Текст книги "Еврейская лимита и парижская доброта"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
«Уже пять месяцев неопределенности: немцы то наступают, то не наступают. Доктор Госсе сказал мне, что все начнется весной. Никаких новостей о Минске и Вильне, но ко мне заезжал повидаться Абрамович из Иностранного легиона. Он повез меня в Оксер, где было представление для военных. Там были поединки в боксе и кэтче, которые меня очень интересуют. Я сделал несколько рисунков.
…Чтобы забыть о всех печалях, я гуляю по деревне. Как красивы деревья! Я любовался на днях плакучей ивой, изогнутой ураганным ветром. Какой красивой она была, изогнутая, под дождем! Я уже больше месяца изнываю, ничего не делая из-за отсутствия красок».
Жорж Грог приехал в отпуск и привез Сутину краски. В благодарственном письме, написанном Грогу в конце января 1940 года, художник сделал печальную приписку: «Я оставил у мадам Клэр рисунок Модильяни и другие принадлежащие мне рисунки. Ты заберешь их, если со мной случится что-нибудь».
В середине марта Сутин писал в Алжир из Сиври: «Делаю рисунки, потому что красок больше нет. Да и душа не лежит. Герду забрала полиция. Здешний кюре пришел ко мне, чтоб отдать мне картины. Он удивляется, что я так часто рисую деревья, но что может быть красивей деревьев?»
А вот письмо от 10 мая 1940 года (немцы уже были готовы вторгнуться в Арденны, обойдя идиотскую «линию Мажино»):
«Как ты знаешь, всюду катастрофа… Чтобы забыть об этом кошмаре, я пишу, я рисую, я читаю. Кюре передал мне книжки, которые мне нравятся, – “История Франции” Мишле меня особенно заинтересовала. Виктор Гюго великолепен. Я прочел любопытную книгу Эжена Фромантена, которая называется “Старые мастера”. Увлекательно.
От друзей никаких новостей. От мадемуазель Гард тоже ничего. Если найдешь краски в тюбиках или в коробках, покупай все! Мне нужны.
С очень сердечным приветом.
Сутин».
В феврале 1941 года Сутин покинул свое бургундское убежище и вернулся в Париж. Сперва он поселился в отеле на Орлеанской авеню, потом объявился у себя на Вилле Сера, где его видела Хана Орлова. А в Париже становилось все страшнее. Сутин прятался здесь и там, он продолжал писать новые полотна. Иные из критиков считают, что он обрел новую силу. Конечно, и на новых картинах были деформированные предметы, но ведь он говорил: «Искажение, деформация – это жизнь… это красота».
В ту пору рядом с Сутиным была последняя его «дама из общества» – Мари-Берта Оранш. Биографы намекают, что она была «небескорыстна», что она помыкала гением и что он был у нее под каблуком. Они бежали под Шинон, что в кантоне Индра-и-Луары, жили в тамошних деревушках. Дольше всего жили близ деревни Шампиньи-сюр-Вед, в уголке департамента, который называют Ришельевским (почти как улицу в Одессе), в шести километрах от местечка Ришелье (описанного еще Лафонтеном в его «Путешествии из Парижа в Лимузен»). Семейство Ришелье и впрямь с 1750 года притязало на обладание этим краем, но места эти были обжиты задолго до появления знаменитого кардинала и его семейства. Немало здесь следов галло-романских поселений, а с XI века нашей эры были в здешних местах и замок, и графы. Владели этим замком и Людовик I Бурбонский, и Карл VIII, и Людовик II, и брат Людовика XIII Гастон Орлеанский. И ныне попадаются в городочке дома ХVI века, цела часовня 1507 года, остатки старинного монастыря. В часовне сохранились ренессансные витражи, подаренные Сен-Шапель де Шампиньи-сюр-Вед архиепископом Лангра.
Сутин и его подруга жили в доме у ворот Большого Парка близ дороги, ведущей в Пуан. В сельскохозяйственном этом районе, на его меловых почвах сажали подсолнухи, пасли гусей и коз, в парке высились огромные деревья. Сутин написал здесь три десятка картин.
К этому времени относится ссора Сутина с супругами Кастэн, отказавшимися взять свой заказ. Надо признать, что время для ссоры с «дорогим Сутиным» супруги выбрали вполне удачное. В воспоминаниях Мадлен Кастэн «Мой дорогой Сутин», опубликованных в русском журнале «Наше наследие», уклончиво сказано, что немцы захватили их имение и Сутин перестал к ним ездить: ни слова о ссоре из-за «Дерева в Ришелье» или о том, что Сутин прятался от полиции, что ему грозила гибель.
Может, он и выжил бы, бедняга Сутин, может, избежал бы полицейских облав и печей Освенцима, но переживания и страхи последних лет обострили его язву желудка. В один летний день 1943 года боли стали невыносимыми. Мари-Берта повезла его в Париж на машине, отчего-то с заездом за рисунками (вероятно, к мадам Клэр), отчего-то через Нормандию…
7 августа Сутину сделали запоздалую (а может, и вредную) операцию, а через два дня он умер на больничной койке, не дожив и до пятидесяти лет.
Он был похоронен недалеко от «Ротонды» и Адского проезда, где он жил одно время (да где он только ни жил в Париже?). За гробом его шли, среди немногих, Пабло Пикассо и поэт Макс Жакоб, которому тоже суждено было вскоре умереть в концлагере Дранси в качестве еврея (католик из Бретани, он все же оказался евреем).
Сутина ждали большая посмертная слава и мощная когорта подражателей (по большей части среди немецких неоэкспрессионистов). Памятник Сутину (работы старого друга из «Улья» литовца Арвида Блатаса) стоит близ Монпарнасского вокзала. О Хаиме Сутине, этом «французском Рембрандте», слышали в разных уголках Европы, но, конечно, не в таких глухих, как белорусские Смиловичи, где он родился по соседству с моей красавицей-бабушкой.
Ну, а в «Улье» вам расскажут о Сутине множество легенд (столь же мало достоверных, как и легенды о его местечковом детстве):
– Про зубную щетку помните? А это – как он хотел девочек обогреть и в печурку сунул картину…
– Эту, которая стоила тридцать тысяч франков?
– Это тогда тридцать тысяч. А теперь, небось, триста тысяч или три миллиона. Тогда-то он, впрочем, отдавал ее за три франка…
– А что стало с его друзьями? Он же не один сюда приехал?
И правда – что стало с друзьями? Это ведь все история «Улья», история Парижской школы, русско-еврейской школы или франко-иудейской школы.
Друзья вышли в люди, чуть позже вышли, но ведь они и жили долго.
Сутинский друг Михаил Кикоин приехал в Париж с Кременем, с которым они подружились в Вильно. Через границу проехали нелегально и долго-долго тащились через Германию. Это было в 1912 году.
Кикоин устроился для начала у родственника-ювелира, а Кремень почти сразу попал в «Улей», куда год спустя перебрался и Кикоин. В 1913 году добрался к ним в «Улей» и Сутин. Кикоин учился в Минске в торговом училище, где учитель и заметил его страсть к рисованию. Узнав об этом, Перец Кикоин определил сына в ателье художника Крюгера, где учился и Сутин. Так что дружба их началась еще в Минске.
В парижском «Улье» старые друзья держались сперва вместе. Сутин жил у Кременя, который ему иногда подкидывал деньжат из своих скудных заработков. О тогдашнем братстве Кремень ностальгически вспоминал позднее: «В те времена в “Улье” было много русских художников, и установилось между нами настоящее братство. Мы тогда часто шли пешком от “Улья” или Версальской заставы аж до самого бульвара Сен-Мишель, чтоб там отыскать кого-нибудь из друзей и стрельнуть у него франк или пол-франка… Если удавалось разжиться деньгами, что случалось редко, мы всегда их делили поровну. Ели белые булочки и пили чай, как делали в России. Модильяни нас часто спасал от полного безденежья, делал чей-нибудь портрет, а полученные за него деньги отдавал нам».
Модильяни бывал и в салоне у баронессы Эттинген, и в прочих местах, но тяготел он не к французским эстетам и Шагалу, а к группе победнее и попроще – Кремень, Кикоин, а потом уж гений из Смиловичей Хаим Сутин.
Они вместе выезжали на пленэр. В те годы Кламар еще был вполне привлекательным уголком – Кикоин жил там подолгу, и Сутин приезжал к нему.
Кикоин стал довольно рано участвовать в выставках вместе со знаменитыми французами. В «Улье» он прожил долго, причем не один, а с семейством. Он еще в школе, в Минске, дружил с девочкой Розой Бунимович. Крупная такая девочка, умненькая и очень активная: социализм, сионизм, еврейская самозащита, Бунд – вот где морока-то для родителей (мой отец рассказывал, что мамина двойняшка, моя тетя, в пору минской школы тоже нагнала сионистским задором страху на деда, и он увез всех в Москву). Михаил разделял Розины взгляды, но без особого пыла – у него для души была живопись. Конечно, социализм, еврейская самозащита, самооборона – это все объяснимое дело: Кикоины и сами из Гомеля перебрались в Речицу, спасаясь от погрома, это потом уж перебрались в Минск, где было еще надежнее. Но все-таки живопись больше интересовала мальчика, чем политика. Михаил с Сутиным уехали в Вильно, а еще через три года – в Париж. Тем временем Розу любимый ее брат-портной позвал к себе в США. Там она тоже что-то шила, но в еврейском Бруклине ей скоро стало тошно: никакой политики. Что за люди? Встречаются на улице и только говорят о делах (по-ихнему называется даже не гешефт, а бизнес) – сколько кто заработал, кто что купил, где что дешевле… А как же освобождение рабочего класса? Как же мировая революция, построение социализма, борьба с антисемитизмом, равенство, братство? Роза жаловалась на одиночество в письмах к Михаилу, Михаил жаловался на одиночество в письмах к Розе (жил он в тесном «Улье», но мальчик давно созрел для брака). Молодые люди решили съехаться и пожениться. Ему пора было жениться, а ей, наверное, хотелось и замуж и в город социализма, в город-ревсветоч. Но, приехав, попала она не на площадь Бастилии, не на митинги, а в нищенский «Улей», где только и разговоров было что о живописи, о Рембрандте, Гойе, Сезанне, а зарабатывали кто чем – сущие копейки. Михаил ночью подрабатывал на бойне, а его сумасшедший друг Сутин, тот и вообще рисовал дохлых куриц. Все как есть подрабатывали ретушью у фотографа. Впрочем, вот Изя Добринский полы подметал в гойской церкви.
Конечно, двухметровый гигант, банковский посредник и оценщик лесных угодий Перец Кикоин переправлял из Минска через родственника-ювелира с рю Лафайет полсотни в месяц своему сыну-художнику, но что такое полсотни, когда у человека семья, когда нужно кушать, когда нужны холст и краски, когда вокруг голодные рыла и все глядят на твою закопченную кастрюльку? А все же ухитрялась Роза покормить голодных.
Идет война народная…
С началом Великой войны Кикоин записался во французскую армию. Он был не один такой – русские все рвались защищать вторую родину, Францию, союзницу России. Серж Фера-Ястребцов попал в санитарные части и был отправлен служить в Итальянский госпиталь, тот самый, куда привезли раненого его друга и кумира Аполлинера-Костровицкого. Цадкин служил в полевом госпитале под Сперне и был отравлен ядами. Зиновий Пешков потерял руку.
Кикоин был скоро из армии уволен и вернулся в «Улей» к своей Розе. В 1915-м у них родилась дочка Клэр. Роза кормила мужа, но другим бродягам с Монпарнаса приходилось в те дни много хуже. А все же нашлась и там добрая душа – из русских женщин, конечно, – Мария Васильева. К началу войны этой замечательной женщине, имя которой и ныне чтит Монпарнас, исполнилась тридцать.
Она родилась в богатой семье в Смоленске, изучала там живопись и медицину, а в 1905 году на стипендию вдовствующей императрицы Марии Федоровны (той самой, у которой позднее большевики перебили и детей и внуков) поехала учиться в Париж. Жила в пансионе, училась у Матисса и в Ла Палет. Потом писала картины, выставляла в салонах, но было ей этого мало. Неуемная, она принимала участие в создании Русского литературно-художественного общества, была старостой в русской художественной академии, а в 1912 году в своей мастерской на авеню дю Мэн (дом № 21) открыла уникальную Свободную академию. С началом Великой войны Мария записалась медсестрой в Красный Крест, а по соседству со своей мастерской открыла благотворительную столовую: кормили у нее хорошо и задешево. Блаженные времена… Кто представит себе нынешнего русского миллиардера, хозяина нефтяных скважин, который открыл бы дешевую столовку для московских врачей, учителей и докторов мирных наук? А ведь парижский опыт Васильевой не был засекречен: сам Л. Троцкий (еще никого в ту пору не расстрелявший) блестел у нее над супом очками.
Собственно, это была уже вторая такая столовая на Монпарнасе. Первую открыл бывший морской офицер, русский эмигрант Делевский. Но у Васильевой была иная атмосфера – здесь не только утоляли голод, но и общались, говорили об искусстве, иногда даже танцевали (молодой скульптор Цадкин бренчал на фортепьяно «Верблюжье танго»). Приходили и французы – Брак, Леже, Пикассо. Однажды в столовой шумели так поздно, что соседи позвали полицию и сказали, что эта русская Мария – просто «красная Мата-Хари». На счастье, Васильева сохранила письмо самого маршала Жофра, который поздравлял ее с успехом ее доброго дела. Удивительные были тогда у Франции маршалы, в той самой последней французской войне.
Нынче в мастерской Марии Васильевой – музей Старого Монпарнаса. Да и сам этот закоулок близ дома № 21 по авеню Мэн называется Пассаж Марии Васильевой.
После подписания Брестского мира Мария Васильева со своим русским паспортом угодила в лагерь интернированных. Французские друзья за нее ходили хлопотать, заботились о ее малыше-сыне. Мастерская ее была тем временем разграблена.
После войны она встала на ноги: делала кукол (портретных, «со сходством») для Пуаре, костюмы для шведского балета, готовила вместе с Полисадовым бал «Черной нищеты», а в новом кафе «Куполь» на Монпарнасе (в 1927 году) расписывала столбы (до сих пор сохраняется там ее роспись).
Работала Мария Васильева и после новой войны. Только в 1953 году (было ей почти семьдесят) поселилась в старческом доме художников в Ножан-сюр-Марне. Она была и в старости известным человеком на Монпарнасе, а недавно я познакомился с одним парижанином, у которого дома – настоящий музей творчества Марии Васильевой и культ Марии Васильевой.
Однако вернемся к Михаилу Кикоину. С самого начала войны картины Кикоина выставлялись на парижских выставках и в Салонах. Модильяни представил его торговцам-маршанам, и в скором времени у Кикоина были уже и персональные выставки. Очень рано он начал выставляться и рядом со знаменитыми французами.
Impasto
После Великой войны Кикоин уехал вместе с Сутиным на Лазурный берег писать картины. Роза ждала второго ребенка, и мужу ее надоели теснота «Улья» и девчачий писк. В многочисленных детских портретах Кикоина критики отмечают мягкость, умиленность, однако забывают при этом, что создание хороших портретов (даже самых сентиментальных и умиленных) очень часто требует от художника жесткости и даже жестокости по отношению к близким, безразличия ко всем и ко всему кроме искусства. Любящий сын Кикоина Жак (ставший художником и избравший в качестве псевдонима менее французский вариант своего имени – Янкель) без восторга (и, вероятно, со слов матери) пишет о том, как отец, оставив беременную матушку без копейки, гулял где-то по горам с Сутиным, а бедняжка Роза, едва встав на ноги после родов, несла ребенка на руках от больницы Бусико до «Улья» (на такси у нее денег не было).
С другой стороны, Роза была многим обязана кикоинскому увлечению искусством. Узнав, что в России начали строить социализм, былая активистка Бунда всей душой рванулась в российскую «лихорадку буден», но ничего не имевший против жениных идей Кикоин (в досье французской полиции он был зарегистрирован как «неопасный большевик») был тогда слишком поглощен задачами художественными, чтобы заниматься вдобавок русскими или еврейскими. В результате активистка Бунда не смогла вернуться в Минск и разделить гулаговскую судьбу своих российских единомышленников из Бунда.
Вернувшись, наконец, домой с Ривьеры, художник с радостью убедился, что жена родила ему не дочь, а сына. Жак (будущий Янкель) рос истинным сыном «Улья». И позднее – ни в беспокойной жизни геолога, в своих скитаниях по марокканской глуши, ни в семейном гнезде, которое он свил рано, не мог он забыть их вольного детского рая среди кустов и бесхозных скульптур «Улья». Наигравшись в «настоящего француза», Жак Кикоин вернулся в «Улей» и стал художником Янкелем. Он писал не только картины, но и воспоминания – об «Улье», о матери, об отце и его друзьях. И конечно, о великой отцовской живописи. Многие отмечали некоторое сходство в пастозной живописи трех учеников безносого профессора Рыбакова из виленской худшколы. Янкель уделил этому сходству особое внимание. Он считал, что в ранней юности, и даже в 1920–1925 годах, близость судьбы, вкусов, интересов и даже образа жизни сближала живопись его отца с живописью Сутина. Но при этом, конечно, разница их характеров оказывалась важнее этого неизбежного сходства.
«У Сутина характер нервный, бурный, мучительный, вспыльчивый, даже бешеный, – пишет Янкель. – Деформация у него повсюду, лица чудовищно искажены, небо у него трагично, да и все в его картинах трагично. У моего отца, напротив, меняется внутреннее состояние. У него теперь не драма доминирует, а некоторое смятение, не ярость, а нежность. И, конечно, любовь – любовь к природе, к цвету, к фактуре, любовь, радость, утешение, тогда как у Сутина везде – протест, обвинение… Однако сходство можно проследить, и это естественно: в каждой компании молодых художников такое найдешь».
Насколько понял Янкель, в «Улье» были компания Шагал – Сандрар и компания Сутин – Кремень – Кикоин… Из классических любимцев сутинской компании Янкель называет Рембрандта, Сезанна, Курбе, Гойю, а также Зурбарана, Франца Хальса.
Здесь надо отметить, что в парижские годы было у Михаила Кикоина и несколько друзей-соотечественников, которые могли оказывать на него влияние, – вроде Минчина, Федера, Петрова, Пайлеса…
Исаак Пайлес уехал в Париж из родного Киева в 1913 году. Сперва он занимался скульптурой, но позднее – по преимуществу живописью, лишь изредка возвращаясь к скульптуре. Он вернулся на родину в годы Великой войны, участвовал там в выставке, но с 1920 года снова жил во Франции, писал неоимпрессионистические пейзажи, а позднее и абстрактные картины.
Друг Кикоина Андрей Петров родился в Петербурге, учился там в Рисовальной школе, в войну служил в русском экспедиционном корпусе, учился у того же добродушного Кормона в Париже, но в 1923 году из-за слабого здоровья переехал в Ниццу, где женился и прожил немалый остаток жизни (еще больше полсотни лет). От его трудов остались в музеях натюрморты, портреты и пейзажи, на которых узнаешь припортовые улочки Ниццы, ветряные мельницы Голландии, корсиканские деревни… Картины Петрова до сих пор продают в Ницце на рю де Франс.
В 1928 году Кикоин снова жил на Лазурном берегу вместе с Сутиным и Петровым. Как отмечает Янкель, в 30-е годы расхождения в живописи друзей-мушкетеров из Вильно становятся еще более заметными:
«У Кикоина радость, дионисическое опьянение, опьянение цветом, природой, молодостью, свободой, оптимистическое и щедрое опьянение. У Сутина же, напротив, – все – нервное напряженье, психоз, горячка, пьяные стены домов, улицы, которые карабкаются вверх, пропадая в небе, растерзанные деревья, мрачная черепица крыш, выпотрошенная дичь, все кровоточит. У Кикоина чувство не ломает композицию, у него нет этих постоянных искажений, перебивающих изначальный ритм природы или равновесие полотна. В работах Сутина ярость искажения и деформации опрокидывают всю композицию безумием цветовых значений. Можно припомнить тут для сравнения и пейзажи Кременя, где цвет становится совсем иным, фиолетовым, цвет зеленой охры, от окисленных тонов, которых нигде не обнаружишь ни у Кикоина, ни у Сутина. Зато стиль его строг и средства скупы, все сдержанно, под контролем: заметны правила, которые все выстраивают, все организуют на полотне. Однако ни у одного из двух друзей Кикоина нет той щедрости мазка и той свободы красок, что у самого Кикоина».
Дойдя до этой последней фразы, вы вспомните, что это пишет о покойном отце сын художника Жак Кикоин (Янкель).
Собственно, с годами и юношеская их дружба, помогавшая «мушкетерам» справляться с трудностями, распалась, не выдержав успеха, удач и годов. Вот как пишет об этом тот же Янкель: «Если не считать Сутина, к которому он испытывал поистине братское, горячее и восторженное чувство дружбы, у отца моего было не много настоящих друзей. Когда успех принес ему деньги и “будущих вдов”, Сутин перестал узнавать друзей своих тяжких годов. Известна циничная фраза, которую он сказал одному старому другу-художнику, который упрекнул его в том, что он больше не появляется в “Улье”: “Шоферы такси не знают туда дорогу”.
Художники обычно хранят культ дружбы в юности, а старея, часто замыкаются в себе и в своем искусстве, отгораживаясь от жизни».
Впрочем, в те годы, когда Кикоин жил в «Улье», ему еще было далеко до старости. Все чаще продавая свои картины, он помаленьку выбивался из нищеты. Он часто ездил теперь работать в Бургундию, на речку Серен, где в конце концов купил дом в деревне Аннэ-сюр-Серен. Это воистину райский уголок Франции: тихая речка, луга, виноградники, старинные деревушки, церкви, монастыри, замки…{См. Носик Б. Прекрасная Франция. СПб.: «Золотой век», 2004. С. 35–83.}
Конечно, бывали еще трудные времена у семейства Кикоина, но бывали и удачи. Может, и не такие головокружительные, как та, что свалилась на Сутина, когда вальяжный доктор Барнс набрел ненароком на сутинское полотно в лавке Поля Гийома, но все же удачи.
В тяжкий год биржевого краха, ударившего и по художникам, они выкручивались как могли. Например, устроили Обменный салон, где за несъедобную картину можно было получить вполне съедобную свинью. Среди прочих приманок на Салоне была лотерея, и Михаил Кикоин выиграл бочонок анжуйского вина. Куда его девать, было неясно, но потом одна добрая старушка дала Кикоиным ключ от своего погреба, который надо было только расчистить от старого мусора и прибрать. Семейство с тачкой и тряпками дружно отправилось очищать погреб. Роза смахивала пыль со старых полотен, сваленных в углу, и вдруг все семейство издало изумленный вопль: из-под слоя пыли открылась картина Таможенника Руссо «Карнавальная ночь».
«Папа ее немедленно продал, и мы целых три зимы жили прилично, – вспоминал Янкель. – …Теперь она в Музее искусств в Филадельфии».
В 1933 году Кикоин переехал в ателье на улице Брезен (что между авеню дю Мэн и нынешней авеню Леклера), где и работал до конца жизни – до 1968 года. За полвека работы он написал около двух с половиной тысяч картин. Конечно, он чаще работал в Бургундии, чем в Париже, а в последнее время бо́льшую часть года проводил на Лазурном берегу, на вилле своей дочери Клэр. Вилла стояла в прелестном Гарупе на мысе Антиб. С холма Гаруп от маяка и часовни Нотр-Дам открывается потрясающий вид на Сан-Тропе, на дальний берег до самой итальянской Бордигеры, на снежные вершины Альп. Когда-то в Гарупе снимал виллу Хемингуэй. Да кто тут только ни жил? Говорят, что теперь в Гарупе живут «новые русские», что русские купили здесь (перехватив у робких англичан) самое большое поместье Лазурного берега – «Замок Гаруп» – со своим лесом, пляжем, посадочной площадкой, домами…
Вилла подросшей дочери художника Клэр была, конечно, поскромнее русского поместья. Стареющий художник уединялся здесь надолго. Жена и сын посещали его, но с опаской. Вот как писал об этом Янкель: «Иногда мы отправлялись его повидать – вместе с матерью, моей женой и дочкой, но ненадолго, потому что с возрастом он все меньше и меньше нас выносил.
С приближением тепла мы искали для него гувернантку, которая была бы красивой, хорошо сложенной, умела бы хорошо стряпать, экономно расходовать деньги, поспевать одновременно и там и здесь, в общем, была бы истинным сокровищем. Те, которых он сам подбирал, редко выдерживали с ним дольше недели…
Он замыкался в Гарупе, как он всегда замыкался в своей жизни. Но в полотнах он высказывал все, что не умел выразить словами.
В эти последние годы он удалялся от матери, и оставалась его единственная любовь – живопись…»
За год до смерти Кикоин написал портрет старого друга Сутина, которого он пережил на двадцать пять лет…
Третьим учеником Рыбакова в Виленской художке был уроженец тогдашней виленской губернии Пинхус (он же Павел) Кремень. Он родился в деревне с поэтическим названием Желудок в семье многодетного ремесленника. В школе он дружил с Кикоиным и Сутиным, вместе с Кикоиным нелегально перебирался через российскую границу, а добравшись до Парижа, сразу поселился в «Улье». Через год приехал в Париж и Сутин, которого Кремень приютил у себя. Маленький, большелобый Кремень был человек упрямый и, обидевшись однажды на капризного и неблагодарного Сутина, обиды ему не простил. Может, обиду усугубляла обычная ревность соперников в искусстве и расхождения во взглядах на живопись. Кремень считал, в частности, что Сутин в своих пейзажах неправильно претворил уроки «великого мастера из Экса» (Сезанна). Так или иначе, Сутин тоже стал довольно пренебрежительно отзываться о рационально «организованной», лиловатой пастозной живописи Кременя, а Кремень на любой вопрос о Сутине отвечал, что он никогда не слышал о таком художнике. Но, конечно, они все знали друг о друге. Кремень знал множество людей на Монпарнасе, общался с людьми из пробольшевистского Союза русских художников, вступил в группу «Через», довольно рано начал выставлять и продавать свои картины (скульптуры он выставлял до 1915 года).
Французская полиция, как выясняется, умела различать степени политической возбужденности пролетариев русского происхождения, живущих в «Улье». Если Кикоин был отмечен в полицейском досье как «неопасный большевик», то «опасный большевик» Кремень, кажется, не располагал к благодушию. В уцелевшем донесении осведомителя от 28 января 1919 года сказано: «Дом “Улей” посещают художники-революционеры. Один из постоянных его обитателей – живописец Кремень. Его приметы: маленький рост, примерно 1 метр 60 сантиметров, лицо бледное, не носит ни бороды, ни усов, имеет длинные волосы каштанового цвета».
В 1920 году в Париже возник Союз русских художников, и Кремень сразу сблизился в нем с революционером Ромовым, а потом и с только что прибывшим в Париж Зданевичем, стал активным участником группы «Через», но в Советскую Россию отчего-то не поехал, так что сумел на сорок лет пережить Сутина и на целых двадцать три года Кикоина, не говоря уж о бедном Ромове, который вернулся. Репутация у Кременя к концу жизни была довольно высокой, эксперты его картины хвалили, а маршаны покупали его синевато-лиловато-пастозные «ню».
В роскошном альбоме живописи Кременя и текстов о Кремене самым трогательным был, на мой взгляд, очерк его старшей внучки Софи о ее «разговорах с дедушкой». В 1923 году Кремень женился на беленькой шведке Бригит, она родила ему сына, а сын и невестка осчастливили его выводком совершенно очаровательных внучек. Конечно, Кремень не вел никаких разговоров с навещавшей его внучкой: он был не слишком разговорчив, да, может, и не знал ее языков. Тем не менее внучка заметила то же, что замечают самые разговорчивые интервьюеры, и объяснила все почти так же. Она заметила, что картины в дедушкиной мастерской повернуты лицом к стене. Что у дедушки загадочная славянская душа. Вот он молчит, он ест, он рисует, вот он закурил: «Посиневшая от дыма комната наполнилась тяжелым, теплым запахом, сразу вытеснившим магическую славянскую доброту моего такого таинственного дедушки».
Уже на первой своей персональной выставке (в 1919 году) Кремень показал свои «красные “ню”», написанные в стиле так называемого «умеренного экспрессионизма». Он показал их в пиренейском местечке Сере, столь любимом тогдашними художниками. После Второй мировой войны Кремень и сам построил себе дом в Сере. Из окна его ателье открывался чудный вид на гряду Пиренеев. Там он и кончил свои дни. Ему был без малого девяносто один год.
Только прославленный псих и богач Сутин не успел обзавестись ни семьей, ни домом. Он был вечный бомж, вечный странник. Даже в «Улье» он ночевал не у себя. От Кременя, у которого он поселился по приезде, он перебрался в келью благодушного Исаака Добринского. Подобно Кикоину и Кременю, Добринский дружил с Модильяни, посещал академии Гранд Шомьер и Коларосси, потом снимал мастерскую на Одесской улице близ Монпарнасского вокзала. Позднее он прятался от нацистов в Дордони, писал картины, выставлялся, кое-что продавал, но еще и через пять лет после его смерти сразу восемьдесят его полотен были проданы на парижском аукционе Друо. Похоже, все это мало беспокоило уроженца украинского городка Макаров, добродушного Добринского.
– Я не хочу преуспеть, – говорил он, – я хочу понять тайну творения.
Он считал, что живопись поможет ему в этом, но никому не рассказал, что открылось ему за долгую его жизнь художника – в Макарове, Вильно, Париже…
В 1923 году появился в «Улье» молодой статный хлопец с Украины – Лазарь Воловик. Ему был двадцать один год, но он уже успел хлебнуть горя. Он родился в Кременчуге, отец его умер, оставив семерых сирот, когда Лазарь был еще совсем маленький. Братья его занимались любительским рисованием. Он решил заняться этим всерьез. Восемнадцати лет он добрался в Киев, начал учиться в академии, потом решил добираться в Париж. Из Севастополя он попал в Стамбул, оттуда вместе с юным приятелем Костей Терешковичем (будущей знаменитостью) без денег и документов они добрались, прячась в трюме парохода, в Марсель, а уж из Марселя – в Париж. Это было в 1921 году. Лазаря приютил лихой человек, скульптор и певец Владимир Поляков-Байдаров, подаривший Франции сразу трех красивых дочерей-актрис, из которых старшая до сих пор памятна русским как вдова Владимира Высоцкого. Два года Воловик подрабатывал, позируя художникам в их ателье, учился в академии Гранд Шомьер и уже в 1923 году выставлял свои картины (вместе с Сутиным и Кременем) на выставке просоветской группы «Удар» в галерее «Ла Ликорн». В том же самом 1923-м Воловик поселился в «Улье», где и жил бы долго-долго, да война этому помешала, совсем недолгим был мир.
В «Улье» Воловик знал многих, всю «левую» молодежь, но больше прочих дружил с земляками – с Кременем, Кикоином, да еще с «левым» Сэмом Грановским, который хоть и был его старше, но любил путешествия. За неимением лошади ездил «ковбой» Грановский на велосипеде. Вот вместе с ним и совершил Воловик первые свои путешествия по Франции. А уж более дальние путешествия совершал он позднее с балетной труппой своей жены и ее сестры, потому что даже в «Улье», даже и за работой может найтись для человека жена, если это небом предусмотрено. Но об этом в свой черед.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.