Автор книги: Борис Сударов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– Эй, петухи! Чего сцепились? – крикнул ктото с верхних нар.
Однако вмешиваться никто не торопился: нахрапистого Курдюкина, особенно после его лесных проделок, в батарее не любили, и ему никто не сочувствовал.
«Так тебе и надо! – думали ребята. – Не будешь задираться», – и в душе были довольны, что ктото, наконец, решил его проучить.
И лишь Митя Дроздов ринулся было на помощь своему другу, однако Боря Штейн остановил его, схватив за руку:
– Ты, Дрозд, не лезь, сами разберутся.
– Да пошёл ты! – Дроздов со злостью выдернул руку и всё же хотел вмешаться, но перед ним встал Миша Чертков:
– Не надо, Дрозд, – двое в драку, третий в с… ку.
Да, собственно, вмешиваться уже и необходимости не было. После нескольких безуспешных попыток подняться Курдюкин беспомощно лежал на полу, глотая кровь, идущую из носа.
Рува стоял рядом, разгорячённый, ещё не остывший, и у него из носа тоже сочилась кровь, правая рука, разбитая о зубы Курдюкина, также была в крови. Он лизнул её языком, потом сказал:
– Учти, Курдюк; ещё раз пальцем тронешь или словом заденешь – пеняй на себя!
Подошли Чертков и Штейн и повели его к умывальнику. Дроздов помог подняться Курдюкину и тоже повёл его мыться. У умывальника чуть было опять не вспыхнула драка, но на этот раз ребята не дали разгореться страстям и разняли их.
После этого в батарее поиному стали относиться к Руве. Его уже не задевали и не третировали, как раньше.
Но особенно авторитет его вырос после торжественного собрания, посвящённого очередной годовщине разгрома немцев под Москвой, на котором, неожиданно для всех, и для Рувы тоже, начальник школы вдруг пригласил его в президиум.
– Товарищи! У нас в школе – возможно, не все это знают – есть партизан Великой. Отечественной войны. Это Юрий Вихрин. Я хочу его сейчас пригласить сюда, в президиум. Пожалуйста, Юра, – и начальник школы глазами стал искать его в зале.
Рува покраснел, смутился и не сразу поднялся с места.
– Иди же, что ж ты сидишь? – толкнул его сидевший рядом Чертков. – Надо же! Никому ничего не говорил.
Рува встал и под аплодисменты присутствующих, с любопытством и завистью смотревших на него, направился в президиум.
В тот вечер по просьбе начальника школы он рассказал о том, как встретили у них в отряде известие о разгроме немцев под Москвой, о друзьяхпартизанах, о последнем бое с карателями, в котором он был ранен. Это было его первое в жизни публичное выступление, простое, бесхитростное, и, может быть, потому ещё с большим интересом встреченное персоналом и ребятами.
Начавшиеся в начале октября занятия проводились в учебном корпусе, расположенном в полутора километрах от основного здания.
Пока стояла сухая погода, преодолевать это расстояние не составляло особого труда, скорее – такая прогулка была даже приятна ребятам. Но когда пошли холодные осенние дожди, а затем вдруг наступила зима с её суровыми уральскими морозами и снегопадами, переход в «учебку» не казался уж столь привлекательным. Зимой нередко мощный снегопад к утру так запечатывал снаружи двери, что выйти из помещения нельзя было. А чтобы добраться до школьного корпуса, приходилось надевать валенки, так как за ночь снегу наваливало выше колена. Однако валенок хватало только на одну батарею. Как тут быть? И школьное начальство придумало выход: людей переправляли в учебный корпус поочерёдно; там ребята быстро переобувались в свои ботинки, а валенки грузили на сани, и старая костлявая школьная лошадь доставляла их в главный корпус, где была уже готова к отправке очередная группа. Пока шли занятия, дорожку расчищали от снега, и возвращались ребята уже без валенок, а в своей обуви.
В морозные дни в учебных классах царил дикий холод; в чернильницах замерзали чернила; руки коченели; бушлаты в классах ребята не снимали до самой весны.
И всё же учебный процесс продолжался, не прерываясь ни на один день…
Как будущего артиллериста, Руву должны были, казалось, интересовать, прежде всего, такие дисциплины, как математика и физика, но они с трудом ему давались, и был он к ним абсолютно равнодушен. Гораздо больше ему нравились литература и особенно история, которая, однако, с февраля тоже не казалась Руве уж столь привлекательной, как раньше. А причиной тому был случай.
Преподавал историю прекрасный педагог Исаак Аркадьевич Строк, эвакуированный сюда, на Урал, со своей большой многодетной семьёй. Небольшого роста, кругленький, толстенький, как бочонок, он был строгим преподавателем, до педантизма любил порядок и дисциплину. Ребята ценили его как педагога и в го же время ироническиснисходительно относились к нему как к человеку, между собой называя «бочонком» или «Изей».
Исаак Аркадьевич любил периодически устраивать своеобразные контрольные работы: в большом, рыжем, пухлом, как и сам он, портфеле он приносил в класс листочки с вопросами, раздавал каждому по такому листку, а через десятьпятнадцать минут дежурный собирал листки уже с ответами и клал их преподавателю на стол. Особого восторга эти контрольные у ребят не вызывали, так как после них в классном журнале каждый раз появлялось довольно много неприятных оценок.
В тот февральский морозный день в классе было уж очень холодно, и на уроке истории ребята решили развлечься: стали жечь под партами бумагу, чтобы согреть окоченевшие руки. Возмущённый столь дерзкой недисциплинированностью класса, учитель прервал изложение нового материала и, приступив к опросу, наиболее «отличившимся» поставил в журнале несколько жирных двоек; посчитав, однако, это недостаточным, чтобы выразить своё негодование, он открыл затем свой пузатый портфель, извлёк оттуда очередные листки с вопросами и раздал их притихшим озорникам.
Контрольная ничего хорошего им не сулила, писать её они не хотели и в своё оправдание стали выдвигать всевозможные доводы: холодно, чернила замёрзли, нечем писать…
Но преподаватель был непреклонен. По классу пошла гулять записка:
Наш любимый Изя Строк
К нам сегодня слишком строг,
Двоек он в журнал наставил
И контрольную писать заставил.
А как её без ничего писать?
У нас ни ручек, ни чернил.
Будем, братцы, бастовать,
Что бы Строк ни говорил!
Исаак Аркадьевич заметил ходившую по рукам записку и, когда она оказалась у Паши Макаренко, потребовал:
– Встаньте, Макаренко! Что там у вас? Принесите сюда!
Макаренко не двигался с места. Не зная содержания записки, он стоял, не шелохнувшись, зажав в руке клочок гремучей ртути.
– Макаренко! Вы что – не слышали?
Но тот продолжал стоять.
Исаак Аркадьевич подошёл, протянул руку.
– Дайте мне записку.
Бедному Паше некуда было деваться, и он разжал кулак.
Исаак Аркадьевич подошёл к столу, развернул записку, пробежал её глазами.
– Так, – протянул он и небрежно бросил бумажку на стол. – Ну и кто же автор этого бессмертного произведения?
Лицо его покрылось розовыми пятнами. Внешне он был спокоен, и лишь пятна на лице свидетельствовали о его волнении.
Класс настороженно молчал. Никто не знал сочинителя крамольных строк; все смотрели друг на друга, пытаясь определить, кто же это.
– Что, нет мужества признаться?
– Я это написал, товарищ преподаватель, – встав и покраснев от смущения, виновато сказал Рува.
– Вы?! Вот уж, признаться, не ожидал.
– Извините, товарищ преподаватель, это просто шутка.
– Шутка?
– Да, глупая шутка.
– Ну что ж, хорошо хоть, что вы так оценили свой опус. Тем не менее, я прошу вас после уроков зайти в учительскую. Там мы продолжим наш разговор. А сейчас всем десять минут для ответа на вопросы контрольной.
Неприятный разговор в учительской не привёл к какимлибо «оргвыводам», но придирчивое, неприязненное отношение преподавателя к себе Рува испытывал до конца года, и история не казалась ему уж столь привлекательным предметом.
Немецкий, возможно, в связи со схожестью его с родным языком Рувы, давался ему легко, и маленькая сухопарая Агнесса Семёновна, обычно скупая на похвалу, порой даже ставила его в пример другим.
Между тем, наступил май, близился к завершению учебный год. Настроение у Рувы было приподнятое. На фронте после Сталинграда Советский армией были достигнуты новые крупные успехи, и это не могло не радовать его.
В свободное время он приходил на высокий крутой берег Урала и любовался этой могучей русской рекой, которая неутомимо несла кудато вдаль свои мутные талые воды; с упоением слушал, как гдето там, далекодалеко в лесу на другом берегу, куковала о вечном кукушка, а совсем рядом в прибрежных зарослях старательно выводил свои любовные трели соловей. Сюда, на косогор, влекли Руву тишина и первое мягкое весеннее солнце, в ласковых благодатных лучах которого на его глазах волшебно оживала, просыпаясь от зимней спячки, природа. Зелёным бархатом стелилась молодая трава, золотом отливали бронзовостволые, янтарные сосны, матовым светом нежно светились перламутровые берёзы, а листья их, ещё не просохшие после недавнего дождя, шевелимые ветром, тихо шелестели и нежно серебрились на фоне слепящего голубого бездонного неба.
Раньше этой ни с чем не сравнимой природной красоты Рува почти не замечал, равнодушно относился к пению соловья или кукушки, к краскам и запахам окружающей его природы, и только вот совсем недавно стал понимать и ценить природу, любоваться её первозданной красотой.
Весна внесла некоторые изменения в распорядок дня школы. Как только растаял снег, а с единственной улучшенной дороги на селе исчезли первые весенние ручейки, и дорога чуть подсохла, в школе начались ежедневные дивизионные вечерние прогулки с песней.
Новый командир дивизиона капитан Осипов, уже немолодой, успевший поседеть старый служака, был суров и малоразговорчив; любил, чтобы все его приказания выполнялись беспрекословно; а ещё он был неравнодушен к строевой песне. И самой его любимой была «Гибель Варяга», которую школа пела в дивизионном строю.
Както тёплым майским вечером капитан вывел дивизион на вечернюю прогулку и, как только строй вышел на дорогу, раздалась его негромкая, но требовательная команда: «Запевай!» Обычно в таких случаях дивизионный запевала Федя Позин тут же приступал к делу, и наполовину спящее село сразу оглашалось многоголосой песней. На этот раз запевала молчал – у него болело горло, и петь он не мог. Те же, кто могли бы его заменить, кивая друг на друга, брать на себя инициативу не торопились, и затянувшаяся минутная пауза явно пришлась не по душе комдиву. «Строевым!» – скомандовал капитан, давая понять, что он недоволен.
Несколько сот солдатских башмаков энергично застучали по укатанному гравию, но запевать никто не стал.
– Ты, что ли, начни, – обратился к Руве шедший рядом с ним Чертков, – а то ведь до утра будет гонять.
– А почему я? Пусть Дрозд. Я и словто ни одной песни, что поёт дивизион, полностью не знаю.
– Дивизион, твёрже шаг! Стой! Налеево! Почему не поём? – Капитан не скомандовал «Вольно!» и строго смотрел на стоящих в строю.
– Товарищ капитан! У запевалы Позина болит горло, он охрип и не может петь, – за всех ответил старшина Олег Билык.
– Что же, кроме Позина, никто петь в дивизионе не может?! – недовольно спросил капитан.
Но на его риторический вопрос никто не ответил.
– Напрааво! Шагом марш! Запеваай!
Однако и на этот раз песня не зазвучала. Нашла коса на камень. Ребята помнили, как в аналогичной ситуации капитан перед строем заявил: «И не такие дубки гнул, а вас всегда согнуть сумею!» И согнул. Тогда. А сейчас вот дивизион заупрямился, решил не гнуться. Из принципа.
Наступила полночь. Ночная темень окутала спящее село. В окнах ни огонька. И лишь луна и звёзды, жемчугом разбросанные по голубому небу, посылали свой тусклый свет на землю.
Уже более часа дивизион топтал неровную, всю в выбоинах дорогу, а борьба характеров продолжалась.
«Нет, я сломаю ваше упрямство, заставлю вас петь, – думал капитан, – завтра выходной, я всю ночь могу заниматься с вами». И, чтобы не тревожить спящее село, вывел дивизион за околицу.
Он был убеждён, что обязан требовать от этих юнцов покорности, обязан добиться выполнения своего приказа. Умный, опытный командир, он вместе с тем понимал, что жёсткость в данном случае не должна переходить в жестокость, и перетянутую струну, чтобы она не лопнула, а играла, надо чутьчуть ослабить. На сухой поляне у дороги он решил остановить строй.
– Дивизион, стой! Вольно! Можно оправиться! Разойдись!
Строй рассыпался, все разошлись по сторонам; затем стали собираться в кучки; ктото присел на траву и разулся, чтобы вытряхнуть из ботинок песок и дать отдых натёртым ногам; ктото просто растянулся на ещё не остывшей после жаркого дня земле, предавшись своим размышлениям.
Рува присел на траву и снял ботинки – попавшие туда мелкие камешки до крови натёрли ему ступни. «Чёрт бы его побрал, – недовольно пробурчал он, подумав о комдиве, – взбрело ему в голову маршировать по ночам да ещё песни распевать».
Капитан стоял в центре поляны и курил, окружённый рослыми ребятами первой батареи. Их, выпускников, конечно же, сейчас прежде всего интересовало, в какое училище они будут направлены, с чем им в дальнейшем придётся иметь дело: с миномётами или с «настоящей» артиллерией, и главное – успеют ли они ещё повоевать. Они были молоды и нетерпеливы, всем им была близка по духу пословица «Или грудь в крестах, или голова в кустах». Рува с завистью смотрел на них, он бы с радостью сейчас был на их месте, но об этом ему оставалось пока только мечтать. Выкурив папиросу, капитан носком сапога затоптал окурок, затем извлёк из брючного карманчика свои большие, с блестящей серебряной крышкой часы, глянул на время – пора.
Он вышел на дорогу, построил дивизион и, против обыкновения, став не сбоку, а во главе колонны, скомандовал: «Шаагом марш!», затем тут же, через несколько шагов: «Запеваай!»
Он уж принял решение, потому и встал не рядом с колонной, а во главе её: если и на этот раз никто не запоёт, он сам это сделает, но дивизион будет петь, чёрт возьми, будет!
И когда ночную тишину прорезал его сильный, красивый голос: «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает…», а старшина Билык, стоявший на правом фланге, повернув голову назад, крикнул: «Поём, ребята!» – дивизион дружно поддержал капитана. И грянула над лесом стоголосая песня о гибели «Варяга». Проснулись в своих гнёздах перепуганные птицы, подальше в глубь леса устремились оказавшиеся поблизости голодные лесные хищники.
Поздней ночью дивизион бесшумно входил в спящее село.
А в конце июня школа торжественно провожала выпускников в артиллерийские училища. Мечта их сбылась: большинству из них довелось побывать на фронте. Комуто посчастливилось, и они здоровыми и невредимыми дожили до дня Победы; комуто не повезло, и они встретили свой смертный час на поле боя; кто – на западе, кто – на Дальнем Востоке.
Второй и третьей батарее лето предстояло провести в дотоле никому из ребят неизвестных Тоцких военных лагерях. Но прежде всем был предоставлен месячный отпуск.
Рува сомневался, надо ли ему ехать к тётушке в Чкалов. В голове у него ещё гнездилась мысль – не махнуть ли в Москву, к Маре? Но эту мысль он считал неразумной. Кто ему Мара? Случайная знакомая. К тому же он давно не получал от неё ни строчки, хотя сам отправил ей несколько писем.
«Возможно, с нею случилось чтото, – думал он порой. – Или, может, письма его не доходят? А скорее всего ей, москвичке, просто неинтересно иметь дело, переписываться с какимто там провинциальным парнем». И он решил ей больше не напоминать о себе. Поехал в Чкалов.
Рува не знал и даже предположить не мог, что виною всему была Марина мама Берта Борисовна. Она не без оснований опасалась, что безобидная переписка может затем перерасти в серьёзные отношения между ними, в глубокое чувство. А этогото как раз ей очень не хотелось. Её совсем не радовала возможность иметь русского зятя. Хотя Мара и говорила ей, что в Москве живут будто бы какието дальние еврейские родственники Юры.
Нет, об этом она не хотела думать. Берта Борисовна уже присмотрела для своей дочери жениха. Юзик Каган, считала она, был бы хорошей партией для Марочки: сын профессора, славный, воспитанный мальчик. К тому же все во дворе их дома и в классе знали, что он неравнодушен к Маре. Вот только ростом не вышел, но это не беда – ещё подрастёт.
Мать уже давно хотела поговорить с дочерью на эту деликатную тему, но всё никак не решалась. Она опасалась не встретить должного понимания со стороны Мары, которой были чужды какиелибо национальные предрассудки.
Ещё совсем недавно и сама Берта Борисовна на этот счёт была лишена какихлибо предубеждений. Среди её друзей и знакомых были люди, состоявшие в смешанных браках, и она никогда не обращала внимания на это, воспринимая подобные факты, как вполне нормальное явление. Однако в последнее время Берта Борисовна поиному стала смотреть на вещи подобного рода.
– Марочка, дочка, – решилась, наконец, она однажды, – присядь, пожалуйста, я хочу с тобой поговорить.
Настороженно, выжидающе глядя матери в глаза, Мара присела рядом с нею в кресло.
– Ты переписываешься с этим мальчиком, – издалека начала Берта Борисовна.
– С Юрой, что ли? – широко раскрыв глаза, удивилась Мара.
– Да.
– Ну и что? – Мара старалась понять, к чему клонит мать.
– Понимаешь, доченька, как тебе сказать? – Зная упрямый, строптивый характер дочери, Берта Борисовна сделала паузу, пытаясь найти наиболее приемлемые для данного случая слова. – Насколько я понимаю, в ваших отношениях ведь ничего такого серьёзного нет, правда?
– Ну ты даёшь, мамочка! – рассмеялась Мара. – А что между нами может быть серьёзного?! Просто Юра хороший, смелый мальчик, и мне интересно с ним переписываться.
– Я думаю, тебе не следует продолжать эту переписку.
– Почему? – с удивлением спросила Мара.
– Видишь ли… – Берта Борисовна считала, что дочери не следует знать подлинную причину её опасений. – Юра может в конце концов серьёзно увлечься тобой, станет на чтото рассчитывать, на чтото надеяться, и ему будет потом очень больно, когда его надежды не оправдаются.
– Ой, мамочка, придумаешь тоже! Когда это ещё всё может случиться? – Мара смутилась, слегка покраснела. Мать впервые говорила с ней на такую тему. – Вообще, я считаю, этот разговор сейчас ни к чему. И что тебе вдруг пришла в голову эта мысль?
– Почему бы тебе не дружить с Юзиком? Хороший мальчик, из интеллигентной семьи, – словно не слыша свою дочь, продолжала Берта Борисовна.
– Мама, но он мне совсем не нравится, этот ландринчик! И воще…
В тот вечер матери так и не удалось убедить свою дочь прекратить нежелательную переписку. Она сделала вид, что смирилась с этим, и решила действовать иначе. Отныне все письма, адресованные дочери, по просьбе Берты Борисовны почтальон передавал ей, и до Мары они уже не доходили.
Както в феврале Мара простудилась и слегла. От Юры давно не было никаких вестей, хотя она отправила ему уже два письма и свою фотокарточку. «Напишу ему ещё одно письмо, – решила Мара, – если ответа не получу, больше ему писать не буду».
Дважды она переписывала своё послание, пока, наконец, не запечатала конверт.
Утром, напоив дочь горячим чаем, мать собралась в магазин за хлебом, оделась, подошла к столу и взяла из хрустальной конфетницы продовольственные карточки.
– Ма, опусти, пожалуйста, письмо в ящик, – попросила Мара и подала матери конверт.
Она представить себе не могла, что мать не выполнит её просьбу.
Берта Борисовна зашла на почту и, став у окна, вскрыла конверт; прочитав письмо, разорвала его и бросила в урну. «Прости меня, дочка, – вслух подумала она, – я делаю это для твоего же блага».
…В конце августа школа перебазировалась в районный центр, где ей был предоставлен добротный двухэтажный особняк, и новый учебный год начался в более благоприятных бытовых условиях. Хорошему настроению Рувы способствовали и успехи наших войск на фронте. После битвы под Курском наступление Советской армии продолжалось; в середине сентября был освобождён Брянск, и советские войска устремились к границе Белоруссии.
Рува внимательно следил по карте за их продвижением и со дня на день ждал освобождения своего родного города. И этот день наступил. Во второй половине сентября он услыхал по радио знакомый голос Левитана: «…Наши войска освободили город Мстиславль!»
Рува сразу побежал на почту и дал телеграмму по домашнему адресу и тут же, на подоконнике, набросав короткое письмо, отправил и его. «Если Рика жива, – думал он, – она должна быть уже дома. А только жива ли? Ведь всякое могло случиться».