Текст книги "Могила Ленина. Последние дни советской империи"
Автор книги: Дэвид Ремник
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Прибалты хотели доказать, что они сильнее Кремля, что их моральная правота приведет их либо к победе, либо к гибели. Возможно, уверенность в себе литовцев, эстонцев и латышей, в отличие от жителей остальных советских республик, зижделась на их, пусть и недолгом, опыте жизни в независимых государствах и памяти об этом времени. К примеру, литовцами правили датчане, рыцари Тевтонского ордена, шведы, русские и немцы. Но в их истории были и периоды свободы, последний такой период длился с 1918 по 1940 год. В годы советского правления Сталин депортировал в Сибирь сотни тысяч литовцев, переселив на их места русских рабочих. И теперь лидеры Прибалтийских стран отказывались идти на компромисс: компромисс означал бы продолжение оккупации. И они оказались правы: Кремль шаг за шагом капитулировал. 23 июля Александр Яковлев в качестве председателя Комиссии политбюро ЦК по дополнительному изучению материалов, связанных с репрессиями 1930–1940 гг. и начала 1950-х гг., признал очевидное: секретный протокол существовал. Ландсбергис не мог скрыть иронии. “Для нас эта новость стала большим потрясением”, – прокомментировал он. История опять возвращалась.
Через несколько месяцев после признания Яковлева мне посчастливилось стать свидетелем того, как сбывались самые кошмарные сны тех, кто лелеял мечту о вечной советской империи.
В начале октября 1989 года Горбачев приехал в Берлин – якобы на празднование очередной годовщины образования ГДР. Стены цитадели уже дали заметные трещины. Тысячи жителей Восточной Германии переходили границу и бежали в ФРГ, Венгрию, Чехословакию, Австрию. Но глава ГДР Эрих Хонеккер был упрям, как все восточноевропейские диктаторы. Он был из тех тиранов, что начинают речи со слов “Если я умру…”. Он твердо намеревался пересидеть Горбачева и дождаться, пока ветры перемен улягутся. Чтобы не оставалось сомнений в его намерениях, Хонеккер организовал к приезду Горбачева грандиозные торжества: праздничную говорильню на целый день во Дворце Республики, военный парад с печатавшими шаг шеренгами, фейерверки. А вечером десятки тысяч членов Союза свободной немецкой молодежи[86]86
Молодежная организация Социалистической единой партии Германии, аналог комсомола.
[Закрыть] прошествовали по улицам Берлина с зажженными факелами и песнями о социалистическом братстве. (Через несколько недель эти же демонстранты ринутся в проломы Берлинской стены за стейками, готовые поклоняться новым богам – Nike и Reebok.)
Берлинский визит стал одним из главных достижений Горбачева. Он вел тонкую дипломатическую игру, для которой был просто создан. Через год, когда у себя дома от него потребуется проявить твердую решимость, когда демократы призовут его покончить с закулисными играми, Горбачев продолжит колебаться и в итоге проиграет. На его место придет Борис Ельцин. Но сейчас Горбачев оказался нужным человеком в нужном месте. На публике он без труда подыгрывал восточногерманскому руководству. Его выступления и реплики мало чем отличались от высказываний хозяев. Он крепко поцеловал товарища Хонеккера в губы. Но, как оказалось, это был прощальный поцелуй. Наедине с восточногерманским руководством Горбачев недвусмысленно давал понять, что оно должно либо начать серьезные реформы, либо уйти в отставку – с позором. Он произнес один из своих любимых афоризмов: “Кто опаздывает, того наказывает жизнь”. Он повторял это в разных ситуациях, и на пресс-конференции его представитель сделал на этом особый акцент.
Из таких искорок, бывает, разгорается революционное пламя. Восточногерманский бард и диссидент Вольф Бирман сказал об этой фразе Горбачева: “Самые затертые трюизмы, произнесенные в нужный момент, превращаются в магические заклинания”. К краху восточногерманского режима привело много факторов: инциденты на границе, раскол внутри местного политбюро, появление оппозиционных групп. Но именно слова Горбачева дали людям понять, какие настроения царят в Кремле, в самом сердце империи. Через несколько часов после отлета Горбачева в Москву в Берлине началось восстание. На Александерплац произошли столкновения между демонстрантами, скандировавшими: Freiheit! Freiheit! (“Свободу! Свободу!”), и силами Штази. Радио передавало, что еще масштабнее были демонстрации в Лейпциге. Возможно, Эрих Хонеккер пропустил слова Горбачева мимо ушей, но народ Восточной Германии их услышал. 9 ноября, всего через месяц после визита Горбачева, Берлинская стена пала.
Находиться в 1989 году в любой точке между Бонном и Москвой – значило быть свидетелем череды необыкновенных политических событий. Оказаться в их гуще можно было по дороге в банк или на пляж. Мы с Эстер купили дешевые билеты в Прагу, думая провести там День благодарения – посмотреть город, повидаться с друзьями и недельку отдохнуть. Но не тут-то было. Приехав и заселившись в гостиницу, мы вышли пройтись и на Вацлавской площади наткнулись на марш – 200 000 человек протестовали против коммунистического режима. Через пару дней состоялась еще более многолюдная демонстрация. Выглянув из окна, я увидел в нескольких метрах от себя Александра Дубчека, объявлявшего о своем возвращении в Прагу после 20 лет шельмования.
Возвращение Дубчека было знаковым событием: он олицетворял Пражскую весну 1968 года. Но еще знаменательнее было то, что Дубчек выглядел человеком из прошлого. Когда он вышел на балкон, толпа приветствовала его дружным ревом. Но, по мере того как он говорил, энтузиазм стал спадать. Он по-прежнему мечтал о “социализме с человеческим лицом”. Десятки тысяч студентов, которые стояли в авангарде революции 1989 года, которые шли на заводы и выводили рабочих на площади, теперь смотрели на Дубчека как на старика – дедушку с добрыми намерениями, но безнадежно отставшего от жизни. Казалось, что все эти годы, с момента своего ареста советскими органами в 1968-м, Дубчек провел в летаргическом сне. Он говорил ровно и размеренно. Как и Лен Карпинский в своих статьях, он не мог избавиться от партийной привычки прибегать к патетике, эвфемизмам и клише. Когда он закончил говорить, Вацлавская площадь ответила ему лишь вежливыми аплодисментами.
Зато гремел Вацлав Гавел, чей голос с каждой следующей демонстрацией становился все более хриплым – его свободная и страстная речь не имела ничего общего с мертвым языком газетных передовиц и партийных заявлений. Он писал и говорил предельно ясно и честно и этим, казалось, не давал погибнуть нравственным принципам и языку, которые в конце концов должны были восторжествовать над режимом. Он действовал вне системы, и действовал достойно. Как повезло чехам, что среди них нашелся такой голос! Гавел был таким же героем, как Сахаров и Валенса, и его величие, как и их, заключалось в неколебимой вере в свою правоту и в правоту своего дела.
В Праге я прочитал письма, которые Гавел писал своей жене Ольге из тюрьмы. В них много философских рассуждений, размышлений о смысле бытия, о вере. Но не меньше меня тронули подробности, которые я будто “подсмотрел”: описания тюремного быта, занятий английским и немецким, чтения книг (биография Кафки Макса Брода и “Герцога” Беллоу); жалобы на геморрой; удовольствие от курения двух сигарет в день (удовольствие усиливается, если курить медленно и перед зеркалом); соображения, почему стоит жить и надеяться. Я с восхищением читал, то и дело согласно кивая, про наблюдения Гавела за изощренными манипуляциями пражского режима (равно московского, пекинского) с языком – искажающего его, выглаживающего, портящего и таким образом лишающего его “весомости”.
“Слова, за которыми ничего не стоит, теряют весомость, – писал Гавел. – То есть обессмыслить слова можно двумя способами. Или наградив их такой тяжестью, что никто не осмеливается произнести их вслух, или отняв у них всякую весомость, и тогда они превращаются в воздух. И в том, и в другом случае итог – молчание: молчание полубезумца, который постоянно обращается к мировым правительствам и его не слышат; и молчание оруэлловского гражданина”.
Человек театра, Гавел в эти недели несколько раз проводил пресс-конференции, стоя на театральной сцене. 24 ноября после речи Дубчека на площади Гавел и Дубчек отвечали на вопросы журналистов в театре Laterna magika[87]87
Laterna magica (лат.) – магический фонарь, фантаскоп, туманные картины и др.
[Закрыть]. Они даже вступили в вялую полемику о социализме. Дубчек выступал за “обновленный” социализм, очищенный от сталинских “искажений”. Знакомый горбаческий сюжет. Гавел ответил, что не может больше обсуждать “социализм”: слово и сама идея утратили всякий смысл. Встреча представителей двух поколений длилась около часа. Вдруг на сцену, где были не убраны декорации спектакля по “Минотавру” Дюрренматта, вышел брат Гавела и что-то шепнул ему на ухо. Гавел широко улыбнулся. Дубчек все еще что-то говорил, но Гавел прервал его вежливым жестом.
“Политбюро в полном составе ушло в отставку”, – объявил он.
Тут же откуда-то появилась бутылка шампанского, бокалы.
Гавел и Дубчек встали и подняли тост за свободную Чехословакию.
Занавес.
Через несколько недель последовал эпилог. Гавел появился уже не в театральных, а в государственных декорациях, на телевидении. Он был президентом Чехословакии. “Граждане! – объявил он. – Вам вернули правительство!” И это уже был не театр, а самая настоящая реальность.
В самом Советском Союзе лидеры республик, выступавших за независимость, радовались отпадению “доминионов”. Кроме Румынии, где революция завершилась кровопролитием и политическим кризисом, освобождение Восточной Европы прошло почти безболезненно. Но лидеры пока еще советских республик не хотели обманываться на свой счет и ожидать скорого освобождения. Да и поведение Кремля никак не обнадеживало. В газете “Советская культура” лукавый царедворец, журналист Геннадий Герасимов написал, что Запад со “злорадной радостью” наблюдает за прибалтийскими движениями. Эти движения за независимость, зловеще замечал Герасимов, “представляют угрозу нашим реформам и провоцируют нас на применение «железного кулака»”.
В начале 1990 года, когда революции в Восточной Европе уже завершились, американский историк Эрик Фонер провел семинар со студентами исторического факультета МГУ. Фонер специализировался на Гражданской войне в США. На семинаре, который я посетил, он со студентами обсуждал параллели между Горбачевым и Линкольном и их усилия по сохранению союза. Некоторое время все участники занимались сравнением двух государственных лидеров, но вскоре студенты начали говорить о том, какой они видят свою страну через несколько лет. Каждый предсказывал ей крах, и каждый боялся, что отживший режим будет сопротивляться до конца.
Советский Союз – громадная империя, и сейчас мы наблюдаем ее распад, сказал Игорь, студент из Белоруссии. “Если меня к 30 годам не убьют на гражданской войне, я думаю, что увижу Россию в ее собственных границах. То же самое произошло и с Римской империей, да? Она уменьшилась в размерах. Но хочется надеяться, что все это будет происходить медленно и мирно”.
“А я вот боюсь, – сказал другой студент, русский, по имени Александр Петров. – Власть по-прежнему в руках КПСС и КГБ. Они, если захотят, могут спровоцировать что угодно. А потом, если случится кровопролитие, скажут, что надо применить силу ради поддержания спокойствия”.
Страхи и предсказания были разные, но все студенты на семинаре считали, что Союз развалится. “Старый режим не просто стар: он мертв”, – заметил Петров.
В своих поездках по Союзу я встречал разные суждения о том, когда и где умер старый режим. Узбеки в Ташкенте и Самарканде считали, что поворотный момент случился, когда в 1988-м или 1989 году они осознали всю меру бессердечия, с каким Москва превратила Среднюю Азию в свою хлопковую плантацию, попутно загубив Аральское море и уничтожив почти все иные отрасли экономики. Для балтийских стран моментом истины стало официальное “обнаружение” секретного протокола к советско-германскому пакту о ненападении. Но самое драматическое событие, как мне кажется, произошло на украинской земле, ставшее явленной метафорой взрыва последней империи на Земле.
В 1989 году я оказался во Львове, где встречался с компаниями националистов, которые клялись, что “когда-нибудь” их республика, в которой проживает больше 50 миллионов человек, вторая по численности населения после РСФСР, объявит себя независимой, и это нанесет Союзу куда больший урон, чем отделение маленьких балтийских государств. Они хорошо знали историю. Ленин однажды сказал: “Потерять Украину – потерять голову”. Братья Богдан и Михаил Горыни, до прихода Горбачева отбывшие тюремные сроки за антисоветскую деятельность – борьбу за независимость Украины, – говорили, что, хотя до появления независимой постсоветской Украины, может быть, пройдут годы, прежний режим уже разлетелся на куски в прямом и переносном смысле 26 апреля 1986 года, в 1:23 – в ту секунду, когда произошел взрыв на Чернобыльской АЭС. Эта катастрофа с самого начала была окутана мистическим флером. В первые недели люди сообразили, что “чернобыль” означает полынь, и вспомнили строки из Откровения Иоанна Богослова (8:10–11): “…и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде «полынь»; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки”.
В Чернобыльской аварии отразились все пороки советской системы, ее упадок, ее чванство, упрямое невежество и самообман. Перед поездкой в Чернобыль я договорился о встрече с Анатолием Александровым – физиком, разработавшим модель чернобыльского реактора. Александрову было сильно за 80, он был старейшиной советской науки. До 1986 года он был президентом Академии наук, также возглавлял Институт атомной энергии имени Курчатова. В брежневские годы Александров писал, что атомные электростанции на 100 % безопасны и строить их надлежит как можно ближе к населенным пунктам, чтобы зимой было проще решать проблемы с отоплением.
Кабинет Александрова был больше всех, виденных мною когда-либо, больше даже дворцовых кабинетов в Кремле. Он и несколько его помощников и инженеров сидели полукругом и обсуждали аварию. Нет, раскаяния он не чувствовал. Да, реактор был надежен, а предупреждения о возможной аварии – абсурдны. “Если и был дефект-другой, мы его исправили”. Когда я упомянул прогнозы, что из-за радиации в следующие годы погибнут сотни, если не тысячи людей, Александров замахал на меня огромными старческими руками:
– Бросьте, – сказал он. – Это нелепое преувеличение. Об этом можно не беспокоиться!
Но беспокоиться было о чем. Взрыв на ЧАЭС поднял в воздух радиоактивное облако в десять раз смертоноснее, чем осадки после бомбардировки Хиросимы. Некоторые дети в округе получили облучение, эквивалентное тысяче рентгенографических обследований грудной клетки. В ликвидации последствий аварии приняло участие больше 600 000 человек; работа эта была смертельно опасна. Из зоны поражения эвакуировали более 200 000 человек, но лишь с 36-часовым опозданием, когда людям уже досталась опасная зона радиации. Тысячи и тысячи людей в Белоруссии, Украине и других республиках по-прежнему едят овощи, выращенные на радиоактивной почве и пьют зараженную воду. Руководство колхоза им. Петровского в Народичах (Житомирская область, Украина) сообщало, что в 1987 году родилось 64 животных с серьезными аномалиями: телята без голов, ног, ребер, глаз; свиньи с деформированными черепами. В 1988 таких животных родилось еще больше. До аварии подобных случаев было всего три или четыре. “Московские новости” писали, что в этих местах счетчики фиксировали 30-кратное превышение нормы радиационного фона, но скот все равно продолжали кормить сеном с зараженных полей. Местные жители получали субсидию от государства – 35 рублей в месяц. Эти деньги здесь прозвали “гробовыми”. Бюрократии не было дела до последствий радиации, или она в них не верила. Еще в 1990 году в магазины в Сибири и на севере России было завезено больше 1980 тонн зараженного мяса: его поставил Брянский мясокомбинат, продолжавший изготовлять колбасу из говядины и свинины, уровень радиации в которых превышал норму в 10 раз.
“Чернобыль был не просто похож на коммунистическую систему. Они были одно и то же, – говорил Юрий Щербак, украинский врач и журналист, боровшийся за публикацию правдивых данных о медицинских и экологических последствиях аварии. – Система въелась в нашу плоть и кровь, как та радиация, а власти делали, что могли, чтобы все скрыть и притвориться, что ничего не случилось”.
Когда операторы четвертого энергоблока Чернобыльской АЭС сообщили о небывалой катастрофе, их начальники и не думали что-то предпринимать. Чиновники в Чернобыле затверженно повторяли, что произошел “инцидент”, но ничего серьезного, реактор не разрушен. Небылица улетела в Москву. На следующий день обитатели Чернобыля, Припяти и близлежащих деревень продолжали жить обычной жизнью, накрытые радиоактивным облаком. Дети играли в футбол в радиоактивной пыли. На открытом воздухе справили 16 комсомольско-молодежных свадеб. В зараженной реке старики удили зараженную рыбу, а потом ее ели. Когда операторы доложили директору АЭС Виктору Брюханову, что уровень радиации на станции в миллионы раз превышает норму, тот ответил, что, очевидно, счетчик вышел из строя и его нужно выбросить. Больше суток заместитель председателя Совета министров СССР Борис Щербина отказывался приступить к массовой эвакуации. “Паника хуже радиации”, – заявил он. Насколько серьезна авария, мир узнал только после того, как скандинавские ученые сообщили о резком повышении радиационного фона. Даже эвакуировав собственные семьи, украинские партийные начальники настаивали на проведении первомайского парада. Киевские дети подымали в воздух тучи радиоактивной пыли, прославляя достижения социализма. После бессмысленных словопрений в политбюро и принятия мер по засекречиванию информации о катастрофе Горбачев наконец выступил по телевизору через 16 дней после аварии и значительную часть выступления посвятил обличению западной прессы.
“А реактор тем временем горел, – писал Григорий Медведев, инженер, одно время работавший на ЧАЭС. – Горел графит, изрыгая в небо миллионы кюри радиоактивности. Но это горел не просто реактор, прорвало давний скрытый нарыв нашей общественной жизни, нарыв самоуспокоенности и самообольщения, мздоимства и протекционизма, круговой поруки и местничества, смердил радиацией труп уходящей эпохи, эпохи лжи и гнойного расплавления истинных духовных ценностей”.
В 1988 году заместитель председателя Совета министров Щербина издал секретный указ, действовавший до 1991-го: советским врачам запрещалось указывать в качестве причины смерти радиактивное облучение. Сам Щербина, получивший большую дозу радиации, умер в 1990-м. О причине его смерти написали: “не установлена”.
Однажды утром в Киеве чиновник из “Спецатома”, организации, отвечавшей за ликвидацию последствий аварии, посадил меня в микроавтобус и повез на север, к Чернобыльской АЭС. Я и прежде бывал в городах, “застывших во времени”: в Гаване, где ветшали отели времен игорного рая и Батисты; в Рангуне, где не ходили часы, по улицам раскатывали чиненые-перечиненные английские машины, а в викторианском отеле сервировали почерневшее английское столовое серебро. Обычно это были места, где остатки колониального прошлого соединялись с нищетой при национальных правительствах. В Чернобыле было по-другому – это были руины советского строя, зримый и ужасный образ эпохи, которая началась в 1917 году и теперь заканчивалась. Мы проехали несколько КПП, пересели в “грязный”, то есть зараженный микроавтобус и направились в “зону”. В Припяти стояли брошенные многоквартирные дома – в том же плачевном состоянии, в каком находился весь жилой фонд в Советском Союзе. Здесь и жили рабочие и администрация АЭС. Вокруг разворачивался лунный пейзаж: опустевшие детские площадки, врастающие в землю машины, автобусы и железнодорожные вагоны, заброшенные поля. После аварии люди, которым срочно нужны были деньги, откапывали автомобили и продавали их радиоактивные запчасти, а то и просто перегоняли машины в Киев. Я встречался с пожилыми людьми, которых эвакуировали, но они вернулись в “зону”, чтобы доживать здесь свой век и умереть. Они никогда не верили ничему, что говорило государство, – и почему бы стали верить теперь? Они пили отравленный чай и ели отравленную картошку. В нескольких сотнях метров от их жилья стоял четвертый энергоблок, закованный в бетонный саркофаг. Инженеры все еще ломали голову над тем, как устранить перманентную опасность, исходящую от реактора. Бетон ведь не вечен.
Большинство людей, остававшихся в “зоне”, были ликвидаторами. В основном они работали “внутри” 15 дней, а затем разъезжались по домам, в Киев или другие города, и 15 дней восстанавливались. Это было правило. Но были и исключения – те, кто отдавал всего себя этой работе и почти не покидал “зону”, разве что на день-другой, чтобы повидаться с семьей. Директор “Спецатома” Юрий Соломенко и главный инженер Виктор Голубев почти все время проводили в “зоне” и собирались оставаться там, пока “саркофаг” – наименование четвертого реактора – не будет “чистым”. Когда я брал у них интервью, Голубев извинился и ушел раньше: у него была другая встреча. Едва за ним закрылась дверь, Соломенко сказал мне, что дни его друга сочтены. Голубев узнал об аварии, когда работал на строительстве реактора на Кубе. Он поехал добровольцем на тушение пожара. В эти первые дни он получил такую дозу радиации, что его кожа сгорела и сходила клочьями. Соломенко сказал, что тело его друга “в ужасном состоянии”. Но он отказывался покидать Чернобыль, пока дело не будет сделано.
“С Чернобылем та же история, как с любым другим местом в нашей стране, – говорил Щербак. – От полного забвения нас спасает горстка порядочных людей, несколько героев, которые рассказывают правду и рискуют жизнью. Если бы это не было опасно, я бы сохранил Чернобыльскую АЭС. Получился бы великий памятник советской империи”.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?