Текст книги "Доктор Живаго"
Автор книги: Борис Пастернак
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 46 страниц)
Антонина Александровна стояла на перроне в Торфяной, в несчетный раз пересчитывая людей и вещи, чтобы убедиться, что в вагоне ничего не забыли. Она чувствовала утоптанный песок платформы под ногами, а между тем страх, как бы не проехать остановки, не покинул ее, и стук идущего поезда продолжал шуметь в ее ушах, хотя глазами она убеждалась, что он стоит перед нею у перрона без движения. Это мешало ей что-либо видеть, слышать и соображать.
Дальние попутчики прощались с нею сверху, с высоты теплушки. Она их не замечала. Она не заметила, как ушел поезд, и обнаружила его исчезновение только после того, как обратила внимание на открывшиеся по его отбытии вторые пути с зеленым полем и синим небом по ту сторону.
Здание станции было каменное. У входа в него стояли по обеим сторонам две скамейки. Московские путники из Сивцева были единственными пассажирами, высадившимися в Торфяной. Они положили вещи и сели на одну из скамеек.
Приезжих поражала тишина на станции, безлюдие, опрятность. Им казалось непривычным, что кругом не толпятся, не ругаются. Жизнь по-захолустному отставала тут от истории, запаздывала. Ей предстояло еще достигнуть столичного одичания.
Станция пряталась в березовой роще. В поезде стало темно, когда он к ней подходил. По рукам и лицам, по чистому, сыровато-желтому песочку платформы, по земле и крышам сновали движущиеся тени, отбрасываемые ее едва колышущимися вершинами. Птичий свист в роще соответствовал ее свежести. Неприкрыто чистые, как неведение, полные звуки раздавались на весь лес и пронизывали его. Рощу прорезали две дороги, железная и проселочная, и она одинаково завешивала обе своими разлетающимися, книзу клонящимися ветвями, как концами широких, до полу ниспадающих рукавов.
Вдруг у Антонины Александровны открылись глаза и уши. До ее сознания дошло все сразу. Звонкость птиц, чистота лесного уединения, безмятежность разлитого кругом покоя. У нее в уме была составлена фраза: «Мне не верилось, что мы доедем невредимыми. Он мог, понимаешь ли, твой Стрельников, свеликодушничать перед тобой и отпустить тебя, а сюда дать телеграфное распоряжение, чтобы всех нас задержали при высадке. Не верю я, милый мой, в их благородство. Все только показное». Вместо этих заготовленных слов она сказала другое.
– Какая прелесть! – вырвалось у нее при виде окружающего очарования. Больше она не могла ничего выговорить. Ее стали душить слезы. Она громко расплакалась.
Заслышав ее всхлипывания, из здания вышел старичок – начальник станции. Он мелкими шажками просеменил к скамейке, вежливо приложил руку к козырьку красноверхой форменной фуражки и спросил:
– Может быть, успокаивающих капель барышне? Из вокзальной аптечки.
– Пустяки. Спасибо. Обойдется.
– Путевые заботы, тревоги. Вещь известная, распространенная. Притом жара африканская, редкая в наших широтах. И вдобавок события в Юрятине.
– Мимоездом пожар из вагона наблюдали.
– Стало быть, сами из России будете, если не ошибаюсь.
– Из Белокаменной.
– Московские? Тогда нечего удивляться, что нервы не в порядке у сударыни. Говорят, камня на камне не осталось?
– Преувеличивают. Но правда всего навидались. Вот это дочь моя, это зять. Вот малыш их. А это нянюшка наша молодая, Нюша.
– Здравствуйте. Здравствуйте. Очень приятно. Отчасти предуведомлен. Самдевятов Анфим Ефимович с разъезда Сакмы по дорожному телефону навертел. Доктор Живаго с семьей из Москвы, прошу, говорит, окажите всемерное содействие. Этот самый доктор, стало быть, вы и будете?
– Нет, доктор Живаго – это он вот, мой зять, а я по другой части, по сельскому хозяйству, профессор-агроном Громеко.
– Виноват, обознался. Извините. Очень рад познакомиться.
– Значит, судя по вашим словам, вы знаете Самдевятова?
– Как не знать его, волшебника. Надежа наша и кормилец. Без него давно бы мы тут ноги протянули. Да, говорит, окажи всемерное содействие. Слушаюсь, говорю. Пообещал. Так что лошадку, если потребуется, или иным чем поспособствовать. Вы куда намерены?
– Нам в Варыкино. Это как, далеко отсюда?
– В Варыкино? То-то я никак ума не приложу, кого ваша дочь напоминает так. А вам в Варыкино! Тогда все объясняется. Ведь мы с Иваном Эрнестовичем дорогу эту вместе строили. Сейчас похлопочу, снарядим. Человека кликну, раздобудем подводу. Донат! Донат! Вещи снеси вот, пока суд да дело, в пассажирский зал, в ожидальную. Да как бы насчет лошади? Сбегай, брат, в чайную, спроси, нельзя ли? Словно бы утром Вакх тут маячил. Спроси, может, не уехал? Скажи, в Варыкино свезти четверых, поклажи все равно что никакой. Новоприезжие. Живо. А вам отеческий совет, сударыня. Я намеренно не спрашиваю вас о степени вашего родства с Иваном Эрнестовичем, но поосторожнее на этот счет. Не со всеми нараспашку. Времена какие, сами подумайте.
При имени Вакх приезжие изумленно переглянулись. Они еще помнили рассказы покойной Анны Ивановны о сказочном кузнеце, выковавшем себе неразрушающиеся внутренности из железа, и прочие местные россказни и небылицы.
8Их вез на белой ожеребившейся кобыле лопоухий, лохматый, белый как лунь старик. Все на нем было белое по разным причинам. Новые его лапти не успели потемнеть от носки, а порты и рубаха вылиняли и побелели от времени.
За белою кобылой, вскидывая хрящеватые, неокостеневшие ноги, бежал вороной, черный как ночь жеребенок с курчавой головкой, похожий на резную кустарную игрушку.
Сидя по краям подскакивавшей на колдобинах телеги, путники держались за грядки, чтобы не свалиться. Мир был на душе у них. Их мечта сбывалась, они приближались к цели путешествия. Со щедрой широтой и роскошью медлили, задерживались предвечерние часы чудесного ясного дня.
Дорога шла то лесом, то открытыми полянами. В лесу толчки от коряг сбивали едущих в кучу, они горбились, хмурились, тесно прижимались друг к другу. На открытых местах, где само пространство от полноты души как бы снимало шапку, путники разгибали спины, располагались просторнее, встряхивали головами.
Места были гористые. У гор, как всегда, был свой облик, своя физиономия. Они могучими, высокомерными тенями темнели вдали, молчаливо рассматривая едущих. Отрадно розовый свет следовал по полю за путешественниками, успокаивая, обнадеживая их.
Все нравилось им, все их удивляло, и больше всего неумолчная болтовня их старого чудаковатого возницы, в которой следы исчезнувших древнерусских форм, татарские наслоения и областные особенности перемешивались с невразумительностями его собственного изобретения.
Когда жеребенок отставал, кобыла останавливалась и поджидала его. Он плавно нагонял ее волнообразными, плещущими скачками. Неумелым шагом длинных, сближенных ног он подходил сбоку к телеге и, просунув крошечную головку на длинной шее за оглоблю, сосал матку.
– Я все-таки не понимаю, – стуча зубами от тряски, с расстановкою, чтобы при непредвиденном толчке не откусить себе кончик языка, кричала мужу Антонина Александровна. – Возможно ли, чтобы это был тот самый Вакх, о котором рассказывала мама. Ну, помнишь, белиберда всякая. Кузнец, кишки в драке отбили, он смастерил себе новые. Одним словом, кузнец Вакх Железное брюхо. Я понимаю, что все это сказки. Но неужели это сказка о нем? Неужели этот тот самый?
– Конечно, нет. Во-первых, ты сама говоришь, что это сказка, фольклор. Во-вторых, и фольклору-то в мамины годы, как она говорила, было уже лет за сто. Но к чему так громко? Старик услышит, обидится.
– Ничего он не услышит – туг на ухо. А и услышит, не возьмет в толк – с придурью.
– Эй, Федор Нефедыч! – неизвестно почему мужским величаньем понукал старик кобылу, прекрасно, и лучше седоков, сознавая, что она кобыла. – Инно жара кака анафемска! Яко во пещи авраамстии отроци персидстей! Но, черт, непасеный! Тебе говорят, мазепа!
Неожиданно он затягивал обрывки частушек, в былые времена сложенных на здешних заводах.
Прощай, главная контора,
Прощай, щегерь, рудный двор,
Мне хозяйской хлеб приелси,
Припилась в пруду вода.
Нимо берег плыве лебедь,
Под себе воду гребё,
Не вино мене шатая,
Сдают Ваню в некрута.
А я, Маша, сам не промах,
А я, Маша, не дурак.
Я пойду в Селябу-город,
К Сентетюрихе наймусь.
– Эй, кобыла. Бога забыла! Поглядите, люди, кака падаль, бестия! Ты ее хлесь, а она тебе: слезь. Но, Федя-Нефедя, когда поедя? Энтот лес – прозвание ему тайга, ему конца нет. Тама сила народу хресьянского, у, у! Тама лесная братия. Эй, Федя-Нефедя, опять стала, черт, шиликун!
Вдруг он обернулся и, глядя в упор на Антонину Александровну, сказал:
– Ты как мозгушь, молода, аль я не учул, откеда ты таковска? А и проста ты, мать, погляжу. Штоб мне скрезь землю провалиться, признал! Признал! Шарам своим не верю, живой Григов! (Шарами старик называл глаза, а Григовым – Крюгера.) Быват случа́ем не внука? У меня ли на Григова не глаз? Я у ём свой век отвековал, я на ём зубы съел. Во всех рукомествах – предолжностях! И крепежником, и у валка, и на конном дворе. Но, шевелись! Опять стала, безногая! Анделы в Китаях, тебе говорят аль нет?
Ты вот башь, какой энто Вакх, не оной кузнец ли? А и проста ты, мать, така глазаста барыня, а дура. Твой-от Вакх, Постаногов ему прозвище. Постаногов Железно брюхо, он лет за полста тому в землю, в доски ушел. А мы теперь, наоборот, Мехоношины. Име одна – тезки, а фамилие разная, Федот, да не тот.
Постепенно старик своими словами рассказал седокам все, что они уже раньше знали о Микулицыных от Самдевятова. Его он называл Микуличем, а ее Микуличной. Нынешнюю жену управляющего звал второбрачною, а про «первеньку, упокойницу» говорил, что та была мед-женщина, белый херувим. Когда он дошел до предводителя партизан Ливерия и узнал, что до Москвы его слава не докатилась и в Москве ничего о «Лесных братьях» не слыхали, это показалось ему невероятным:
– Не слыхали? Про Лесного-товарища не слыхали? Анделы в Китаях, тады на что Москве уши?
Начинало вечереть. Перед едущими, все более удлиняясь, бежали их собственные тени. Их путь лежал по широкому пустому простору. Там и сям одинокими пучками с кистями цветений на концах росли деревянистые, высоко торчащие стебли лебеды, чертополоха, иван-чая. Озаряемые снизу, с земли, лучами заката, они призрачно вырастали в очертаниях, как редко расставленные в поле для дозора недвижные сторожевые верхами.
Далеко впереди, в конце, равнина упиралась в поперечную, грядой поднимавшуюся возвышенность. Она стеною, под которой можно было предположить овраг или реку, стояла поперек дороги. Точно небо было обнесено там оградою, к воротам которой подводил проселок.
Наверху кручи обозначился белый, удлиненной формы одноэтажный дом.
– Видишь вышку на шихане́? – спросил Вакх. – Микулич твой и Микулишна. А под ними распадок, лог, прозвание ему Шутьма.
Два ружейных выстрела, один вслед за другим, прокатились в той стороне, рождая дробящиеся, множащиеся отголоски.
– Что это? Никак партизаны, дедушка? Не в нас ли?
– Христос с вами. Каки партижане. Степаныч в Шутьме волков пужая.
9Первая встреча приехавших с хозяевами произошла на дворе директорского домика. Разыгралась томительная, поначалу молчаливая, а потом – сбивчиво-шумная, бестолковая сцена.
Елена Прокловна возвращалась по двору из лесу с вечерней прогулки. Вечерние лучи солнца тянулись по ее следам через весь лес от дерева к дереву почти того же цвета, что ее золотистые волосы. Елена Прокловна одета была легко, по-летнему. Она раскраснелась и утирала платком разгоряченное ходьбою лицо. Ее открытую шею перехватывала спереди резинка, на которой болталась ее скинутая на спину соломенная шляпа.
Ей навстречу шел с ружьем домой ее муж, поднявшийся из оврага и предполагавший тотчас же заняться прочисткой задымленных стволов ввиду замеченных при разрядке недочетов.
Вдруг откуда ни возьмись по камням мощеного въезда во двор лихо и громко вкатил Вакх со своим подарком.
Очень скоро, слезши с телеги со всеми остальными, Александр Александрович, с запинками, то снимая, то надевая шляпу, дал первые объяснения.
Несколько мгновений длились истинное, не показное остолбенение поставленных в тупик хозяев и непритворная, искренняя потерянность сгорающих со стыда несчастных гостей. Положение было понятно без разъяснений не только участникам, Вакху, Нюше и Шурочке. Ощущение тягостности передавалось кобыле и жеребенку, золотистым лучам солнца и комарам, вившимся вокруг Елены Прокловны и садившимся на ее лицо и шею.
– Не понимаю, – прервал наконец молчание Аверкий Степанович. – Не понимаю, ничего не понимаю и никогда не пойму. Что у нас, юг, белые, хлебная губерния? Почему именно на нас пал выбор, почему вас сюда, сюда, к нам угораздило?
– Интересно, подумали ли вы, какая это ответственность для Аверкия Степановича?
– Леночка, не мешай. Да, вот именно. Она совершенно права. Подумали ли вы, какая это для меня обуза?
– Бог с вами. Вы нас не поняли. О чем речь? Об очень малом, ничтожном. Никакого покушения на вас, на ваш покой. Угол какой-нибудь в пустой развалившейся постройке. Клинушек никому не нужной, даром пропадающей земли под огород. Да возик дровец из лесу, когда никто не увидит. Неужели это так много, такое посягательство?
– Да, но свет широк. При чем мы тут? Почему этой чести удостоились именно мы, а не кто-нибудь другой?
– Мы о вас знаем и надеялись, что и вы о нас слышали. Что мы не чужие для вас и сами попадем не к чужим.
– А, так дело в Крюгере, в том, что вы его родня? Да как у вас язык поворачивается признаваться в таких вещах в наше время?
Аверкий Степанович был человек с правильными чертами лица, откидывавший назад волосы, широко ступавший на всю ногу и летом тесьмяным снурком с кисточкой подпоясывавший косоворотку. В древности такие люди ходили в ушкуйниках, в новое время они сложили тип вечного студента, учительствующего мечтателя.
Свою молодость Аверкий Степанович отдал освободительному движению, революции, и только боялся, что он не доживет до нее или что, разразившись, она своей умеренностью не удовлетворит его радикальных и кровавых вожделений. И вот она пришла, перевернув вверх дном все самые смелые его предположения, а он, прирожденный и постоянный рабочелюбец, один из первых учредивший на «Святогоре-Богатыре» фабрично-заводский комитет и установивший на нем рабочий контроль, очутился на бобах, не у дел, в опустевшем поселке, из которого разбежались рабочие, частью шедшие тут за меньшевиками. И теперь эта нелепость, эти непрошеные крюгеровские последыши казались ему насмешкою судьбы, ее намеренной каверзой, и переполняли чашу его терпения.
– Нет, это чудеса в решете. Уму непостижимо. Понимаете ли вы, какая вы для меня опасность, в какое положение вы меня ставите? Я, видно, право, с ума сошел. Не понимаю, ничего не понимаю и никогда не пойму.
– Интересно, постигаете ли вы, на каком мы тут и без вас вулкане?
– Погоди, Леночка. Жена совершенно права. И без вас не сладко. Собачья жизнь, сумасшедший дом. Все время меж двух огней, никакого выхода. Одни собак вешают, отчего такой красный сын, большевик, народный любимец. Другим не нравится, зачем самого выбрали в Учредительное собрание. Ни на кого не угодишь, вот и барахтайся. А тут еще вы. Очень весело будет за вас под расстрел идти.
– Да что вы! Опомнитесь! Бог с вами!
Через некоторое время, переложив гнев на милость, Микулицын говорил:
– Ну, полаялись на дворе и ладно. Можно в доме продолжать. Хорошего, конечно, впереди ничего не вижу, но сие есть темна вода во облацех, сеннописаный мрак гаданий. Одначе не янычары мы, не басурмане. В лес на съедение Михайло Потапычу не погоним. Я думаю, Ленок, лучше всего их в пальмовую, рядом с кабинетом. А там потолкуем, где им обосноваться, мы их, я думаю, в парке водворим. Пожалуйте в дом. Милости просим. Вноси вещи, Вакх. Пособи приезжим.
Исполняя приказание, Вакх только вздыхал:
– Мати безневестная! Добра что у странников. Одни узелки. Ни единого чумадала!
10Наступила холодная ночь. Приезжие умылись. Женщины занялись устройством ночлега в отведенной комнате. Шурочка, бессознательно привыкший к тому, что его ребяческие изречения на детском языке принимаются взрослыми восторженно, и потому, подлаживаясь под их вкус, с увлечением и охотно несший околесину, был не в своей тарелке. Сегодня его болтовня не имела успеха, на него не обращали внимания. Он был недоволен, что в дом не взяли черного жеребеночка, а когда на него прикрикнули, чтобы он угомонился, он разревелся, опасаясь, как бы его, как плохого и неподходящего мальчика, не отправили назад в детишный магазин, откуда, по его представлениям, его при появлении на свет доставили на дом родителям. Свои искренние страхи он громко выражал окружающим, но его милые нелепости не производили привычного впечатления. Стесненные пребыванием в чужом доме, старшие двигались торопливее обычного и были молчаливо погружены в свои заботы. Шурочка обижался и квелился, как говорят няни. Его накормили и с трудом уложили спать. Наконец он уснул. Нюшу увела к себе кормить ужином и посвящать в тайны дома микулицынская Устинья. Антонину Александровну и мужчин попросили к вечернему чаю.
Александр Александрович и Юрий Андреевич попросили разрешения отлучиться на минуту и вышли на крыльцо подышать свежим воздухом.
– Сколько звезд! – сказал Александр Александрович.
Было темно. Стоя на расстоянии двух шагов на крыльце, зять и тесть не видели друг друга. А сзади из-за угла дома падал свет лампы из окна в овраг. В его столбе туманились на сыром холоде кусты, деревья и еще какие-то неясные предметы. Светлая полоса не захватывала беседовавших и еще больше сгущала темноту вокруг них.
– Завтра надо будет с утра осмотреть пристройку, которую он нам наметил, и если она пригодна для жилья, разом за ее починку. Тем временем как будем приводить угол в порядок, почва отойдет, земля согреется. Тогда, не теряя ни минуты, за грядки. Мне послышалось, будто он между слов, в разговоре обещал помочь семенною картошкой. Или я ослышался?
– Обещал, обещал. И другими семенами. Я своими ушами слышал. А угол, который он предлагает, мы видели проездом, когда пересекали парк. Знаете, где? Это зады господского дома, утонувшие в крапиве. Деревянные, а сам он каменный. Я вам с телеги показывал, помните? Там бы стал я рыть и грядки. По-моему, там остатки цветника. Так мне показалось издали. Может быть, я ошибаюсь. Дорожки надо будет обходить, пропускать, а земля старых клумб, наверное, основательно унавоживалась и богата перегноем.
– Завтра посмотрим. Не знаю. Грунт, наверное, страшно затравянел и тверд как камень. При усадьбе был, должно быть, огород. Может быть, участок сохранился и пустует. Все это выяснится завтра. По утрам тут еще, наверное, заморозки. Ночью мороз будет наверняка. Какое счастье, что мы уже здесь, на месте. С этим можно поздравить друг друга. Тут хорошо. Мне нравится.
– Очень приятные люди. В особенности он. Она немного ломака. Она чем-то недовольна собой, ей что-то в себе самой не нравится. Отсюда эта неутомимая, притворно-вздорная говорливость. Она как бы торопится отвлечь внимание от своей внешности, предупредить невыгодное впечатление. И то, что она шляпу забывает снять и на плечах таскает, тоже не рассеянность. Это действительно к лицу ей.
– Пойдем, однако, в комнаты. Мы слишком тут застряли. Неудобно.
По пути в освещенную столовую, где за круглым столом под висячею лампой сидели за самоваром и распивали чай хозяева с Антониной Александровной, зять и тесть прошли через темный директорский кабинет.
В нем было широкое, цельного стекла окно во всю стену, возвышавшееся над оврагом. Из окна, насколько успел заметить доктор еще вначале, пока было светло, открывался вид на далекое заовражье и равнину, по которой провозил их Вакх. У окна стоял широкий, также во всю стену, стол проектировщика или чертежника. Вдоль него лежало, в длину положенное, охотничье ружье, оставляя свободные борта слева и справа и тем оттеняя большую ширину стола.
Теперь, минуя кабинет, Юрий Андреевич снова с завистью отметил окно с обширным видом, величину и положение стола и поместительность хорошо обставленной комнаты, и это было первое, что в виде восклицания хозяину вырвалось у Юрия Андреевича, когда он и Александр Александрович подошли к чайному столу, войдя в столовую.
– Какие у вас замечательные места. И какой у вас кабинет превосходный, побуждающий к труду, вдохновляющий.
– Вам в стакане или в чашке? И какой вы любите, слабый или крепкий?
– Смотри, Юрочка, какой стереоскоп сын Аверкия Степановича смастерил, когда был маленький.
– Он до сих пор еще не вырос, не остепенился, хотя отвоевывает Советской власти область за областью у Комуча.
– Как вы сказали?
– Комуч.
– Что это такое?
– Это войска Сибирского правительства, стоящие за восстановление власти Учредительного собрания.
– Мы весь день не переставая слышим похвалы вашему сыну. Можете по всей справедливости им гордиться.
– Эти виды Урала, двойные, стереоскопические, тоже его работа и сняты его самодельным объективом.
– На сахарине лепешки? Замечательное печенье.
– О что вы! Такая глушь и сахарин! Куда нам! Честнейший сахар. Ведь я вам в чай из сахарницы клала. Неужели не заметили?
– Да, действительно. Я фотографии рассматривал. И кажется, чай натуральный?
– С цветком. Само собою.
– Откуда?
– Скатерть-самобранка такая. Знакомый. Современный деятель. Очень левых убеждений. Официальный представитель Губсовнархоза. От нас лес возит в город, а нам по знакомству крупу, масло, муку. Сиверка (так она звала своего Аверкия), Сиверка, пододвинь мне сухарницу. А теперь интересно, ответьте, в каком году умер Грибоедов?
– Родился, кажется, в тысяча семьсот девяносто пятом. А когда убит, в точности не помню.
– Еще чаю?
– Нет, спасибо.
– А теперь такая штука. Скажите, когда и между какими странами заключен Нимвегенский мир?
– Да не мучай их, Леночка. Дай людям очухаться с дороги.
– Теперь вот что мне интересно. Перечислите, пожалуйста, каких видов бывают увеличительные стекла и в каких случаях получаются изображения действительные, обращенные, прямые и мнимые?
– Откуда у вас такие познания по физике?
– Великолепный математик был у нас в Юрятине. В двух гимназиях преподавал, в мужской и у нас. Как объяснял, как объяснял! Как бог! Бывало, все разжует и в рот положит. Антипов. На здешней учительнице был женат. Девочки были без ума от него, все в него влюблялись. Пошел добровольцем на войну и больше не возвращался, был убит. Утверждают, будто бич божий наш и кара небесная, комиссар Стрельников, это оживший Антипов. Легенда, конечно. И непохоже. А впрочем, кто его знает. Все может быть. Еще чашечку?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.