Автор книги: Борис Сударов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Грузовик, то обгоняя колонну, вырывался вперёд, чтобы подготовить очередной привал и организовать питание, то оказывался в хвосте, подбирая отставших. Так вечером третьего дня, через тяжелые дубовые ворота Рува въехал в огороженный высоким деревянным забором двор школы.
В двухэтажном красном кирпичном здании должны были расположиться, как выяснил Рува, первая и вторая батареи; а третьей отвели место в длинном одноэтажном деревянном строении, бывшем спортзале, раздавленном внутри дощатой перегородкой на две части. В одной из них были сооружены двухэтажные нары, а в углу стояла огромная, до самого потолка, пузатая, круглая, обитая чёрной жестью, печь.
Рува вошёл, осмотрелся. «Пожалуй, лучше мне внизу расположиться, – подумал он, – пока шов окончательно не зажил, наверх трудно будет забираться; да поближе к печке – впереди зима».
Поздним вечером шумная толпа ребят, закончившая утомительный переход, заполнила школьный двор, и сразу же всех пригласили на ужин. В самом его начале, когда в столовой ненадолго вдруг погас свет, какойто ловкач стянул у Рувы пайку хлеба, которая лежала рядом с его тарелкой. Вначале, думая, что ктото пошутил, и сейчас ему вернут хлеб, он спокойно продолжал доедать свой ужин. Но затем не выдержал и обратился к соседу справа – лобастому белокурому парню.
– Ты, что ли, хлеб взял?
– Какой хлеб? – удивлённо выпучил свои бесцветные глаза лобастый, глядя на Руву. – Хм, хлеб ктото у него взял, – уже явно переигрывая, добавил он, уставившись в свою тарелку и косо поглядывая на Руву.
Его поворовски бегающие глаза говорили о многом, но «не пойман – не вор», – и Рува не стал больше с ним говорить. Не будет же он тут за столом выяснять отношения изза какогото куска хлеба, ставить себя в смешное положение перед незнакомыми людьми. Тем более, он точно не знает, кто это сделал.
«Так тебе и надо, – с укоризной подумал он про себя, – в следующий раз рот не разевай!»
После ужина всем были розданы постельные принадлежности. Каждый получил одеяло, две простыни и матрасник с наволочкой, которые предстояло набить соломой.
Раньше других забежав в своё помещение, Рува положил на облюбованное им место у печки одеяло и простыни, бросил для верности сверху пилотку и с матрасником и наволочкой направился к стогу соломы, который виднелся в дальнем углу двора, золотом отливая в лучах заходящего багрового солнца. Там уже копошилась толпа ребят. Тесным кольцом окружив стог, пыхтя и фыркая от пыли, они старательно набивали свои матрасы и наволочки.
«Муравьиная куча», – подумал Рува, подходя поближе. Он в нерешительности остановился: сквозь плотный заслон пробиться к стогу было непросто – места покидавших это живое кольцо, словно оно было из теста или воды, моментально заполнялись другими. Заметив, наконец, в этой сплошной стене человеческих тел появившийся на мгновение просвет, Рува юркнул в него, присел на колени и стал заполнять матрасник и наволочку жёсткой, колючей, мелко нарезанной соломой.
– Потуже набивай, – советовал ему сидевший рядом на корточках рыжий парень, – через месяц вся эта солома превратится в труху.
Прислушавшись к совету, Рува затолкал в матрасник ещё немного соломы, ногами утрамбовал её, добавил ещё, затем встал, взвалил матрас на спину, взял в руки подушку и пошёл в свою батарею. Войдя в помещение, он ещё с порога увидел, что его место уже занято. На туго набитом, круглом, как рядом стоявшая печь, матрасе там возлежал его недавний знакомый, лобастый блондин, который за ужином в столовой сидел рядом с ним. Заложив руки за голову, он неуклюже вертел задом, пробуя, удобно ли ему будет спать на своём матрасе.
– Что же ты занял моё место? – Рува остановился перед ним, снял с плеча матрас и поставил на пол.
– Чегоо? – Зло нахмурив брови, вызывающе спросил лобастый.
– Здесь лежали мои постельные и пилотка, – сказал Рува.
– Ничего не знаю, место было свободное.
Рува в нерешительности стоял, не зная, как ему поступить: уступать или нет.
– …а твои шмутки, – продолжал лобастый, – вон где. Он кивнул в сторону, где у самого окна на нарах лежали Рувины вещи.
Ему не хотелось уступать, но и связываться с лобастым он тоже опасался – тот явно был сильнее, особенно сейчас, после госпиталя, когда шов ещё окончательно не зажил и при неосторожном движении мог разойтись. «Нет, сейчас мне в драку с ним ввязываться нельзя, – подумал он и, словно рассуждая, тихо сказал:
– Ну, ладно.
По интонации это можно было понять и как примирительное «Что ж, пусть будет так», и как угрожающее – «Ну, погоди!» Рува взял в охапку матрас и, бросив его вместе с подушкой на свободное место у окна, вышел во двор. Ему хотелось побыть одному, остыть, успокоиться после неприятного разговора.
Был тёплый летний вечер. Солнце уже закатилось за горизонт, и на свою космическую вахту заступила луна.
Рува бродил по темному опустевшему двору, перебирая в памяти всё, что случилось с ним за минувший год. Он думал о погибших родных, о брате, который гдето на фронте и о котором он ничего не знает, о сестре, оставшейся среди немцев, о которой ему тоже ничего не известно. Живы ли они? Или он одинодинёшенек остался в этом жестоком мире? Он почувствовал себя слабым и незащищённым. Ему захотелось сейчас вновь оказаться там, в лесу, среди друзейпартизан, где его никто не обижал, быть вместе с Дубком, Андреем, со всеми, с кем сроднила его их общая судьба. Он присел на какоето бревно у забора, задумался.
«Здесь будет царить закон джунглей, – подумал он. – Справедливости тут ждать нечего: никто ведь даже слова не сказал в мою защиту, когда этот лобастый занял моё место. Нет, слабому тут, судя по всему, придётся туго, всем будет править физическая сила. Надо побыстрее приводить себя в норму, иначе каждый будет помыкать тобою».
На следующий день, встав за час до общего подъёма, Рува вышел во двор, сделал небольшую пробежку, затем облюбовал уголок за хозяйственными постройками и, щадя раненое, ещё не окрепшее бедро, приступил к физическим упражнениям. Отныне, решил он, ежедневно, в любую погоду будет таким образом восстанавливать силы. Ведь говорил же ему Дубок, что регулярными тренировками можно многого добиться. Он показал несколько приёмов борьбы, которыми сам мастерски владел: подсечку, бросок через бедро, а при более серьёзных обстоятельствах – удары ногой в пах и в голову. Но как следует овладеть ими Руве тогда не удалось, и он решил, что это следует сделать сейчас, и первый, на ком он испытает свои приёмы, будет, конечно же, этот лобастый.
«Я тебя, гад, проучу», – со злостью думал о своём обидчике Рува, в очередной раз оказавшись ранним утром в привычном закутке за сараями и отжимаясь на мокром после дождя бревне.
Между тем наступил сентябрь, однако занятия, против ожидания, не начинались – школа готовилась к зиме: утеплялись жилые помещения, на склад завозились продукты, теплые вещи.
А вскоре вся третья батарея во главе с комбатом лейтенантом Хруцким выехала на лесозаготовки. Руву врач освободила от работы в лесу, однако он решил поехать вместе со всеми.
Первый день ушёл на обустройство. На высоком месте, на небольшой сухой поляне разбили палаточный лагерь; в новые зелёные армейские палатки ребята натаскали сухих сосновых веток, прикрыли их брезентом, поверх положили свои одеяла; оборудовали палатку для хранения продуктов и место для котла; в отдалении за густым кустарником соорудили нехитрый туалет. Были укомплектованы бригады из трёх человек, указаны участки, определена норма, и на следующий день зашумело, загудело вокруг: заскрипели пилы, застучали топоры, с треском и хрустом падали деревья, тревожно голосили перепуганные птицы.
К вечеру выяснилось: выполнить норму удалось немногим, не под силу она оказалась и Руве. В последующие дни ребята стали ловчить: чтобы штабель был выше и дров казалось больше, сучья на брёвнах оставляли подлинней, а в середину штабеля запихивали толстые ветки; некоторые таскали брёвна из сданных уже накануне.
Во всех этих хитростях особенно преуспевала бригада лобастого, Валерия Курдюкина, которая таким образом уже к обеду умудрялась выполнить норму и отправлялась в лагерь на отдых. На вечерней проверке, когда подводились итоги дня, Курдюкину и его подельникам под дружный хохот всей батареи неизменно объявлялась благодарность. Доверчивый, как ребёнок, комбат и мысли не допускал, что его могут обмануть, и потому каждый раз в таких случаях с недоумением смотрел на резвящихся в строю юнцов, вопросительно сверля их своим единственным глазом (второй он успел потерять на фронте).
«Тут чтото не так, – решил он наконец, – надо будет проследить за работой этих шустрых ребят». Последующие дни комбат постоянно находился в бригаде Курдюкина, даже брался за топор, помогая освобождать стволы от веток, но выполнить норму к обеду, как ни старались, «ударники» так и не могли. Мыльный пузырь лопнул…
Была та ранняя осенняя пора, когда ночи становились уже всё более прохладными, но дни ещё стояли солнечные и тёплые; когда листья на деревьях коегде уже желтели позолотой осеннего увядания, но лес не утратил ещё свежести и зелёного убранства, а стал ещё более привлекательным.
И здесь, в лесу, Рува по утрам вставал раньше других; с наслаждением вкушая необыкновенную прелесть лесного аромата, который после спёртого воздуха в палатке казался ему ещё более приятным, – чистым блаженством, – убегал в чашу и там выполнял весь комплекс уже твёрдо определившихся упражнений. В укромном местечке он соорудил из прутьев и травы нечто подобное макету человека и на нём отрабатывал приёмы борьбы, которые в своё время показывал ему Дубок. И каждый раз, делая подсечку или бросая через себя макет, он мысленно представлял себе, что имеет дело не с чучелом, а с конкретным человеком – его недругом лобастым, – благо оснований для этого в последнее время прибавилось.
С некоторых пор в батарее участились случаи мелких краж: у Феликса Черткова, эвакуированного из Минска и, может быть, потому сблизившегося с Рувой, пропал маленький ножичек в виде башмачка – подарок отца; у москвича Бориса Штейна – пайка хлеба; Веню Горшкова както навещала его мать, эвакуированная с сыном из Севастополя в Чкалов, – привезёнными ею гостинцами тоже ктото поживился.
Рува интуитивно чувствовал, что ко всем этим неблаговидным делам имеет отношение Курдюкин и два его дружка – Митя Дроздов и Паша Макаренко, но доказательств у него не было, и он ни с кем не делился своими подозрениями…
Заканчивалась третья неделя их пребывания в лесу, когда однажды в полдень к ним неожиданно нагрянуло школьное начальство во главе с зампохозом; ребятам привезли продукты, газеты, письма. Хозяйственники побывали в рабочих бригадах, прикинули, сколько заготовлено дров и вскоре укатили обратно.
Вечером, вернувшись в лагерь, ребята стали разбирать разложенную на самодельном столике почту. Но Рува к столу не торопился; он не надеялся так скоро получить весточку ни от тёти Сони, ни, тем более, от Мары, письма которым отправил сразу после прибытия на место; и был приятно удивлён, услышав издалека голос Бориса Штейна:
– Юра, тебе аж два письма!
«Странно, – подумал Рува, рассматривая штемпеля на конвертах, – одно из Чкалова, другое из Москвы, а пришли одновременно».
Первым стал читать письмо от Мары. Она писала, что начались занятия в школе, но бригада их продолжает посещать госпитали и выступать перед раненными; что в Москве спокойно, но у всех тревога за Сталинград; просила выслать фотокарточку.
О Сталинграде шла речь и в письме тёти Сони. Эзоповским языком (чтобы не вымарала цензура, или, того больше, – чтобы ктото не заподозрил её в паникёрстве) она сообщала, что, возможно, обстановка заставят их переехать к тёте Циле, то есть в Ташкент.
Когда Рува был в Чкалове, Софья Самуиловна тихо, полушёпотом, говорила, что если немцы, не дай бог, прорвутся через Волгу, они смогут дойти и до Урала, и что в таком случае ей с детьми придётся сниматься с места и перебираться к сестре. Видимо, по мнению тётушки, такой момент сейчас наступил. Ещё тётя Соня благодарила за оставленную ей продовольственную карточку, которая была для них «совсем не лишней»…
Рува не успел дочитать письмо – начинался ужин. Обгоняя друг друга, ребята устремились к батарейному котлу, где повар разливал уже в протянутые алюминиевые котелки картофельный суп.
Затем под общий одобрительный гул всем было роздано по три блинчика с мясом – подарок труженикам леса, привезённый сегодня начальством, от заботливой заведующей столовой Александры Яковлевны (тёти Шуры).
Подогретые поваром на костре, горячие и пахучие, они буквально таяли во рту, и ребята, почти не жуя, обжигаясь и облизываясь, проглатывали их, до конца как следует даже не прочувствовав их вкуса. Некоторые, желая продлить удовольствие, оставляли третий блинчик, чтобы съесть попозже и, бросая его в котелок, уносили в палатку.
Рува давно забыл вкус домашних блинчиков с мясом, последний раз ел их задолго до войны, и сейчас, расправившись со вторым блинчиком, взялся было за третий, но остановился – какаято сила удерживала его от величайшего соблазна отправить в рот приятное лакомство, и этой силой была вдруг возникшая мысль – использовать третий блинчик как… приманку, на которую можно поймать воришку.
Он ополоснул котелок, у всех на виду положил в него нетронутый блинчик и пошёл в палатку; взяв в своём вещмешке огрызок химического карандаша, он направился в ближайшие кусты и там, развернув блинчик, перочинным ножичком настрогал в него карандашную пыль; затем сложил его и, вернувшись в палатку, поставил котелок с приманкой у изголовья рядом со своим вещмешком, небрежно, лишь наполовину, прикрыв котелок крышкой. Теперь оставалось только ждать и гадать, кто же попадётся в расставленную ловушку.
Сидя с ребятами неподалёку на спиленном дереве, Рува искоса поглядывал за входом в палатку, видел, как Курдюкин и его дружки несколько раз заходили туда, но, проверив, убедился, что блинчик они не трогали.
Утром глянул в котелок – наживка была на месте. «Неужели зря испортил такой вкусный блинчик?» – подумал он.
Рува вышел из палатки и, как обычно, после пробежки полчаса занимался гимнастикой и отработкой приёмов борьбы, а когда вернулся, первое, что бросилось в глаза, – открытый пустой котелок, крышка валялась рядом.
«Эврика! – хотелось ему крикнуть. – Попался, голубчик!» Рува сразу глянул в левый угол, где спали Курдюкин и его дружки, но никаких признаков, что отличился ктото из них, он не отметил; все трое лежали с закрытыми глазами, у всех лица чистые, как у новорожденных. Он окинул взглядом других, но чернильных следов и ни на одном из них не обнаружил.
«Ктото взял блинчик, но съесть его не успел, – понял Рува. – Ладно, подождём».
Он сложил своё одеяло, взял полотенце и вышел из палатки.
Повар уже разжёг костёр и готовил завтрак, в конце поляны разминался комбат. «Надо рассказать ему про блинчик», – решил Рува и направился к лейтенанту.
– Хм, ну что ж, посмотрим, кто попадётся в ваши сети, – сощурив в полуулыбке единственный глаз, сказал комбат, выслушав Руву. Ему был симпатичен этот худенький, болезненный на вид, но, судя по всему, с характером юноша.
Вскоре несколькими ударами в висевшую на суку снарядную гильзу дневальный известил о подъёме. Жмурясь после сна от света, ёжась от утренней бодрящей прохлады, ребята нехотя выходили из палаток и бежали по утренней росе в дальние кусты, а затем тянулись к прикреплённому на дереве единственному умывальнику.
Один из них, Серёжа Деточкин, сутулый, нескладный ленинградец, вытянулся перед стоявшим в стороне комбатом.
– Товарищ лейтенант! У меня ктото блинчик стащил.
– Хорошо, я разберусь, идите, – только и мог сказать комбат. «Ну, вот ещё один пострадавший, – с огорчением подумал он. – Кто же это, чёрт возьми, промышляет тут?»
Он стоял злой, всматриваясь в проходящих мимо ребят, с надеждой на лице когото из них найти ответ на свой вопрос, но перед ним вот уже дважды (туда и обратно) прошла почти вся батарея, а малейшего подозрения никто не вызвал.
Комбат хотел уже было оставить свой пост, когда внимание его вдруг привлёк пробегавший мимо к умывальнику Паша Макаренко: губы его, щёки были все в чернилах.
«Наконецто! – с облегчением подумал лейтенант и подозвал Пашу к себе.
– Что это у вас всё лицо в чернилах? – спросил комбат, пронзая взглядом стоявшего перед ним парня.
– Не знаю, – с искренним недоумением ответил Макаренко. Он провёл ладонью по щекам, потом посмотрел на руку.
– Как же это вы не знаете?
– Не знаю, – повторил Макаренко, ещё не догадываясь, что же произошло.
– Ну что ж, тогда я вам скажу. Вы только что там, в кустах, съели блинчик, в который был настроган химический карандаш. Всё очень просто, как видите.
Макаренко стоял, опустив глаза, покрасневший, подавленный, не зная, что сказать. Проклятый блинчик! И всё изза Валерки!
Маленького ростом (в строю он стоял на самом левом фланге), слабого, его опекали физически крепкие Курдюкин и Дроздов. Все трое были из одного города, ещё там знали друг друга и здесь держались вместе.
Сегодня утром, когда все ещё спали, спрятав головы под одеяла (так теплее), Курдюкин решил пошарить по котелкам – и, поживившись двумя блинчиками, один из них удружил рядом лежавшему Макаренко. И вот сейчас ему надо чтото говорить, оправдываться. А что он может сказать?
– Вы всё поняли, Макаренко? – спросил лейтенант, пытаясь услышать какието объяснения совершённому поступку.
– Всё. Только… это самое, не думайте, – блинчика я не брал.
– Вот тебе раз! Блинчика он не брал!
– Не брал, – упрямо твердил Макаренко.
– Как же он попал вам в рот? Вам что – насильно его ктото туда впихнул?
Бедный Паша ничего вразумительного не мог сказать. Он стоял, опустив голову, весь вспотевший от волнения, с лицом в чернильных пятнах и молчал.
– Ну вот что, Макаренко, у меня нет ни времени, ни желания с вами возиться, – терял терпение лейтенант. – Или вы сознаетесь во всём и скажете мне всю правду, – признаетесь, что и блинчик, и всё другое пропадавшее у ребят – это дело ваших рук…
– Я ничего не брал ни у кого, и блинчика тоже не брал, – дрожавшим голосом лепетал Паша.
– …или вы будете за воровство отчислены из школы.
Для Макаренко было самым страшным и самым обидным с такой формулировкой в документах уехать домой; его глаза наполнились слезами, но он никак не мог решиться назвать имя того, кто дал ему этот злополучный блинчик.
Лейтенант интуитивно чувствовал, что он действительно не виноват, что блинчиком его ктото угостил; тогда кто же? Им мог быть только Курдюкин, его дружок; но в таком случае Макаренко должен его назвать.
– Я вас последний раз спрашиваю, Макаренко: если не вы взяли блинчик, то кто вам его дал? Не признаетесь – будете отчислены за воровство.
Макаренко продолжал молчать.
– Ну что, нет мужества назвать имя своего дружка? Это ведь Курдюкин вас облагодетельствовал, не так ли?
– Да, – тихо выдавил, наконец, Макаренко.
Между тем прозвучала команда старшины приготовиться к утреннему осмотру, и батарея потянулась к месту построения. Проходившие неподалёку ребята не обращали внимания на комбата и стоявшего перед ним Макаренко, – мало ли о чём говорят. Рува, издалека давно наблюдавший за ними, догадался о характере разговора, но подходить не стал, – надо будет – комбат позовёт.
Курдюкин же, выйдя из палатки и увидев своего дружка стоящим перед лейтенантом, насторожился и, проходя мимо, замедлил шаг. Комбат заметил его и подозвал к себе.
– Что же это вы, Курдюкин, друга своего подвели, а?
– Я, а что? Я ничего, – большие, навыкате, бесцветные глаза Курдюкина под белыми выцветшими бровями и столь же почти невидимыми белесыми ресницами бегали, смотрели то на комбата, то на Макаренко.
– Ну как же ничего? Угостили его блинчиком, а в нём оказалась пыль от химического карандаша. Теперь вот друг ваш никак не может отмыться. Нехорошо получается, Курдюкин, нехорошо.
– Каким блинчиком? Вот ещё новости!
До конца не сознавая, что попался, ещё на чтото надеясь, Курдюкин делал вид, будто не знает, о чём идёт речь.
И лишь когда Макаренко, виновато глядя на него, тихо сказал: «Валера, он всё знает», – Курдюкин понял, что отпираться бесполезно. Он укоризненно посмотрел на друга, дескать, «эх, ты!», опустил глаза и сник.
Комбат заставил его в то утро перед строем батареи извиниться, вернуть Черткову взятый у него ножичек и дать слово, что больше он чужие вещи у ребят брать не будет.
Казалось, инцидент был исчерпан. Однако последняя точка была поставлена несколько позже.
Поздно вечером уже уснувшего Курдюкина разбудил дневальный: «Комбат вызывает!» И как только сонный, встревоженный, он вышел из палатки, на голову ему ребята накинули одеяло, повалили на землю и изрядно поддали.
Случаев пропажи вещей в третьей батарее больше не было.
В начале октября «лесники», завшивленные, грязные, вернулись в село, чтобы уже на следующий день приступить к учёбе.
Сразу по прибытии из леса они были направлены в баню, при которой работала «вошебойка», где вся одежда подверглась термической обработке. Однако температура в дезкамере была недостаточно высокой, чтобы убить паразитов, и те, лишь приятно согревшись после лесного холода, продолжали ещё долго терзать ребячьи тела.
В раздевалке было довольно светло, и, стесняясь своего обрезанного мужского достоинства, Рува медленно раздевался, чтобы последним войти в моечную и там, в полутьме, укрыться от вездесущих глаз своих товарищей.
– Чего копаешься? – услышал он недовольный голос старшины. – Давай быстрей, вторая смена тебя ждать не будет.
– Иду, иду.
Рува поднялся, взял выданный каждому из них маленький, величиной с половину спичечного коробка, чёрный, как дёготь, кусочек мыла, вместо мочалки – носовой платок и, прикрывая тазом наготу, толкнул дверь и вошёл в моечную; у входа нерешительно остановился, сквозь толщу пара окинул взглядом скамейки, пытаясь разглядеть свободное место.
– Юра, иди к нам! – увидав замешкавшегося Вихрина, крикнул Миша Чертков и, потеснившись с Борей Штейном, освободил кусочек жизненного пространства для товарища.
Рува налил в таз воды, поставил его на свободное место и присел в углу скамейки. Первым делом намылил низ живота, затем стал мыть голову и тело. Ребята надраили друг другу спины, благо у Миши била привезённая из дома хорошая мочалка. Намылившись в очередной раз, Рува пошёл под душ, – ему хотелось быстрей вымыться и первым уйти в раздевалку, чтобы спокойно одеться, пока там никого не будет.
Единственная душевая была свободна. Рува открыл до конца оба крана и, намылив оставшимся кусочком мыла голову, встал под душ. После месячного пребывания в лесу он испытывал сейчас особое блаженство. Стоя с закрытыми глазами под тёплыми волшебными струями воды, мурлыкал себе под нос мелодию «Катюши». Эта песня до войны часто звучала в их доме. Брат всегда включал её в свои импровизированные домашние концерты. Тёплыми летними вечерами, когда его друзья собирались во дворе их дома, коротая время за дружеской беседой, брат нередко брал в руки мандолину и, аккомпанируя себе, пел популярные в то время песни, «Катюша» неизменно была среди них.
Сейчас мысли Рувы были далеко, далеко отсюда, в его родном довоенном городке и, продолжая напевать знакомую мелодию, он на мгновение расслабился, забыл о том, что ему надо от когото таиться, от когото чтото скрывать.
– Гляди, а он ведь обрезанец.
Сквозь шум воды до Рувы донеслись эти вполголоса кемто сказанные слова. Его словно оса ужалила. Он вздрогнул и раскрыл глаза: рядом стояли Курдюкин и Дроздов.
– Ну, давай, заканчивай, – нетерпеливо бросил Курдюкин, – ты не один тут.
Рува машинально хотел было прикрыть руками срамное место, но не стал этого делать, теперь уж это ни к чему. Огорчённый, он прошёл в моечную, взял свой таз и, ополоснув его, направился в раздевалку. В тот же день вся батарея узнала об открытии, сделанном в бане Курдюкиным и Дроздовым.
А вскоре к этой неприятности добавилась другая: Руву вконец одолели фурункулы.
– Я тебя в список на доппитание включу, – сказала ему врач при очередном осмотре. – Хорошо бы тебе молока попить, по стакану в день хотя бы, но у нас, к сожалению, его нет.
«Молока, – думал он, выходя из санчасти, – где его взять?»
Выход был найден. Когда всем выдали положенную школьную форму, Рува привёл в порядок полученное в госпитале своё солдатское обмундирование, аккуратно сложил его и, отправившись с ним на сельскую толкучку, за пятьсот рублей и в придачу нескольких ломтиков сладкой пареной тыквы продал первой же встреченной им деревенской торговке. Ей же на следующий день, тоже за полтысячи уступил и свои сапоги. Запасшись пустой бутылочкойчетвертушкой, оставленной кемто в столовой, он ежедневно под вечер в течение месяца, пока не израсходовал всех денег, приходил на деревенский базарчик, у той же женщины, которой продал свои вещи, покупал четушку молока и, отойдя в сторонку, выпивал его; иногда с кусочком хлеба, сэкономленным за обедом, а чаще без него, просто так, как лекарство. Иной раз позволял себе и полакомиться двумятремя кусочками полюбившейся ему пареной тыквы.
Одновременно в октябре Рува стал получать дополнительное питание. Его «доходягам» отпускала заведующая складом Клавдия Кузьминична в своём «бункере» – в холодном полуподвальном помещении главного корпуса. Счастливчики, включённые в список, ежедневно после обеда являлись туда, называли свою фамилию и, расписавшись в ведомости, уходили, унося с собой ломтик хлеба с маслом или с кусочком селёдки, иногда пачку печенья, а случалось, и маленькую плиточку шоколада.
Всех, кому полагалось доппитание, а таковых было человек пятьдесят, Клавдия Кузьминична поначалу в лицо не знала, и этим коекто из наиболее шустрых ребят решил воспользоваться.
Както в конце ноября идущему на склад Руве повстречался Паша Макаренко. Явно чемто встревоженный, он торопливо поднимался по щербатым ступеням подвала.
– О, ты тоже получаешь «дэпэ»? – удивился Рува.
– Да нет, – смущённо пробормотал Паша и быстро прошмыгнул мимо. Поведение его показалось Руве странным; «темнит парень» – подумал он, но не придал этому значения.
Клавдия Кузьминична была одна. Придерживая одной рукой падавшие с носа очки, она в другой держала ведомость и подсчитывала, сколько человек ещё не получили свой паёк.
– А, Вихрин – явился, не запылился, – не поднимая головы, Клавдия Кузьминична изпод очков глянула на вошедшего. – Ты тут сейчас на лестнице ни с кем не встретился?
– Встретился. Это Паша Макаренко, из нашей батареи. А что?
– Жулик твой Паша, вот что. Хотел за тебя получить доппитание. Я спрашиваю его фамилию. «Вихрин», – говорит. «Вихрин? – удивилась я. – Ах ты, бесстыдник! – говорю, – сейчас же к начальнику отведу». И схватила его за руку. Испугался, вырвался и убежал.
Клавдия Кузьминична в полуулыбке раскрыла рот, полный блестевших стальных зубов, и продолжала:
– Надо будет сказать Школьникову (зампохозу, значит), чтобы выдал всем «допешникам» какиенибудь талоны, что ли, а то ведь так и будете получать друг за друга.
Она встала, выложила из большой картонной коробки на стол ломтик чёрного, как уголь, хлеба, покрыла его тонким кусочком масла; рядом на бумаге положила веер селёдочного хвоста.
– Завтра приходи пораньше, до четырёх, – мне надо будет в бухгалтерию успеть. Полученный паёк Рува съел по дороге, пока шёл в батарею. «Ну и ловкач этот Пашка, – думал он. – Впрочем, это наверняка Курдюкин надоумил его».
Когда Рува вошёл в комнату, оба они, явно чемто озабоченные, стояли у окна и тихо, вполголоса переговаривались.
«Так, так, голубчики, обсуждаете неудавшуюся аферу», – подумал он, проходя мимо, и не выдержал, бросил:
– А ты, Паша, я смотрю, всё химичишь?
– Ты о чём? – настороженно спросил Макаренко.
Надеясь, что Руве неизвестно о том, как его разоблачили на складе, Макаренко хотел получить подтверждение тому, очень хотел, но не получил.
– Ты знаешь, о чём.
Рува не собирался продолжать неприятный разговор и уже прошёл было мимо, но Курдюкин схватил его за рукав.
– Ты что пристаёшь к нему?
Злые выпученные глаза Курдюкина, обычно бесцветные, вмиг побагровели.
– Я не пристаю к нему, Курдюк, и отпусти руку – порвёшь рукав.
Рува старался быть спокойным, хотя внутри у него всё клокотало; он побледнел и весь напрягся, словно натянутая пружина.
За последний месяц он значительно окреп – сказались ежедневные, в течение трёх месяцев, утренние тренировки и доппитание; мышцы его стали упругими, мускулы налитыми; он мог уже пятнадцатьдвадцать раз отжаться на земле, сделать тридцатьсорок приседаний; достаточно хорошо, как ему казалось, освоил приёмы борьбы, некогда показанные Дубком. И чувствовал он себя теперь более уверенно – настолько, что и недруга своего вот уже назвал Курдюком, на что отваживались лишь немногие более сильные ребята. И всё же драться ему сейчас не хотелось.
– А, ты ещё обзываешься! – распаляясь, крикнул Курдюкин и ударил Руву ладонью по лицу.
В носу у Рувы вдруг стало жарко и влажно, по губе медленно покатилась, оставляя тонкий розовый след, маленькая рубиновая капля.
Мирного исхода не получилось, хочешь – не хочешь, а надо было принимать брошенный вызов; теперь оставалось на деле проверить, чего стоили его настойчивые многодневные тренировки. «Главное – свалить противника, – учил его Дубок. – Когда он лежит, ты хозяин положения, можешь пускать в ход ноги, они бьют больнее рук».
Рува сделал справа подсечку, но приём не получился; Курдюкин устоял на ногах и только дико взвыл от боли.
Сейчас бы в самый раз повторить приём слева, и он бы наверняка оказался на полу, но Рува растерялся и промедлил.
А Курдюкин через мгновение пришёл в себя и, припадая на подбитую ногу, с остервенением бросился на него.
Рува дрогнул, отступил назад, но затем, перехватив протянутую в ударе руку Курдюкина, потащил его на себя и бросил через колено.
На этот раз приём получился, и Курдюкин, вытянув руки, плашмя упал на пол. Велик был соблазн пустить в ход ноги. Но бить ногами лежачего?! Нет, на это Рува пойти сейчас не мог, не тот случай. Однако и встать ему он тоже не мог позволить – раненый зверь вдвое опаснее. Поднявшегося Курдюкина Рува не смог бы одолеть. «Нет, я тебе не дам подняться», – приняв бойцовскую стойку, сжав кулаки, думал Рува. И когда разъярённый Курдюкин, приподнявшись на колено, хотел было вскочить на ноги, Рува ударил его кулаком в лицо и вновь опрокинул на пол. Ещё дважды Курдюкин делал попытки встать, но каждый раз вновь оказывался на полу.
Ребята, до того занимавшиеся кто чем: ктото дремал, лёжа на своём матрасе, ктото читал или писал письмо, – теперь отложили свои дела и хмуро смотрели на дерущихся, одни – сидя на нарах, другие – подойдя поближе.