Электронная библиотека » Даниэль Орлов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 27 апреля 2024, 10:22


Автор книги: Даниэль Орлов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В Симоново тётки с тенями вокруг глаз вышли и направились к магазину. Водитель помог им донести до дверей ящики, сунул в карман какие-то деньги и вернулся в автобус.

– До Пятчино? – спросил он, обернувшись в салон.

– На Хмеру останови, – кивнул Андрей.

Водитель откашлялся, закрыл двери, и автобус затрясло по плохой дороге. От вибрации немного заныла нога. Врач, который снимал инопланетную конструкцию аппарата Илизарова, сказал, что будет болеть еще год или около того и дал памятку с рисунками упражнений, которые нужно было делать ежедневно. Всю зиму Андрей изводил себя лечебной физкультурой, постелив вместо матов на пол матрасы в пустой квартире соседа. К весне он уже только чуть-чуть прихрамывал, но врач пока запрещал ходить без костыля.

Автобус остановился напротив погоста, там, где в зарослях крапивы угадывались контуры фундамента Церкви покровов Пресвятой Богородицы, разрушенной и сожжённой немцами в сорок третьем. Старые, замшелые валуны, служившие некогда оградой кладбища поросли лещиной и березняком. Где-то за этими зарослями в тени и путанице сирени, ореха и терна стоял чугунный крест над могилой прапрадеда Андрея. Его показывала Андрею бабушка Маша. Рядом с крестом в безымянным могилах сплошь лежали останки Андреевых предков, память о которых сгорела вместе с церковной книгой деревянной Ризоположенской церкви. Книги сгорели, скулы, высокие лбы и русые головы нет-нет, да и появлялись в деревне от поколения к поколению.

Андрей обогнул кладбище и зашёл с ближней к деревне стороны. Прошёл мимо нескольких огороженных участков соседей к синей, свежепокрашенной на Троицу оградке с родными могилами. Зашёл внутрь, постоял у каждой, вглядываясь в лица на эмалевых овалах, вновь читая имена и даты рождения и смерти. Посидел на скамейке напротив самой свежей могилы – бабушки Маши, мамы отца. Бабушку хоронили, когда он служил. Его на похорошы не отпустили – считается, не близкий родственник. А кто тогда близкий?

Напротив, на участке Симагиных, новое надгробие бабушки Шуры, той, что спасла отца. Мать писала в письме, что она умерла прошлым летом. Андрею показалось странным, что женщины даже не дружили, а просто соседствовали. Вот и теперь соседствуют.

Вздохнул, прикрыл калитку, замер на несколько секунд, собрался с духом, и, наконец, уверенно пошагал, чуть прихрамывая, тропинкой к тому месту, где виднелся небольшая пирамидка со звездой. Там он повернул направо и через несколько шагов оказался перед аккуратным участком Слепнёвых, посыпанным белой мраморной крошкой.

Могила Алёнки оказалась с самого краю. Возле низкого обелиска из черного габбро лежали свежие, срезанные накануне цветы. Андрей встал напротив, оперся обеими руками на костыль и замер, склонив голову. В зарослях орешника гомонили воробьи. Ветер доносил запах палёной травы. По шоссе с воем и железным грохотом ехал пустой самосвал. Кто-то смотрел на Андрея. Он поднял голову и увидел Слепнёву, стоящую чуть поодаль, на тропинке, с пластиковой бутылью, полной воды в руках.

– Здравствуй, Андрей.

Он поздоровался в ответ.

– Рассказывают, детей на севере спас. Правда? – Слепнева зашла за оградку, подняла букет и поставила в воду.

Андрей кивнул.

– Рассказывают, чудом не погиб, – женщина взглянула на костыль, на который Андрей до того опирался, а теперь стыдливо прятал за спину.

Андрей пожал плечами и отвел взгляд.

– Ты не стесняйся. Хорошего не надо стесняться. Молодец, если правда всё. И что к дочери моей на могилку пришёл, тоже правильно. Значит, совестливый человек.

Андрей молчал.

– Я каждую субботу прихожу. Хотела бы чаще, да сил потом нет работать. Лежу на кровати, в одну точку смотрю. Есть у меня на коврике с оленями такая точка, где грибы у леса и не то зверушка какая, не то просто нитка неудачно прошла. Вот туда и смотрю. Не утихнет, Андрей, ничего, сколько бы лет ни прошло.

Хотел Андрей что-то сказать, но не мог. Как утешишь?

– А на тебя зла не держу. Раньше думала, что убью, потом успокоилась. А как узнала, что не ты за рулём был, так и вовсе простила и даже пожалела, что из-за Людки, дуры такой, столько греха на себя взял. Симагина год назад разболтала на всю деревню, кто во всем виноват. Они с Людкой ругаются, дом тёти Шуры делят. Хотя и Людку простила. Что с неё с шалапутной взять. Её и так Бог наказал, детей ни от одного мужика не даёт.

Андрей в волнении достал было из карманы сигареты, но постеснялся закурить и спрятал обратно.

– Что же ты отцу своему и матери правду не сказал? Нехорошо так. Скажи. Они, поди, теперь и сами знают, но ты скажи. Им тоже полегче будет. От правды всем легче.

Андрей поднял голову и встретился взглядом со Слепнёвой. И не было в том взгляде уже ничего кроме усталости. Он неловко попрощался и поспешил к выходу с кладбища.


14

Дом стоял на центральном перекрестке деревни, наискосок от магазина, напротив старого тополя, на верхушке которого каждый год оживало новой семьей гнездо аиста. В этот год, отец методично пилил старые яблони, что росли вокруг дома и вдоль забора. После какого-то особо сильного заморозка они вдруг овяли, засохли и перестали плодоносить. Если и появлялись теперь плоды, то лишь на паре веток, как напоминание о былых урожаях, когда по осени всю землю вплоть до забора пятнали розовощекие, пахнущими мёдом восковые яблоки. Вначале дерева еще пытались пробиться к солнцу почкой, но этой весной остались в своем буром в прорехах исподнем. Они замерли, словно застигнутые какой-то страшной небесной карой, раскинув руки-ветки, подобно солдатам в самоволке, до того пьяно плясавшим нагишом поперек устава, в чужом огороде, на виду у противника.

Отец завел бензопилу и грыз пахнущие мёдом красноватые комли, разбрызгивая вокруг яркое конфетти опилок. Звук старой отцовской «Дружбы» Андрей признал издалека. Среди десятка движков, он с уверенностью различил бы этот, с заметным не то лязганьем, не то полаиванием. Еще школьником, примостив пилу в коляску «Урала» ездил Андрей валить сушины по лесной дороге к бывшим хуторам, что если напрямик через лес, были на полпути от дома до хмерского погоста. Дорога та давно заросла и частями ушла в болото, но мотоцикл проходил. Андрей помнил тяжесть инструмента, злой его, деловой озноб, масляный пот на кожухе. Отец учил выбирать дерево, определять наклон, готовить место под падение, показывал, как надо делать подпил, как валить. Но что бы та наука, если бы не опыт. Как ни предупреждал отец, но однажды пилу зажало. И Андрей больше часа, стараясь не повредить цепь и шину, мучил топором звонкую, давно обронившую ненужную кору ель. Справился, сдюжил, чуть не пропал сам под рухнувшим тонным стволом, но пилу спас.

Теперь он прошагал, чуть прихрамывая, от перекрёстка в светлом итальянском плаще поверх серого джемпера, перепрыгнул, упираясь на костыль, с островка на островок по архипелагу тверди, торчащей посередь даже в июльскую жару не подсыхающей деревенской лужи. Тут и расслышал лай старушки «Дружбы» и остановился на обочине в прозрачной еще весенней тени дичка сливы, стал рыться по карманам в поисках сигарет. В переносице свербила слеза, и он морщился, выдыхал шумно, тёр нос, но всё равно, веки намокли, и он устыдился того перед ветром и пыльными придорожными кустами. И хорошо, что был он на дороге совершенно один, что никто вместе с ним не вылез из разбитого пазика у Хмёра, не доезжая таблички «Плюсненский район», хорошо, что никто не шел навстречу, никто не маячил у забора бывшей фермы. Он снял сумку с плеча, поставил на валун, закурил и долго смотрел на солнце, чтобы другие слезы, те, что от нетерпимого сияния звезды, вымыли из глаз соль и горечь возвращения, узнавания и покаяния всякого уехавшего и позабывшего.

Андрей не звонил, о приезде не предупреждал. Решил, пусть будет родителям сюрприз, чтобы не дать им извести себя ожиданием, сутками, колготящимися от одной клетки календаря на стене в кухне до другой. Пусть лучше так, сразу, как снег на голову. Как бы ни были заняты деревенские работой, а нет-нет, да и посматривают на дорогу, словно какого знака жду: путника, гонца ли, бродягу. Потому, как замолкла вдруг пила, с холостого хода провалившись в яму тишины, Андрей понял, что его заметили. К старости отец сохранил остроту зрения, на спор соревновался с мальчишками, считая фарфоровые изоляторы на крыльях далекой вышки линии электропередач, по походке за пару верст узнавал соседей. А собственного сына, хоть и хромал тот теперь изрядно, конечно узнал. Андрей непроизвольно ускорил шаг, когда увидел мать, выбежавшую с крыльца и устремившуюся к калитке. Отец, отирая руки о тряпку, поспешил за ней. И теперь Андрей, не удержался, подобрал костыль и, не замечая боль в ноге, бросился навстречу родным. Он подхватил маму у тополя на перекрёстке, уже не бегущую, а летящую к сыну отчаянной птицей, лёгкую, почти невесомую и закружил, уткнувшись головой ей в волосы. И вдыхал мамин запах, запах корвалола и сдобы, дыма и нежности. И вот уже отец колет его субботней утренней щетиной и хлопает по плечам. И аист в гнезде у дома вытягивает шею и трещит клювом, разбивая апрельское небо в мелкое крошево каленого стекла.

Часть вторая

АЛМАЗ

1


В девяносто втором я подрабатывал дворником на загородной платформе. Вставал в четыре тридцать утра, подкидывал дрова в уже простывшую за ночь печь, грохал на плиту чайник, плескался над раковиной, бряцая рукомойником, фыркая и сморкаясь, растирался пахнущей дымком ветошью пакистанского полотенца, тщательно расчесывался перед мутным, в облупленку зеркалом и садился пить чай. В приемнике «Немецкая волна», на зеленой пластмассовой подставке книжка из дачной библиотеки. Например, Вересаев или Каверин: пожухлые страницы в мушиных точках и трупиках комаров. Кое-где следы черничного пальца или малинового пальца, или клубничного пальца прошлых читателей.

Это память о ком-то из друзей деда. Не отца. Точно не его. Отец, раздавал мне и брату подзатыльники за отсутствие обложки, переломленный переплет, иголку вместо закладки или чтение за завтраком. Мне запомнились шлепки тех небольных вовсе подзатыльников, отраженные от стекол книжных стеллажей огромной квартиры на Седьмой Советской.

Дед посмеивался. И над отцом посмеивался, и над мамой, втискивающей книги в тетрадные обложки. Он к книжкам относился без лишнего пиетета, «на ты». Наверное, из-за того, что сам написал с десяток, три на немецком, одну на французском. Всем своим книгам дед дал имена, которые нормальный человек ни запомнить, ни выговорить не решится. Потому остальные книги называл как-нибудь вроде «подай мне вон ту жирную в красном переплете» или «кинь в меня тем дистрофиком в сером коленкоре». Друзья деда частенько засыпали в гамаке, натянутом между яблонями, накрыв лицо желтым томиком Алексея Толстого, или стукали в настольный теннис не ракеткой, а какими-нибудь «Вопросами строения ДНК и положения организмов в системе».

Мой брат аккуратностью наследовал отцу: книги оборачивает в кальку или миллиметровку, пользуется специальными закладками и в портфель кладет, предварительно упаковав в полиэтиленовый пакет. Я же продолжил традицию деда, многократно умножив между страниц сущности в виде крошек от бутербродов, засохших насекомых, листочков клевера и женских волос.

В ту зиму в книжках оказывались билетики на электричку до Удельной, чеки из магазина у переезда, желтые листочки «укладчица №2 Кухаренко», наклейки от пивных бутылок и прочая мелочь. Собираясь утром на станцию, я подхватывал свое чтение, совал в него первую попавшуюся бумажку, что могла послужить закладкой, бросал книжку в маленький рюкзачок и выскакивал на улицу. Воздух шуршал овсяными хлопьями театрального снега, посверкивал в свете веранды между деревьев, проскальзывал под мышкой у моей собственной тени, пока я шел к калитке. За калиткой начинались звезды и ночь. Зимой правление экономило и либо вовсе не включало уличные фонари, либо гасило свет в половине второго ночи и до семи утра. На моё трудовое утро общественному электричеству было наплевать.

Я шел по темному дачному проулку, все изгибы которого мне известны с самого раннего детства и который имеет право на мои шаги гораздо большее, нежели Невский проспект (а что бы ему?) или даже университетский коридор. В этом проулке я набивал синяки и ссадины на коленях, когда, научившись ходить, учился бегать. Тут я падал с велосипеда, с лыж, просто с ног, впервые напившись допьяна и удивившись силе земного притяжения. Всё на этом длинном и извилистом проулке, который почему-то назывался «улица Спортивная», хотя совсем как-то неспортивно протягивался от пожарного пруда до перекрестка с Железнодорожной. Железнодорожная бежала вдоль железной дороги, пожарный пруд использовался для купания, а по обеим сторонам Спортивной сидели на корточках столбиков щитовые домики – профессорские дачи, выстроенные по одному проекту, но покрашенные в разные цвета. Профессора, опять же, неспортивно, но азартно готовили на дачах яблочную, малиновую, клубничную, черничную наливки, жульничали в преферанс и пели а капелла.

Их дети приезжали на «жигулях» с мешками удобрений, а внуки на мотоциклах «чезет» с блондинками. У меня тоже были «чезет» и блондинка. Наверное… Я не помню точно, но, по закону больших чисел, у кого-нибудь из девушек, крепко обхвативших меня за талию и повизгивающих, когда я обгонял фуры, могли оказаться белые, пусть даже крашеные, волосы. Почему нет? Кстати, где они все?

Я сворачивал к магазину, миновал желтый фонарь на крыльце склада с газовыми баллонами и выходил к зданию вокзала. Дверь закрыта, внутри дежурное освещение. Огибал вокзал по скользкой утоптанной тропинке. Со стороны перрона к оштукатуренной стене притулен крашенный суриком лабаз, запертый на висячий замок. Я снимал варежку, нащупывал в кармане джинсов ключ и, чертыхаясь, минуту пытался отомкнуть дужку. Наконец это удавалось, и я вытаскивал на божий свет совковую лопату, скребок и ведро с песком.

Если шел снег, то начинать имело смысл всегда с той платформы, на которую приходят электрички из Ленинграда. Утром в будний день из этой электрички редко кто выходит. Если опять запорошит, нестрашно. Это всё случайные люди, пусть им. Даже и песка на всю платформу только четыре ведра получается. А вот та, что из Выборга, к Ленинграду, чистилась во вторую очередь и тщательно. Где-то уже на третий раз я точно рассчитал, сколько мне нужно времени, чтобы пройти ее всю скребком, а потом, вспоминая Великого Комбинатора и картину «Сеятель», тщательно щедрыми горстями рассыпать песок, закончив ступеньками. И так, чтобы все было готово за двадцать минут до первой электрички. Если на ступеньках за вчерашний вечер и ночь образовывалась наледь, нужно было еще поработать ломиком, сковырнуть и отшкрябать до бетона, и только после посыпать песком.

В сильный снегопад положено было выходить на станцию дважды в день, а по указанию начальника станции и трижды. Но за всю ту зиму я так ни разу не делал. Мне казалось достаточным, что ступеньки на обеих платформах всегда были чистыми. Это стоило мне две бутылки «мартовского» пива в день, которые я передавал из рук в руки местному синяку Димону, когда выходил вечером из первого вагона. Он уже ждал меня, улыбаясь глазами, как улыбается пес, встречающий хозяина. Я называл это «субподряд», он называл это «колыма», с ударением на «ы». Смешной человек. Он потом сгорел вместе с домом и дружками. Но это совсем потом, когда я уехал в Москву, и на даче появлялся два раза в год, да и то летом.

Отвоевавшись со снегом и льдом, я относил инвентарь обратно в лабаз, заходил на вокзал, где расписывался в табеле, и возвращался на платформу, чтобы вместе со всеми ждать электричку на шесть сорок. Чтобы стоять, укрывшись от ветра (если таковой случался) за бетонным столбом, приплясывая с ноги на ногу, и вглядываться в темень, надеясь увидеть отблеск света прожектора на соснах. На тех, что росли у поворота. Чтобы услышать далекий гудок на переезде. Чтобы войти в первый вагон и вдохнуть кислый запах табака.

Первый вагон – курящий. Он всегда курящий, хотя курить в вагонах запрещено. Но контролеры, которым на все наплевать, садятся в поезд в Рощино, а менты только в Зеленогорске. И до Зеленогорска можно курить, пепля на пол или, если есть в тебе глупость и воспитание, то в свернутые из газеты кулечки.

Это традиция. Пролетариат не может без табака. Кому два с половиной часа электричкой, кому только два. И что, прикажете не курить? Да накласть! И правильно, что накласть. За что, суки, кровь в семнадцатом проливали? За что по льду финского залива под пулеметами шли? За то, суки, чтобы курить в электричках нельзя было? Бойтесь, суки, народного гнева! Это вам не Берлин, суки, и не Париж. Это вам Выборг и Ленинград. Так что засуньте свою милицию и свои правила…

И сидишь на крашенной лаком деревянной скамейке, ловя чреслами утлое тепло «трамвайки», и куришь вместе со всеми. И едешь вместе со всеми. И аз есмь не альфа и омега, а какая-нибудь притыренная и зашхеренная каппа-лямбда. И ты есть вместе со всеми, а все, кто не со всеми, того в первом вагоне нет, тому место не здесь. Тому, может быть, вообще места нет.

В этой реальности места нет. И в этом алфавите.


Почти всю дорогу я дремал, даже не пытаясь достать книжку из рюкзака. После Удельной, когда выходили контролеры, начинался самый сон. В четверть девятого кто-нибудь тряс меня за плечо, я выходил на клубящий паром и табаком перрон Финляндского вокзала и вместе с кашляющей толпой спускался к трамвайной остановке. Потом дышал изнутри на заиндевевшие стекла трамвая, растирал перчаткой оконце в темноту. Трамвай, как от щекотки, вздрагивал всеми ребрами и, похмельно дрожа гнал через Неву, потом по улице Куйбышева, потом мимо мечети, по проспекту Максима Горького до проспекта Добролюбова. На углу возле гастронома, я выпрыгивал на тротуар и бегом, чтобы согреться, форсировал мост Строителей. Мимо Военно-морского музея, мимо Института имени Отто, мимо исторического факультета, до здания двенадцати коллегий, чтобы шмыгнуть сквозь него, выйти во двор и, скользя на мраморных ступеньках, потянуть за бронзовую ручку огромную тяжелую дверь бывшего НИФИ.

Отец говорил, что в его молодость к названию института всегда приписывали буквы «ГА», чтобы получилось «НИФИГА». Нынешним студентам это уже не кажется забавным. Еще он рассказывал, что в студенческой столовой стояли две огромных лохани: одна с квашеной капустой, другая с хлебом. И то и другое было бесплатно. Почему-то это запомнилось. Когда я учился, бесплатным оставался только хлеб, а потом и это прекратилось.

Открывал кафедру, включал в розетку электрический чайник и усаживался за «диссер». Пока аудитории не наполнялись студентами, я мог часа два спокойно поработать. Этого вполне хватало. Обедал я в «академичке» – столовой под академией наук. Там казалось свободней, чем в студенческой «восьмерке», ассортимент лучше, и в буфете можно было заказать коньяк и мороженое.

После перерыва студенты приходили ко мне на лабораторные. Они, переговаривались, смеялись, отпускали шутки, чертили разрезы, строили изолинии и традиционно кидались за моей спиной друг в друга тряпками или мятой бумагой. Девицы кокетничали, но скорее по привычке, нежели из-за грядущего зачета. Они меня не боялись. Я их тоже. Меня взяли в аспирантуру весной, сразу после защиты диплома, я был не сильно старше. Бродил между столами, наклонялся над тетрадками, вдыхал запах духов, выдыхал запах коньяка и скучал.

Уезжал электричкой на семнадцать двадцать. Всю дорогу читал. К семи доходил до дачи, переодевался в армейский бушлат, растапливал печь, брал лопату и шел чистить дорожки к туалету и калитке. Жарил картошку на печи. Выпивал сто грамм водки и забирался в постель с уже почти прочитанной книжкой. В десять запирал дом и гасил свет.

Мне хватило одного семестра преподавания. После зимней сессии я перестал утром уезжать в Ленинград. Вначале это просто были каникулы, когда мое присутствие на кафедре вроде и не требовалось, а потом я с собой договорился. Закрывал утром лабаз с инвентарем и шел обратно на дачу, с любопытством заглядывая в заспанные лица торопящихся на электричку. Я с работы, они на работу.

Откуда-то появилось столько времени, что из него можно было бы настрогать еще одну жизнь. И жизнь эта по всему выходила правильная, чуть патриархальная, чуть авантюрная. От пяти утра и до рассвета я кидал в топку поленья, стараясь натопить как можно жарче, чтобы жара хватило до самого вечера. Пока в трубе гудело, варил в чугунке щи на покупной тушенке и слушал радио. Потом одевался, брал лыжи и отправлялся на прогулку. По обочине Спортивной проходила лыжня, занесенная утренним крошевом, в копытцах детских следов, но всякие выходные законно обновляемая дачниками. Лыжня заплеталась мимо нашего дома и стремилась дальше по льду пруда, до самой тропы в соседнее садоводство, через лесопилку в лес, который с одной стороны подрезался шоссе на Цвелодубово, а в другую сторону уходил в пронзенную просеками бесконечность. Я надевал на теплый носок дедовские туристические ботинки, вставлял ноги в старые пружинные крепления лыж «Сортавала», брал в руки тяжелые бамбуковые палки и отправлялся на прогулку. Утренние сумерки пасмурной карельской зимы пахнут дымком топящихся печей, хрипло харкают знакомой брехней собаки академика Фирсова, подзуживают далеким стуком колес на рельсах и, скупо делясь посвистом малых пичуг, в который раз застают врасплох уханьем некой большой и никогда так и не узнанной птицы, той, что, встревоженная твоим кашлем, сутулым лешим с грохотом и уханьем ломится вдалеке с самой земли до верхушек елей через ветки, и дальше, невидимая над деревами, сминает крыльями воздух в одну большую складку от Рощино и до Кирилловского.

В конце февраля приехал Ванька Шмидт с Лариской, которую вдруг представил как будущую жену. Тогда она еще была замужем за Осаткиным. А еще все на факультете знали, что у нее с первого курса роман с Илюхой. И что это Ваньку на ней склинило? Рыженькая, в очках, невысокая такая, но фигуристая, на мой взгляд, какая-то малахольная. Я таких побаивался, но Шмидт пребывал в эйфории влюбленности, читал плохие стихи своего сочинения и называл ее «моя невеста». Приехал он, впрочем, не смотрины устраивать, а сообщить, что на кафедре меня уже ищут: звонили домой родителям, никого не застали, начали волноваться. Дескать, случайно зайдя ко мне в перерыве между лекциями, встретил профессора Кузнецова, который ему, как моему «собутыльнику», поведал, что выпрет «Севку-бездельника» и с кафедры, и с аспирантуры, о чем попросил передать мне. Ну, передал и передал.

А до родителей, действительно, не дозвониться. Я сам пробовал из автомата на станции. Они укатили в дом отдыха под Лугу. И хорошо. И мне спокойнее одному. Отец дачу с детства терпеть не может. Компания у него тут не сложилась, какие-то драки, ненужные романы. Да и Дед, когда еще в силах был, гонял отца по участку то с лопатой, то с топором, не позволял лениться, воспитывал. Отец рассказывал, как дед каждый день заставлял читать книги, а после излагать прочитанное в специальной тетрадке. И не просто излагать, а всякий раз делать выводы. Проверял, оценки ставил. Если оценки хорошие, брал с собой на охоту или возил в зоологический музей в город. Странный метод приучения к чтению, но сработал. Отец с тех пор на книжках малость «поехал». Собрал библиотеку, которая еле в квартиру влезает. Мама вначале ворчала, потом привыкла: образованный человек, ученый, хобби вполне интеллигентное.

Дед полагал, что без четкой организации интеллигентный человек существовать не должен. Каждый вечер записывал то, что сделал за день, осмыслял, что-то подчеркивал, составлял план на завтра. Вычерчивал все мелким почерком в клеенчатые тетради по девяносто шесть листов. На чердаке дачи за его жизнь скопился целый чемодан таких тетрадей, с тридцать пятого года. Думаю, они и сейчас там, лежат и ждут, когда я наконец найду в себе силы их разобрать. Той зимой и время было, и силы, да как-то мне не вспомнилось.

Той зимой я больше работал по дому да на участке. Сарай поправил, дверь новую навесил, остругал и приладил новые ступени на крыльцо, поставил перила. На веранде заменил несколько сгнивших половых досок. И все мне нравилось. Получал я от этой хозяйственной деятельности наслаждение чуть ли не большее, чем от книг. Мне и в экспедициях больше хотелось топором махать да лопатой шваркать, нежели портить глаза над картой с изолиниями.

Когда Иван с Лариской приехали, а было это в одну из суббот, я, кое-как примостив к сосне вихляющуюся лесенку, прикручивал к стволу кормушку для синичек. Увидел их еще сворачивающих с проулка и идущих по тропинке к калитке. Обрадовался. Помню, даже не крикнул, а что-то такое запел. Иван запел в ответ. А потом в жарко натопленной комнате, за столом, накрытым вытертой клеенкой, в одинаковых тельниках, пили мы привезенный гостями отвратительный ледяной «Слнъчев бряг», закусывали салом, солеными помидорами и горланили Визбора под гитару. Лариска сидела с ногами на кушетке и умилялась. И за стеклами не то рассветало, не то темнело, визжала соседская циркулярка, а в печи гудел огонь, радостно поедая смятые газеты осени девяносто первого года.

Утром мы с Иваном сходили в магазин «у переезда» и принесли целую сумку пива, бросили в сугроб у крыльца, уселись курить на веранде. Тогда я и сказал, что собираюсь из аспирантуры уйти. Из аспирантуры, из университета, да и вообще из профессии.

Иван посмотрел на меня, потер щетину на подбородке.

– Ладно, Борода. Не удивил. После прошлогоднего поля я так и подумал, что уйдешь. Рано или поздно, но точно уйдешь.

Иван был прав. Я тогда и решил. Время вдруг ускорилось, побежало куда-то. Нужно было чуть пропустить его вперед, чтобы потом рвануть с самого низкого своего старта, от груды колотых дров возле сарая или от заново покрашенного колодца, от чугунка с супом или от чемодана с дедовскими тетрадками в девяносто шесть листов под коленкоровыми обложками. Вперед. В куда-то далеко.


2

Второй месяц мы торчали на гряде, сменив уже несколько стоянок. Начало августа выдалось холодным, знобливым. Август туманил по утрам и после ныкал по карманам балок серые облачка, как использованные салфетки. То ли от утренней сырости, то ли от того, что приходилось пробираться через поля карликовой березки, но у меня распухли и разнылись колени. Вечерами я обещал себе, что если утром не станет легче, пойду к Серегину и возьму на пару дней отвод по болезни. Но всякий раз после завтрака, когда Кузя запускал движок, включал вариационную станцию и, нацепив очки на кончик носа, входил в столовую с огрызком ленты, чтобы сообщить, что все в норме, можно работать, я собирался на маршрут. Мне казалось, что все прошло, что боль в коленях пропала так же внезапно, как и появилась, но уже через километр, когда приходилось сворачивать с утоптанной за две недели тропы вдоль берега Шарью и ввинчиваться через кусты ивняка в тайгу, колени принимались болеть с новой силой. И пока я добредал до магистрали, заложенной топографом по краю участка, пока поднимался по ней на сопку, отсчитывая по вешкам нужный профиль, боли становились такими, что я матерился в голос, зло и неизобретательно.

Я уже не старался огибать низкие ветки елей, пер напролом, не нагибаясь, то и дело задевая о них приемником магнитометра, отчего парафин внутри банки плескался, и мне казалось, что я слышу плеск волн, набегающих на берег в Планерском или Песчаном. Иван ходил по параллельным со мной профилям, двигаясь навстречу с той стороны магистрали. Если бы я не ползал черепахой, а бегал так же, как Шмидт – а он несся сломя голову, широченными шагами, лишь на несколько секунд замирая на пикетах, чтобы снять три измерения и мчаться дальше, – мы бы разбраковали аномалию за неделю. А так ему приходилось работать за двоих. Пока я доходил до конца первого профиля, мой товарищ уже оказывался в середине третьего.

К полудню собирались в районе пересечения пятидесятого профиля с главной магистралью на сухом, поросшем сфагнумом пупыре у небольшого лесного не то озерца, не то болотца. Здесь в яме, вырытой рабочим Гугулей, был припрятан ящик из-под аммонала, в котором хранились занесенные еще в период прокладки профилей припасы: банки с тушенкой, банки с зеленым горошком, рудничный мешок, набитый крепкими армейскими сухарями, несколько пачек затхлого грузинского чая, пара десятков луковиц, пластиковая коробка со спичками и таблетками сухого горючего. Это уже на всякий случай. Спички были у каждого. Курили все. Некурящие в поля не ездили. Я разводил костер. Иван набирал в чифирь-бак воды из болотца и подвешивал над огнем. Вскрывал банку тушенки и совал ее в самое пекло, отчего та вмиг начинала пищать и плескаться жиром. Во время этих приготовлений мы не разговаривали.

Иногда Иван молча снимал со ствола ели дулом вниз висящую старую экспедиционную «тулку» двадцать второго калибра и уходил за водораздел. Минут через пять я слышал один за другим несколько выстрелов, и Иван возвращался, держа в руках пестрые тушки рябчиков, которых он мгновенно свежевал, взрезал синюшные зобы, забитые непереваренной ягодой. Он так же молча разгребал угли, закапывал в золу рябчиков, вешал «тулку» обратно на сук и с наслаждением закуривал, прислонившись спиной к корявой березе, которую считал за свой законный стул на этой поляне.

«Тулка» была старая, вся в рже, с треснувшим и заклеенным эпоксидной смолой цевьем. Эту «тулку» возили в рабочем хламе из поля в поле, оставляли зимовать на складе Воркутинской Горной Экспедиции в Кожыме, замотанную в старые бушлаты. Она не числилась на балансе, нигде и никогда не была зарегистрирована, как и огромный Серегинский револьвер. Да какая к черту регистрация, если до человеческого жилья километров сорок через тайгу, а ближайший милиционер в Инте или, того хуже, в Косьювоме. Ружье с собой не носили, оставляли на профилях, чтобы не плодить случайные отклонения в измерениях магнитного поля – железка она и есть железка. В отличие от всего остального полевого скарба, имела она имя собственное. Звали ружье «Станиславска», и считалось приличным, придя на обед, с ним поздороваться. Дурь, конечно, но тут все состояло из ритуалов.

Дым от костра поднимался вверх, путался в ветвях и, ухватившись за нижний ветер, срывался вдруг туда, где шумела в скалах Шарью, трепля перекатами набросанный с березняка то желтый, то ржавый лист.

В таежном воздухе, высохшем за час от жаркого еще солнца, все вокруг казалось таким прозрачным, что звуки терялись и не знали от чего отражаться. Случайным эхом, заплутавшим в вертушках каменных останцов шариком от детского бильярда иной раз доносило тарахтение движка из лагеря в трех километрах от этого места или громыхание алюминиевой крышки о камни: Гугуля мыл кастрюли, готовился варить ужин.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации