Долгорукой где-то в эвакуации в Крыму… Но может, уже больше и не в Крыму… С князем Долгоруким С.А. Волконская больше не видится, но в Петрограде ее ждет новая большая любовь ее жизни. 12 ноября 1918 года в перебудораженном, заплеванном шелухой семечек Петрограде Софья Алексеевна выходит замуж за светлейшего князя Петра Петровича Волконского. Брак их зарегистрирован в унылом ЗАГСе новой власти, они соединились скорее на муки, чем на радости, но все же так хочется улыбнуться, увидеть хоть что-нибудь обнадеживающее:
Когда мы уходили, П.П. обратил мое внимание на большую красную ленту, гирляндою протянутую через зал. На ленте виднелась подпись: «Она ждет его».
– Как это трогательно, – воскликнул П.П., – это, вероятно, относится к невесте, ожидающей жениха.
Мы подошли ближе. «Буржуй хочет гильотины. Она ждет его», – гласила надпись. Под этой эмблемой положено было начало нашей совместной жизни.
Итак, начало все же положено… Но не угасает в душе Софьи Алексеевны и смертельное беспокойство за судьбу маленькой дочери. Княгине представляется редкостный случай перейти границу и отправиться на Запад на поиски дочери – с этого начинается фантастическая эпопея женщины, сердце которой рвется между двумя любовями:
Май 1919 г. Маленькая грязная речка. Несколько солдат с ружьями. Мостик… Всего несколько шагов, а как трудно…
Надо решаться. Я не могу пропустить дарованного мне судьбою случая: возможность безнаказанно покинуть родину дважды не дается.
Несколько шагов… Впереди свободная страна, спокойная жизнь, нормальные люди… Но сердце не поет от радости. На душе камень. П.П. остался по ту сторону границы.
А по эту сторону границы, в финской деревне неожиданные сюрпризы ждут светлейшую княгиню, бежавшую из столичного Петрограда 1919 года:
Все бежавшие в те годы из Совдепии помнят чувство радости, которое охватывало их при виде открытых магазинов… Никакой фейерверк роскоши в витринах Bond eet или rue de la Paix не вызывали никогда в сердцах такого восторга, как любая захудалая финская лавчонка… разве можно забыть то чисто звериное ощущение жадности, с каким накидывались мы на сладкие пирожки, на свежее масло, на настоящий белый хлеб…
Русские эмигранты за границей с нетерпением ждут возвращения на родину:
Не могли же мы полагать, что цивилизованная Европа спокойно отвернется от вчерашнего союзника и предоставит кучке фанатиков вести страну к гибели согласно замыслу германского генерального штаба.
За скромную взятку английскому полицейскому («Какое разочарование… Еще одна погибшая иллюзия») княгиня получает разрешение на жительство в Лондоне и вскоре находит бывшую свекровь со своей маленькой дочерью Софкой: «Софка уже знала о моем втором браке, и воспринимала его как личную для себя обиду…»
Сомневаюсь, чтобы обида эта была когда-нибудь изжита. Тогда же, в 1919-м, убедившись, что дочь в безопасности, княгиня начинает испытывать жгучее беспокойство за судьбу оставленного мужа. В своей мемуарной «книге любви» она цитирует одно из своих тогдашних написанных под боком у дочери писем, не дошедших до мужа:
Наперекор всем законам механики, сила Вашего притяжения не только не уменьшается пропорционально квадрату расстояния, а чем дальше, и главное, чем дольше, тем все сильнее дает себя чувствовать, скоро наступит момент, когда сила эта, преодолев и сопротивление инерции, и цепкость родительской любви, и голос благоразумия, понесет меня сквозь все препятствия по прямой линии в Петроград.
Момент этот пришел очень скоро. Княгиня ринулась на восток, и уже в Стокгольме узнала, что муж ее арестован – взят в заложники до конца Гражданской войны. Разговоры с русскими за границей наводят на мысль, что светлейшего князя может ждать худшее:
Случайно в холле гостиницы встречаю Лилю Демидову, которую знаю с детства. Сейчас Лили находится в том же состоянии тревоги, что и я: боится не за мужа (она не была замужем), а за сестру Веру, оставшуюся в России. Лили мучают самые мрачные предчувствия: от Веры уже несколько времени нет вестей.
Софья Васильевна, сама смертельно встревоженная, пытается успокоить подругу…
Все это было ни к чему: каким-то непостижимым образом она знала… Действительно, предчувствие не обмануло. Несколько месяцев спустя пришло известие о том, что за отказ выдать местонахождение мужа Веру расстреляли. Сначала, будто бы, пытали. Зверским образом…
Сама светлейшая княгиня уже готова была на любой риск, на смерть и на подвиг ради любимого. В своих попытках пробраться в Совдепию она проявляет неукротимую волю, энергию, изобретательность, пускает в ход все возможные пути. И все они кончаются неудачей – и переход финской границы, и затея с плаваньем по озеру и даже покупкой билета гордой эстонской компартии… С отчаяньем в сердце бродит княгиня по мирным улицам Стокгольма, Гельсингфорса, Варшавы – умоляет о помощи министров, старых друзей, генералов, большевиков, разведчиков…
Тут же рядом попадались нам и былые наши союзники, глядя на них, сердца наши тихо млели от зависти. Подчеркнуто высокомерные, холеные, блестящие, сыплющие деньгами: для них все двери настежь, перед ними все на задних лапках. Они – господа положения и дают это чувствовать, все то же вековое – Vae victis!
Княгиня ищет пути проникнуть в Россию, не находит его, она полна страха за жизнь оставленного мужа:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.