Текст книги "Могила Ленина. Последние дни советской империи"
Автор книги: Дэвид Ремник
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Александр Исаевич придерживался заведенного распорядка. Он работал по 12–14 часов в день. Сидел за столом, исписывая тетрадь за тетрадью мелким почерком, к которому приучился в тюрьмах, где нужно было прятать написанное. Также он собирал архивные данные о русской революции и основывал фонд помощи выжившим в ГУЛаге. В августе 1990-го ему вернули советское гражданство. Премьер-министр РСФСР Иван Силаев просто-таки умолял его вернуться домой: “ради страны и ее будущей судьбы… Ваше возвращение в Россию, на мой взгляд, – одно из тех событий, что необходимы нашей Родине как воздух”. Странным было то, что Солженицын до сих пор не высказался о последних событиях в Советском Союзе. Соглашаясь на интервью с Time, он поставил твердые условия: никаких вопросов о Горбачеве и политике. Только литература.
“Как нам обустроить Россию” стало для страны шоком. После долгого молчания Солженицын за одно лето написал свое эссе и опубликовал его в газете, которую читало от 25 до 30 миллионов человек. На следующий день его перепечатала еженедельная “Литературная газета”: еще четыре миллиона читателей.
Эссе начиналось на пророческой ноте:
“Часы коммунизма – свое отбили.
Но бетонная постройка его еще не рухнула.
И как бы нам, вместо освобождения, не расплющиться под его развалинами”.
Это вступление, как и весь текст, ритмически было очень похоже на “Письмо вождям Советского Союза”, которое Солженицын направил в Кремль за год до своей высылки. “Ваше заветное желание, чтобы наш государственный строй и идеологическая система не менялись и стояли вот так веками. Но так в истории не бывает. Каждая система или находит путь развития или падает”, – писал он Брежневу. Теперь же он обращался к стране, с которой происходило и то, и другое, хотя падение было неумолимым, а развитие – хаотичным. Не забыв сказать о “слепородной и злокачественной” коммунистической катастрофе, погубившей десятки миллионов людей, уничтожившей крестьянство, отравившей природу, приведшей страну к моральной и духовной деградации, Солженицын внес свои “посильные соображения”, которые на самом деле звучали как слова пророка, не терпящего возражений:
“И так я вижу: надо безотложно, громко, четко объявить: три прибалтийских республики [Эстония, Латвия и Литва], три закавказских республики [Грузия, Армения и Азербайджан], четыре среднеазиатских [Киргизия, Узбекистан, Туркмения и Таджикистан], да и Молдавия, если ее к Румынии больше тянет, эти одиннадцать – да! – НЕПРЕМЕННО И БЕСПОВОРОТНО будут отделены”.
“Нет у нас сил на окраины, ни хозяйственных сил, ни духовных. Нет у нас сил на Империю! – и не надо, и свались она с наших плеч: она размозжает нас, и высасывает, и ускоряет нашу гибель”.
Горбачева Солженицын не называл по имени и ни за что его не хвалил. Напротив, он его критиковал, и полная сарказма критика начиналась уже с названия эссе. Глагол “обустроить” явно отсылал к слову “перестройка”. Горбачев и партия подразумевали под перестройкой переделывание, очищение социализма после сталинского “искажения” ленинизма. Солженицын выбрал глагол “обустроить”, то есть воссоздать, починить, наладить, приспособить, оборудовать или, в более широком смысле, вернуть к жизни. Ироническая отсылка к “перестройке” и употребление названия “Россия” вместо “Советский Союз” сразу давали понять, что программа Солженицына имеет мало общего с горбачевскими идеями “гуманного, демократического социализма” или “многонационального государства”. К стараниям Горбачева Солженицын явно относился с презрением. Все, что было сделано за пять лет, он объявлял практически ничтожным:
“А на что ушло пять, скоро шесть лет многошумной «перестройки»? На жалкие внутрицекашные перестановки. На склепку уродливой искусственной избирательной системы, чтобы только компартии не упустить власть. На оплошные, путаные и нерешительные законы”.
Сразу после публикации эссе на Солженицына посыпались разнообразные упреки. Язык произведения, полный архаичных слов, казался искусственным. Казахи возмутились тем, что Солженицын счел северную часть Казахстана русской территорией. Украинцы ясно дали понять, что стремятся к независимости, а не к славянскому союзу. Кроме того, неприятно было брюзжание Солженицына, раздраженно писавшего, что Россия бездумно готовит себе участь Гоморры, потому что не в состоянии заставить себя выключить телевизор: “Упущенная и семьей, и школой, наша молодежь растет если не в сторону преступности, то в сторону неосмысленного варварского подражания чему-то, заманчивому исчужа. Исторический Железный занавес отлично защищал нашу страну ото всего хорошего, что есть на Западе… но тот Занавес не доходил до самого-самого низу, и туда подтекала навозная жижа распущенной опустившейся «поп-масс-культуры», вульгарнейших мод и издержек публичности, – и вот эти отбросы жадно впитывала наша обделенная молодежь”.
Это стариковское ворчание Солженицына мне показалось таким же малосущественным, как закоснелые воззрения Толстого на женщин и половые отношения, высказанные в “Крейцеровой сонате”. Куда важнее было то, что ультраправых фанатиков, монархистов и чернорубашечников, антисемитов из “Памяти” солженицынское эссе глубоко разочаровало. Они ожидали найти в нем рассуждения в пользу авторитаризма, а нашли своеобразную, но все же явную поддержку демократии и частной собственности. А кроме того – призыв к разделу их обожаемой империи.
В эссе было много серьезных ошибок и недочетов. Солженицын не понимал, до какой степени украинцы уверовали в свою самодостаточность, как они нуждались в собственном государстве со столицей в Киеве, а не в Москве. И, как всегда, Солженицын сам усложнял себе задачу, срываясь на крик, раздувая величие своего замысла. На мечте о едином славянском государстве он настаивал так усиленно, что за ней терялось важное замечание, присутствующее в тексте: разумеется, только сами украинцы должны решить, хотят ли они быть вместе с Россией.
Любопытнее всего оказался, однако, отзыв самого Горбачева. Через несколько дней после публикации “Как нам обустроить Россию” один из членов Верховного Совета попросил президента высказаться. (Это подумать только: генеральный секретарь перед парламентом отвечает Солженицыну!) В полной тишине Горбачев сказал: он прочитал эссе дважды и испытал “смешанные” чувства. Мысли Солженицына “о будущем государства”, по словам генсека, были далеки от реальности, не учитывали контекста развития страны и носили деструктивный характер. “Но в статье этого, без сомнения, великого писателя есть интересные мысли”. Тот еще комплимент! После этого Горбачев решил несколько подправить образ Солженицына, вернувшись к расхожим стереотипам о его взглядах. “Он весь в прошлом, старая Россия, монархия, – сказал Горбачев. – Для меня это неприемлемо”. Генсек привычно прибег к демагогии, чтобы выставить себя единственным демократом современного типа.
15 октября Горбачеву присудили Нобелевскую премию мира.
16 октября, после того как руководители КГБ, МВД, армии и ВПК ясно дали понять Горбачеву, что не потерпят радикальной реорганизации в сфере политики и экономики, генсек отказался от программы “500 дней”. Горбачев спасовал перед людьми, чье благополучие погубили бы реформы. После этого всем стало ясно, что Горбачев начал дрейфовать вправо. Скоро он избавится от всех реформаторов в своей команде и начнет с улыбочкой говорить о “так называемых демократах”. Он будет смотреть сквозь пальцы на то, как его оппоненты примеряются к захвату власти. Горбачев был совершенно уверен, что он один продолжает обеспечивать ход реформ. Но контрреволюция, начавшаяся с удара топором, шла ускоренным темпом.
“Отказавшись от программы «500 дней», Михаил Сергеевич отказался и от последнего шанса на цивилизованный переход к новому строю, – сказал мне Александр Яковлев. – Это, вероятно, была самая худшая, самая опасная его ошибка, потому что за ней последовала настоящая война”.
Глава 25
Телебашня
Утром 20 декабря 1990 года Эдуард Шеварднадзе подал в отставку с поста министра иностранных дел. В это время я был в Риге: мне хотелось разобраться в очередной грязной кампании, направленной против балтийских движений за независимость. Происходили взрывы возле памятников и мемориалов. Армия и КГБ вполне могли обвинить в этом “радикалов”, что дало бы повод применить “чрезвычайные меры” для “восстановления стабильности”. Все необходимые формулы в лексиконе имелись. Почему нет? Всего и дел: снять с полки методичку и посмотреть нужную статью: “Путч, см. Прага 1968, Будапешт 1956 и т. д.”. Сценарий был давно готов. Требовался только документально зафиксированный предлог.
Шеварднадзе лучше многих понимал, что происходит. Уже несколько месяцев его пыталось дурачить Министерство обороны, дискредитировать его в глазах Запада своими маневрами в Прибалтике и сорвать переговоры о разоружении, передислоцировав танки и ракеты так, чтобы это засекли американские спутники, после чего Запад обвинил бы Москву в вероломстве. Шеварднадзе и Яковлев не раз наблюдали, как серые сиамские близнецы – председатель Верховного Совета Лукьянов и председатель КГБ Крючков – “окучивали” Горбачева на заседаниях политбюро. Они убеждали генсека, что “так называемые” демократы и лидеры балтийских движений за независимость того и гляди устроят вооруженные восстания в Вильнюсе, Риге, Таллине и Тбилиси, а затем двинутся и на Кремль. А Горбачев внимательно слушал, важно кивал головой. Этим людям он доверял: это были партийцы, он знал их много лет. Конечно, они были консервативнее, чем он, но говорили с ним на одном языке, на языке партии. И знали, что такое дисциплина.
То утро я провел в редакции газеты Diena (“День”) – главного рижского издания, выступавшего за независимость. “Правый поворот” уже ощущался: у журналистов было хоть отбавляй примеров провокаций и угроз. В редакции чувствовалась тревога. Вообще атмосфера напоминала зал ожидания для родственников в отделении интенсивной терапии. Все говорили, что вот-вот что-то случится. Иначе не может быть.
И случилось. Один из газетчиков, печатавший новости и слушавший трансляцию со съезда народных депутатов, медленно снял наушники. Он открыл рот, но говорить не мог. Лицо его было серым.
“Может, я не так услышал, – прошептал он. – Сейчас послушаю еще раз”.
Он закрыл глаза и вслушался.
“Шеварднадзе, – сказал он. – Ушел в отставку. Сказал, что надвигается диктатура. Что он в этом уверен”.
Шеварднадзе заявлял: “Товарищи демократы… вы разбежались, реформаторы ушли в кусты! Наступает диктатура!” Об этом выступлении он никого не предупредил, кроме своих домашних и доверенных подчиненных. От волнения его грузинский акцент стал заметнее. Горбачев, сидевший в президиуме, был потрясен так же, как и остальные. Одно дело, когда о наступающей диктатуре судачили на кухне московские интеллигенты, а другое, когда второй по узнаваемости человек во власти, Шеварднадзе, объявлял о сложении полномочий. Что стало ему известно, ему, функционеру такого ранга, которому было положено много знать?
В редакции Diena все оцепенели. С тех пор как полгода назад три балтийские республики объявили о своей независимости, они самонадеянно пытались жить так, будто были независимыми на самом деле. Они не спрашивали разрешений на проведение референдумов, не обращали внимания на политические пертурбации в Москве. Москва была далеко, Москва была заграницей. Теперь этой игре пришел конец. Балтийские лидеры Шеварднадзе доверяли (настолько, насколько вообще доверяли кому-то в Москве). И вот он объявлял им, что сбываются их худшие опасения. Наступает диктатура! И никакие самонадеянные ухищрения, никакие речи, изворотлиые или нахальные, не смогут предотвратить ее наступление.
На следующее утро я улетел в Москву и сразу пошел в Кремль. По фойе Дворца съездов расхаживали армейские офицерские чины. Раньше генералы и адмиралы предпочитали группироваться возле гардероба, подальше от камер и репортеров. Они стояли там, сливаясь в два пятна – оливково-зеленое и темно-синее. Они смеялись больше, чем прочие депутаты. В конце концов, они были товарищами по оружию, знали друг друга много лет. Вся это демократия – ну, ерунда, показуха. Но теперь они распространились по всему фойе и бросали журналистам лаконичные и уверенные фразы: мы, конечно, очень уважаем Эдуарда Амвросиевича, но, мой дорогой американский друг, волноваться не о чем, все под контролем, забудьте про путч и “правый поворот”… Все в порядке. Военный советник Горбачева, маршал Сергей Ахромеев (добрый друг адмирала Уильяма Кроу из Пентагона), только усмехнулся, когда я задал ему вопрос о военном перевороте.
“Да сколько же вам повторять! – сказал он. – Перестаньте вы фантазировать! Успокойтесь!”
Наверху, в буфете, рядовые партийцы до тошноты объедались дотационной икрой, копченой красной рыбой, осетриной, эклерами, запивая все это чаем. Когда им казалось, что на них никто не смотрит, они покупали еще десять бутербродов и запихивали их в портфель, чтобы и дальше не голодать.
Тем временем реформисты ходили по зданию с видом обреченных. Коротич, с лица которого пропала вечная довольная улыбка (как у кота, слопавшего канарейку), сообщал друзьям, что начал готовиться “к отправке в Сибирь”. В этом была только доля шутки. Взгляд Афанасьева был еще сильнее затуманен, чем обычно. Прибалты, еще не уехавшие домой, яростно курили возле туалетов. В своей речи Шеварднадзе выражал уверенность, что “демократия победит”, но самих демократов не жалел: они, в его понимании, были неорганизованны, подавлены, разобщены, эгоистичны, попросту жалки. По его словам, демократы рисковали всем. Его речь была в целом загадочной, но из нее следовало, что нельзя больше опираться на моральный авторитет Сахарова – его больше нет, – и рассчитывать на политическую силу Горбачева – она под большим сомнением.
Наконец, ближе к концу съезда один из демократов произнес речь, которая прояснила смысл демонстративного жеста Шеварднадзе. Алесь Адамович – фронтовик, самый известный белорусский писатель, один из основателей “Мемориала” – встал со своего места в первом ряду, поднялся на трибуну и, взявшись за ее края, словно боясь упасть, произнес: “…история распорядилась дать нам в лидеры человека, который всем поведением своим говорит: «Лучше я уйду, но крови не пролью» <…> Так не хотелось бы, в плане даже историческом, потерять единственного лидера, отвергнувшего принцип, метод кулака и жестокости». Затем он на мгновение обернулся, словно адресуясь лично к Горбачеву. «<Военные> развяжут бойню и вытрут об вас свои руки, испачканные в крови. И виноваты во всем окажетесь вы. На западе вас считают гением политики. Мы просим вас вновь проявить мудрость. Иначе вы потеряете перестройку”.
Но было похоже, что перестройка была уже потеряна. День за днем консерваторы укрепляли свои позиции, не делая из этого никакой тайны. Вице-президентом стал безмозглый аппаратчик, бабник и пьяница Геннадий Янаев. Ушедшего Шеварднадзе на посту министра иностранных дел сменил Александр Бессмертных: он был либералом, но не обладал ни влиянием, ни авторитетом своего предшественника. КГБ и МВД объявили, что будут патрулировать улицы во всех крупных городах. Язов в эфире сообщил о провокациях и оставил за собой право нанести ответный удар – когда сочтет нужным, любыми средствами. Крючков допустил, что для наведения порядка в республиках, может быть, придется пролить немного крови. А Анатолий Лукьянов, “Cчастливчик Люк”[131]131
Счастливчик Люк (Lucky Luke), бесстрашный ковбой на Диком Западе, который “стреляет быстрее своей тени”, – герой комиксов Мориса де Бевера, впервые опубликованных в 1947 году.
[Закрыть], отталкивающий председатель Верховного Совета, с готовностью предоставлял слово полковникам и психопатам из ультраправой депутатской группы “Союз”, которые ежедневно требовали смещения Горбачева и введения чрезвычайного положения.
Время было нехорошее, а ожидания были еще мрачнее. Яковлев, цитируя “Капитанскую дочку”, говорил, что правые приступили к “бессмысленной и беспощадной” контрреволюции. При этом Яковлев не подал в оставку, а просто перестал быть доверенным лицом Горбачева: тот его больше не слушал. Что ему было делать? Когда я спросил у Яковлева, что он думает о назначении Янаева, Яковлев устало улыбнулся и ответил: “Президент умный человек, так что я уверен, что это мудрое решение”. Впрочем, много позже, когда он уже мог позволить себе не говорить загадками, Яковлев рассказал мне, как той зимой вокруг Горбачева сгущалось “гробовое молчание”: все министры делали вид, что подчиняются президенту, но за его спиной поступали, как им вздумается. Постепенно они делали Горбачева своим заложником, играя на его неистребимом желании оставаться у руля и руководить.
Самым трезвомыслящим из демократов был Собчак – либеральный мэр Ленинграда. Во время нашей встречи в Мариинском дворце он превосходно растолковал мне, что происходит. “Мы наблюдаем переход от тоталитарной системы к демократической. Силы диктатуры и демократии существуют бок о бок, – сказал он. – В таких условиях опасность новой диктатуры, военного переворота, использования армии против народа абсолютно реальна”. Становилось жутковато – а ведь еще ничего толком не случилось.
Зимой 1990–1991 годов Москва превратилась в рай для газетных фанатов. Колонки Лена Карпинского и “Московские новости” были теперь только скромной частью утренних поступлений. Начав с нуля, с голых типографских станков, Москва сумела стать городом с самой увлекательной прессой – первый случай со времен послевоенного Нью-Йорка. Благодаря хрущевской оттепели появилось несколько настоящих литературных произведений, а благодаря гласности родилась журналистика с ее расследованиями, сенсациями, аналитикой и “эксклюзивом”.
Поначалу главными оплотами гласности были “Московские новости” и еженедельник “Огонек”. Но когда из гласности родилась настоящая свобода печати, возможностей для авторов-демократов стало больше. Некоторые газеты заполошно пытались поспеть за радикальной повесткой, особенно “Комсомольская правда”, выходившая 25-миллионным тиражом. В “Литературной газете” печаталась высоколобая культурная критика, политическая аналитика и сенсационные расследования Юрия Щекочихина о работе КГБ. “Аргументы и факты” (тираж – 30 миллионов экземпляров) были своего рода газетой-дайджестом: короткие, слов в двести, статьи и фактоиды. “Известия” были солидным изданием, а для “желтых” сенсаций существовали “Совершенно секретно” с криминальными историями (“Убийство на Кутузовском проспекте!”) и “Мегаполис-Экспресс” с местечковыми безобразиями. Озорной “Коммерсантъ”, который редактировал сын Егора Яковлева Владимир, рассказывал о нарождающемся бизнесе и просвещал молодых предпринимателей относительно того, какой мафиозный клан заправляет каким районом и где на черном рынке достать дешевые компьютеры. На вокзалах и в подворотнях лоточники торговали прибалтийскими эротическими газетами, необольшевистскими листками, размноженными на ротапринте, и книгой Дейла Карнеги “Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей”.
Для консерваторов были “Советская Россия”, где в 1988-м напечатали письмо Нины Андреевой, а затем публиковали установочные манифесты, сыгравшие роль в будущем путче, и “День” (“Газета духовной оппозиции”) под руководством Александра Проханова, безумного теократа-милитариста, известного как “Соловей Генштаба”. Что до информационных агентств, то старорежимный Старший брат – ТАСС – выглядел таким же ископаемым, как вечерняя телепрограмма “Время” и газета “Правда”. Зато “Интерфакс” и еще несколько республиканских агентств работали с той же интенсивностью, как Associated Press в его звездные моменты. Ведущий репортер “Интерфакса” Вячеслав Терехов, в своем коричневом костюме наседавший на политиков с раннего утра и до поздней ночи, был самым неутомимым производителем текстов.
До 1988-го, самое большее – до 1989 года, “Московские новости” оставались главными иконоборцами: они развенчивали кумиров еще до того, как за них брались реформаторы или руководство. Лигачев называл “Московские новости” “эрзац-газетой”, и неудивительно. “Московские новости” были рупором либералов в политбюро. Но именно это отсутствие настоящей независимости, связь газеты с Горбачевым начали работать против нее в 1990-м и 1991-м. Страна становилась все разнообразнее, взгляды либеральной интеллигенции на будущее общества и на политику успели стать гораздо радикальнее горбачевских, и руководимая Егором Яковлевым газета казалась уже робкой и слишком охранительной по отношению к своему главному патрону, что выглядело едва ли не комически.
“Егор, сам того не понимая, превращал «Московские новости» в «Правду», – говорил Виталий Третьяков, в то время заместитель Яковлева. – «Правда» была рупором старой власти, а он хотел, чтобы «Московские новости» стали рупором новой, левоцентристской, то есть Горбачева в политбюро. Когда я стал замом Егора, я увидел, сколько в редакцию поступало звонков из ЦК. Было очевидно, что газета не независима. Лен Карпинский был гораздо радикальнее Егора, но степень радикальности «Московских новостей» определял именно Егор. Он по складу был диктатором. Это качество, может быть, и необходимо для руководителя, но Егор хотел всегда быть истиной в последней инстанции и уверял, что знает ответы на все вопросы. Никто в «Московских новостях» без санкции Егора не мог и пальцем пошевелить. Нельзя было, например, лишний раз упоминать Ленина, потому что Егору было виднее. Потом, Горбачев: его мы не могли прямо критиковать. И что мог поделать с этим тот же Лен Карпинский? Ведь это Егор вытащил его из безвестности, взял на работу”.
К лету 1990-го из КПСС выходили уже миллионы людей. Партия, именовавшая себя “зачинателем перестройки” – потрясающее самомнение, если вспомнить, сколько крови у нее на руках! – была уже не в состоянии убедить собственных членов, что она выступает за радикальные перемены. Третьяков предложил всем членам партии в “Московских новостях” тоже сдать партбилеты. Но Яковлев сказал: нет, нужно “держаться курса”. И, как обычно, его все поддержали, в том числе Карпинский.
Третьяков все больше чувствовал свою отдельность в редакции. Ему было 39 лет, он не принадлежал к поколению Горбачева, среди его предков не было старых большевиков, и у него не было личной “истории отношений” с партией, как у многих шестидесятников. Его родители были из рабочей среды. Третьяков много лет проработал в советском пропагандистском глянце, который конвейерно штамповала государственная печать: Soviet Life, Études soviétiques. Время, проведенное в “Московских новостях”, он считал “подарком”, но понимал, что пришло время уходить. “Я хотел начать что-то новое, такие улучшенные «Московские новости»”, – говорил он.
Начав летом 1990-го готовиться к выпуску своей газеты, Третьяков еще не очень понимал, какого результата хочет добиться. Он понимал только, что не хочет связывать судьбу и тон своего издания с фигурой Михаила Горбачева или любого другого политика. Для начала он попробовал соблазнить идеей самых известных московских журналистов, но везде получил отказ. Люди с положением, обремененные семьями, не хотели ввязываться в частную авантюру. Удача улыбнулась Третьякову, когда московских либералов избрали в Моссовет. Новый председатель Гавриил Попов и его заместитель Сергей Станкевич заинтересовались идеей Третьякова и ссудили его первоначальным капиталом в 300 000 рублей. Попов заверил Третьякова, что это не накладывает на него никаких обязательств. Что замечательно, городские власти сдержали слово. Они никогда не считали газету Третьякова своей и не вмешивались в ее экономическую и рекламную политику. “Это была просто небольшая инвестиция в создание свободной прессы”, – подчеркивал Станкевич.
Я впервые услышал об этой газете за полгода до выхода первого номера. Как-то летом я поехал в Переделкино в гости к молодому театральному критику Андрею Караулову и его жене Наташе, дочери драматурга Шатрова. Караулов был пробивным журналистом: таких я не встречал ни до него, ни после, по крайней мере в Москве. С самого начала перестройки он умудрялся брать интервью у членов политбюро и шефов разведки. Каким-то образом он так воздействовал на очевидных злодеев и негодяев, что те расслаблялись, после чего он включал свое неотразимое обаяние и начинал жесткий допрос. Это выглядело совершенно поразительно, и завистники стенали, что он не иначе как “знается с темными силами”. В тот день на переделкинской даче у Карауловых среди гостей был человек лет 40, Игорь Захаров. Он показался мне прожженным циником, презиравшим в первую очередь самого себя. Много лет он проработал редактором в АПН, где правил пропагандистские тексты. “Я прирожденный функционер, – сказал он. – Я никогда не верил ничему, что исходило от власти: ни в коммунизм, ни в возможность перестройки. Да, я публиковал всю эту дрянь, но я в нее никогда не верил. Знаете такое присловье: «Жизнь – не здесь»?”[132]132
Аллюзия на второй, гротескно-сюрреалистической роман Милана Кундеры “Жизнь – не здесь” (1973) о кризисе личности и творческой деградации поэта в условиях социализма.
[Закрыть] Почему-то это сочетание готовности обслуживать одиозных бюрократов и неверия в прокламируемую ложь сказалось на нем меньше, чем на идеалистах постарше, вроде Карпинского. То, что Карпинский действительно во что-то верил, когда был молод, а потом верил во что-то другое, было, в конце концов, трогательно. Захаров же верил только в то, что все безнадежно. Внезапные радикальные перемены в стране обесценили и его цинизм тоже. Иногда мне становилось не по себе от них обоих – что от Караулова, что от Захарова. И когда они рассказали, что приступают к работе в новой “Независимой газете” под руководством Виталия Третьякова, я не просто подумал, что из этого ничего не выйдет, но даже в душе пожелал этого.
Об этом разговоре и о “Независимой газете” я не вспоминал полгода. Потом случилась отставка Шеварднадзе, и я спешно вылетел из Риги в Москву. В самолете я взял почитать два номера незнакомой газеты: это были первые два выпуска “Независимой”. Я был поражен. На первой полосе первого номера красовались портреты министров СССР, похожих на банду громил или комических бандитов из “Дика Трейси”: Флэттопа, Мамблса и прочих. Над портретами – заголовок в три строки: “Они управляют нами. Но что мы знаем о них, самых могущественных людях страны? Почти ничего…” На пятой странице была статья Юрия Афанасьева – самая острая и провидческая политическая журналистика этого года: “Мы движемся в сторону диктатуры”. Афанасьев детально и, как выяснилось, совершенно точно описал “трагедию” Горбачева, то, как его собственные внутренние ограничения заставили его прогнуться под режимных консерваторов. Именно такую политическую критику Горбачева “Московские новости” не могли себе позволить. А на восьмой, последней странице первого номера Третьяков напечатал манифест, в котором говорилось, что никогда “в истории Советского Союза” не издавалась газета, независимая от чьих-либо политических интересов. Он обещал, что его газета будет именно такой. Заголовок передовицы второго номера был такой: “Шеварднадзе уходит. ВПК остается. Что выберет Горбачев?” А через несколько страниц шло потрясающее интервью Караулова с человеком номер два в КГБ – Филиппом Бобковым, тем самым, который 20 лет назад допрашивал Карпинского.
В первые недели существования “Независимой” я как-то пошел в редакцию газеты вместе с Карауловым. Мы шли по грязным улицам мимо здания КГБ на Лубянке. Караулов пытался продать мне – буквально – какую-то безумную шпионскую историю, в которой был замешан Большой театр. В Москве продажа информации стала обычным делом. Когда обитателей Кремля просили об интервью, они без зазрения совести спрашивали: “Сколько?” Когда я отказался от “наводки” Караулова на Большой и объяснил, что правило моей газеты – не платить за информацию, он явно удивился и обиделся. “Между прочим, без меня вы бы в жизни не нашли редакцию, – заявил он. – По крайней мере за это вы мне должны”. Редакция “Независимой газеты” располагалась во дворе недалеко от Лубянки. В то время ее соседом по зданию была типография “Восход”. В конце концов из-за расширения редакции печатникам пришлось съехать. Поначалу в газете работало 20 сотрудников, а в неделю выходило три номера. Затем сотрудников стало 200, а номеров – пять в неделю. Когда я впервые пришел в редакцию, там все было завалено бумагами, а на стенах висели иронические мемории, в частности – выцветшие портреты членов старого политбюро. Все сотрудники мужского пола выглядели так, словно много дней не спали, не мылись и не брились.
Третьяков больше всего хотел, чтобы все походило на типичную редакцию западной газеты. Сотрудники пока смахивали на Village Voice, но он мечтал о ранге The New York Times. “Вам это может показаться скучным, – сказал как-то он, – но я хочу создать у нас первую в советской истории респектабельную, объективную газету западного образца”.
Поскольку мэтры ему отказали, Третьяков отыскивал журналистов где мог. Большинство из них раньше работали в изданиях второго и третьего ряда, в ежеквартальниках о театре и кино, в подпольных прибалтийских листках, в комсомольских ежедневных газетах. У некоторых и вовсе не было журналистского опыта: в “Независимую” приходили биологи, секретари, рабочие, студенты, дипломаты – словом, все кто угодно. Какими ни были и как ни отличались их дарования, объединяло их презрение к “совку”. Один почитатель написал им письмо, которое стало их любимым: “Поздравляю! У вас газета не просоветская и не антисоветская, а просто несоветская”. Все они были молоды и не мучились проблемами старших коллег. Идеологические терзания таких людей, как Лен Карпинский, этим ребятам казались чушью – ну, может быть, грустноватой.
Типичным сотрудником был редактор отдела экономики Михаил Леонтьев. Он изучал экономику в Плехановском институте, но, чтобы не заниматься “идиотизмом, служа режиму”, ушел из академической сферы и несколько лет работал краснодеревщиком, реставрируя старинную мебель. Он ничего не писал: “А зачем бы?” Впрочем, в 1989 году он напечатал в латвийской газете Atmoda довольно проницательную статью “Новый консенсус” о набиравших силу фашистах, националистах и милитаристах. “Вот, пожалуй, и все, что я мог тогда сделать, – сказал Леонтьев. – Я не мог работать в старых газетах. Мой приход сюда, вообще – то, что я нашел «Независимую газету», было прорывом, мы чего-то такого ждали. Наш принцип освещения экономики – не рвать на себе и на других волосы, выясняя, куда смотреть правильно – в сторону марксизма-ленинизма или капитализма. Это мертвые споры. Неужели действительно стоит снова жевать вопрос, хорошо или плохо искать здоровый баланс между эффективностью и социальным благополучием? Или достаточно ли справедливы законы рынка? Я так не думаю. Я на страницах нашей газеты не пишу ни про коммунизм, ни про какие-либо другие религиозные системы. Это не мое дело”.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?