Текст книги "Наполеон"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Восходящее солнце
I. Италия. 1796-1797
«Как я был счастлив тогда! Какой восторг, какие клики: „Виват освободитель Италии!“ И это в двадцать пять лет! Я уже предчувствовал, чем могу сделаться. Мир подо мною убегал, как будто я летел по воздуху».
Чудо полета, чудо быстроты и легкости – таково и наше впечатление от Итальянской кампании. Но действительна в ней только быстрота, а легкость обманчива: стоит взглянуть на нее, чтобы понять, какой за нею труд, какая тяжесть.
«В Итальянской кампании он проявил наибольшее величие, – говорит генерал Лассаль в 1809 году, уже в вечерние дни Наполеона. – Тогда он был героем; теперь он только император. В Италии у него было мало людей, да и те без оружия, без хлеба, без сапог, без денег, без администрации; наружность его была незначительна; репутация – математика и мечтателя; никакого дела еще не было за ним и ни одного друга; он слыл медведем, потому что был всегда один и погружен в свои мысли. Он должен был создать все, и создал. Вот где он был всего изумительнее!»
Может быть, при осаде Тулона трудности были не меньшие; но там – на клочке земли, а здесь – в целой стране и пред лицом всей Европы.
Бонапарт получил от Директории на завоевание Италии две тысячи луидоров, да и то в сомнительных чеках. Каждому из своих генералов он роздал по четыре луидора, и это было очень много, потому что давно уже в армии не видели ничего, кроме ассигнаций. В штабе генерала Массена не было писчей бумаги для приказов. Двое поручиков, по воспоминанию Стендаля, носили по очереди одну пару штанов, а другой, идучи в гости к миланской маркизе, подвязывал к ногам веревочками сапоги без подошв. Солдаты ходили в лохмотьях, голодные, пьяные, буйные, занимаясь только грабежом да мародерством. «Нищая рвань со всего Лангедока и Прованса под предводительством босяка-генерала», – говорит Альфьери об этой санкюлотской армии.
«Когда солдат без хлеба, он делает такие дела, что стыдишься быть человеком, – пишет Бонапарт Директории. – Я покажу ужасные примеры и восстановлю порядок или перестану командовать этой разбойничьей шайкой».
Армия – нищая, а генерал – больной: тулонская чесотка, болезнь мочевого пузыря и гнилая лихорадка мантуанских болот изнуряют его так, что он похож на собственный призрак. Думают, отравлен. «Желтый такой, что сердце радуется!» – говорят роялисты и пьют за его близкую смерть.
Только глаза на этом изможденном лице горят страшным огнем, «нестерпимым блеском расплавленного металла». Этими глазами он и укрощает зверя.
«Этот маленький генерал, сукин сын, навел на меня страх; я и сам не могу объяснить чувства, каким сразу, при первом взгляде на него, я был раздавлен», – признается генерал Ожеро, санкюлот-головорез.
«Что они, смеются над нами, что ли? Мальчишку прислали командовать!» – ворчали старые усачи-гренадеры, но скоро поняли, каков «мальчишка». Сначала испугались, а потом полюбили его. «Даже болезненный вид Бонапарта нравился им до чрезвычайности». За него еще больше любили – «жалели» его. В самом страшном огне сражений он уже не приказывал, а только одним взглядом, одной улыбкой позволял им идти на смерть, как женщина позволяет влюбленному безумствовать.
Вот чудо Бонапарта: в две недели «нищая рвань», «разбойничьи шайки» санкюлотов преображаются в македонские фаланги Александра, в римские легионы Цезаря – войска, небывалые за две тысячи лет.
Десятого апреля начата кампания, а 26-го он говорит в воззвании к армии: «Солдаты! В пятнадцать дней вы одержали шесть побед, взяли двадцать одно знамя, пятьдесят пять орудий и несколько крепостей; вы завоевали богатейшую часть Пьемонта… Лишенные всего, вы все наверстали: выигрывали сражения без пушек, переходили через реки без мостов, делали форсированные марши без сапог, стояли на бивуаках без водки и часто без хлеба. Только республиканские фаланги, солдаты свободы, способны были терпеть то, что вы терпели. Благодарю вас, солдаты!.. Но вы еще ничего не сделали по сравнению с тем, что вам остается сделать».
Когда с высот Монтедземоло он показывает им внизу, в блеске утра и весны, необозримо цветущие равнины Ломбардии, землю обетованную, – все они кричат, бьют в ладоши от радости: «Италия! Италия!» Точно вся армия летит вместе с вождем: «Мир подо мной убегал, как будто я летел по воздуху!»
Месяц цветов, апрель-флореаль, – во всем; всё утренне-молодо, весенне-весело. «Ничто не может сравниться с их храбростью, кроме веселости», – доносит Бонапарт Директории. «Только беззаветная храбрость и веселость армии равнялась бедности ее, – вспоминает Стендаль, участник похода. – Люди смеялись и пели весь день». Может быть, завтра умрут, а сегодня поют и смеются, как некогда, под тем же небом Италии, под темно-синим небом Умбрии смеялся и пел святой «санкюлот» Франциск Ассизский.
Вся эта веселая война – как гроза в начале мая:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Тютчев. «Весенняя гроза»
Кубок пьянейшего вина – свободы. «Народы Италии! Французская армия идет разбить ваши цепи; французский народ – друг всех народов. Выходите же к нему навстречу… Верьте, мы желаем зла только вашим тиранам». – «Мы ваши друзья, потомки Брутов, Сципионов и всех великих мужей древности. Восстановить Капитолий, снова воздвигнуть на нем изваяния героев… пробудить римский народ, усыпленный веками рабства, – таков будет плод наших побед».
Первое возрождение классической древности произошло здесь же, в Италии, – в созерцании, в образах искусств, а это второе – происходит в живых людях, в действии. Все эти молодые герои – Ланны, Мюироны, Дезе и сколько еще других, неведомых, – чистые, твердые, ясные, прямые, как шпаги, точно древние герои, снова пришедшие в мир. И среди них Бонапарт, доблестнее всех. «В наши дни никто ни о чем великом не думает; я покажу пример». – «Я тогда презирал все, что не слава». Но кажется иногда, что он презирает и славу; едва наклоняется, чтобы пожинать лавры ее, едва снисходит к ней с высоты большей, чем слава; с какой, этого он, может быть, и сам еще не знает.
Великодушно защищает побежденного врага, доблестного семидесятилетнего австрийского фельдмаршала Вурмсера. Пишет эрцгерцогу Карлу, предлагая мир: «Не довольно ли мы перебили людей и причинили им зла? Что до меня, жизнь одного человека мне дороже всех побед». – «Такой человек, как я, плюет на жизнь миллиона людей», – скажет впоследствии. «Лицедей, commediante», – заклеймит его папа. Но люди вообще не дураки: только «лицедейством» их не обманешь, особенно на войне, где человеческие души обнажаются, как шпаги, и где нужна храбрость, а «храбрость, по чудному слову Бонапарта, не подделаешь: эта добродетель избегает лицемерия» (Жан Берто, «Наполеон Бонапарт»).
Нет, стоит только вглядеться в лицо его, чтобы понять, что есть у него какая-то правда. Почему такая грусть, почти неземная, в этом лице? Или пророчески прав генерал Тьебо: «Некогда, в аллее Фейянов, я увидел его как жертву». И в первых лучах славы – восходящего солнца – он уже знает-помнит звездную ночь – «Святую Елену, маленький остров»?
Все описания сражений даже у самого Наполеона для невоенных людей скучны. Сражение – молния: как изобразить, остановить молнию? Можно только отметить геометрические точки ее полета, чтобы дать понять силу грозы.
Монтенотте – 12 апреля, Миллезимо – 14-го, Дего – 15-го, Мондови – 22-го, Кераско – 25-го, Лоди – 10 мая: победа за победой, молния за молнией. В две недели взят Пьемонт, взломаны врата Италии. И дальше почти с той же быстротой молнийной: Лоди, Лонато, Кастильоне, Ровередо, Бассано, Арколе, Риволи, Фаворита, Тальяменто. В девятнадцать месяцев завоевана Италия с Тиролем, и Бонапарт у ворот Вены.
В этом венце побед – три алмаза: Лоди, Арколе, Риволи.
Детскою игрою кажется Лоди, как будто Бонапарт угадал, что солдатам хочется играть, а может быть, и самому захотелось испытать судьбу – «поставить на карту всё за всё». Всякая игра бесполезна, но ведь и слава, и красота – все игры богов бесполезны и чем бесполезнее, тем божественнее.
Бонапарт шел на Милан. Чтобы попасть туда, незачем было переходить через Адду по Лодийскому мосту, и уж во всяком случае этого, казалось, нельзя было сделать играючи: мост охраняли 10 тысяч австрийских штыков с тридцатью пушками. Но Бонапарт знал, что делает. Он построил своих гренадеров в две колонны: одну спрятал в засаду, а другую пустил на мост. Добежав до середины его, под страшным картечным огнем, голова колонны остановилась, хотела было повернуть назад. Остановилось и сердце Бонапарта, замерло, как у игрока, который поставил на карту слишком много. Но это был только миг между двумя биениями сердца: снова забилось оно, уже от радости. Голова колонны страшно поредела, но не вернулась назад. Люди сползли по мостовым быкам в реку, нащупали брод, вышли на берег и рассеялись по полю цепью застрельщиков, делая вид, что обходят австрийскую линию в тыл, и отвлекая на себя огонь батареи. В ту же минуту вторая колонна, выпущенная из засады на мост, побежала стремительно, и не успели австрийцы опомниться, как французы ударили в штыки и захватили батарею. Мост был перейден.
Так просто все, что ребенок поймет; и люди поняли. Множество лубочных картинок «Переход Лодийского моста» появилось не только во Франции, но и в Германии, в Англии. Имя Бонапарта еще не умели произнести как следует, а слава уже подхватила его, и понесла, и протрубила в тысячи труб. Лег спать французским героем, а встал европейским. «Ни Вандемьер, ни даже Монтенотте, – говаривал впоследствии, – не внушили мне мысли, что я человек высшего порядка; только после Лоди пришла мне эта мысль; тогда зажглась во мне первая искра честолюбия высокого».
Подвиг прост, но только Бонапарт был способен к такой простоте. Чтобы Лоди удалось, ему нужно было знать, что сделает на мосту голова первой колонны, с такою же точностью, с какою человек знает, что сделает сам; нужно было вождю чувствовать душу и тело всей армии так же, как свое собственное тело и душу. Этого никто не умел, от Александра и Цезаря до Бонапарта.
«Маленьким капралом» назвали его солдаты после Лоди и влюбились в него окончательно: поняли, что он простым людям «свой брат» – «Человек», l'Homme.
Лучше всех военных реляций объясняет Лоди литография тогдашнего художника Раффе. Бонапарт греется у бивуачного огня, повернувшись к нему спиною, немного расставив ноги и заложив руки за спину, так же точно, как будет греться у каминов Тюильрийского дворца императором. Гренадеры окружают его: одни стоят на часах; другие тут же, у ног его, спят вповалку или курят трубки, пьют водку с революционным равенством; но все, кроме спящих, смотрят, точно молятся, на своего Человека-бога.
Арколе уже не игра. Тут Бонапарт, со всею армией, на волосок от гибели. Чтобы спастись, он решается на отчаянный план: по адиджским болотам, почти непроходимым, зайти в тыл австрийскому фельдмаршалу Альвинци. Для этого нужно взять Аркольский мост, защищенный двумя орудиями так, что под картечным огнем, почти в упор, не только человеку, мыши нельзя пробежать. После нескольких тщетных атак, заваливших мост трупами, люди отказываются идти на верную смерть. Тогда Бонапарт хватает знамя и кидается вперед, сначала один, а потом все – за ним. Генерал Ланн, дважды накануне раненный, защищает его телом своим от огня и от третьей раны падает к ногам его без чувств; защищает полковник Мюирон – и убит на его груди, так что кровь брызгает ему в лицо. Еще минута, и Бонапарт был бы тоже убит, но падает с моста в болото, откуда только чудом спасают его гренадеры.
Мост не был взят. Значит, подвиг Бонапарта бесполезен? Нет, полезен в высшей степени: он поднял дух солдат на высоту небывалую; вождь перелил свою отвагу в них, как переливают воду из сосуда в сосуд; зажег их сердца о свое, как зажигают свечу о свечу. «Кажется, я самый храбрый на войне человек, какой когда-либо существовал», – сказал он однажды просто, только потому, что к слову пришлось. После Арколе можно было сказать: «Французская армия – самая храбрая, какая существовала когда-либо». И австрийский фельдмаршал Альвинци это почувствовал: сдал неприступные высоты Кальдьеро, сдал Мантую, сдал всю Италию. Первая половина кампании кончена.
Риволи – последний великий и самый тяжкий из боев Итальянской кампании. Он решался в уме Бонапарта как задача математики, где никакою храбростью ничего не поделаешь. Задача решалась, но не могла решиться, потому что была уравнением со многими неизвестными – по крайней мере пятью: пять австрийских колонн выходили, одна за другой, из альпийских ущелий на плоскогорье, так что нельзя было угадать, когда и откуда выйдет каждая и куда пойдет. Австрийцы были бодры и дрались как никогда, а французы измучены непрерывными боями и форсированными маршами.
Бой начался в четыре утра, а к одиннадцати дела французов были уже отчаянно плохи: левый фланг обойден и почти разбит; центр, где стоял Бонапарт, еще держался, но казалось, вот-вот будет прорван. В эту минуту вышла как из-под земли пятая австрийская колонна, самая сильная; вскарабкалась по круче скал, из узкого ущелья – пропасти Инканале, и кинулась в бой на правом фланге, опрокидывая все.
Тогда Бонапарт понял, что окружен и гибель почти неизбежна. Сорок пять тысяч австрийцев охватили с обоих флангов и стиснули, как железными клещами, семнадцатитысячную французскую армию. Если бы в эту минуту что-нибудь изменилось в лице его, дрогнуло – дрогнуло бы все и на поле сражения, побежало бы; но лицо его было спокойно, как у человека, решающего математическую задачу. Зная, что ее нельзя решить, он все-таки решал; верил в нелепое как в разумное; в чудо верил там, где чудес не бывает, в математике. И, глядя на лицо его, солдаты тоже поверили в чудо – и оно совершилось: пятая австрийская колонна опрокинута назад, в пропасть Инканале, и к вечеру все кончено, неприятель разбит. Но Бонапарт не мог бы сказать и вспомнить бы не мог, чего ему это стоило и как не сошел он с ума в этот страшный день.
Вдруг, перед самым концом боя, пришла еще более страшная весть: австрийский генерал Провера идет на Мантую; Мантуя снова будет взята, Мантуя – ключ ко всей Италии; и тщетен Арколе, и святая кровь Мюирона – псу под хвост, и чудо Риволи не чудо, а просто нелепость: постояла-таки за себя математика!
Что же Бонапарт? Все еще не изменился в лице? Нет, изменился; закричал, как сумасшедший: «В Мантую, солдаты, в Мантую!» Или, может быть, только притворился сумасшедшим и все еще безумно спокойно решал чудовищное уравнение, теперь уже не с пятью, а с неизвестным числом неизвестных.
«В Мантую!» – кричал он той самой 32-й полубригаде, которая только что, ночью, пришла из Вероны форсированным маршем, не переводя духа кинулась в бой и дралась так, что весь день все держалось на ней, как на волоске; той самой полубригаде, из которой давеча крикнул ему гренадер: «Славы хочешь, генерал? Ну так мы тебе ее …!»
«В Мантую! В Мантую!» – ответила 32-я, тоже как сумасшедшая.
От Риволи до Мантуи – тридцать миль. Чтобы поспеть вовремя, надо было идти, бежать всю ночь, весь день и опять, не переводя духа, кинуться в бой, и драться шести тысячам против шестнадцати, и победить. И пришли, и дрались, и победили под Фаворитою.
«Римские легионы, – писал Бонапарт Директории, – делали, говорят, по двадцать четыре мили в день, а наши полубригады делают по тридцати и в промежутках дерутся».
Что значит Фаворита? Значит: 22 тысячи пленных; вся артиллерия, весь обоз – добыча победителя; Мантуя покинута австрийцами, и весь Тироль, и вся Италия; семидесятилетний фельдмаршал Вурмзер, воплощенная доблесть, душа Австрийской империи, – у ног Бонапарта; Итальянская кампания кончена, и Фаворита – звезда Наполеонова счастья на небе, вечный алмаз.
Что нам Фаворита? Но вот нельзя вспомнить о ней без слез восторга – перед чем? Может быть, лучше не говорить об этом; но хорошо для нас всех, что это было.
Кончена Итальянская кампания, но этот конец – только начало. «Солдаты! Вы еще ничего не сделали по сравнению с тем, что вам остается сделать!» – «Много еще форсированных маршей непройденных, врагов непобежденных, лавров непожатых, обид неотомщенных. Солдаты, вперед!»
Где же и когда он остановится? Никогда, нигде. Поведет их до края земли, до конца мира и дальше в бесконечность. Все они вознесутся с ним, как Оссиановы тени – гонимые ветром мимо луны, облака-призраки; все полягут костьми в жгучих песках пирамид или в снежных сугробах Березины; все будут жертвами, как он. «Несчастный! Я тебя жалею: ты будешь завистью себе подобных и самым жалким из них… Гении суть метеоры, которые должны сгорать, чтоб освещать свой век».
«Кончились героические дни Наполеона», – заключает Стендаль свой рассказ об Итальянской кампании. Нет, не кончились; в жизни Наполеона героическое кончится только с самою жизнью, но оно уже будет иным. Этого непрерывного чуда полета, этой утренней свежести, юности, громокипящего кубка весенних гроз, и Оссиановой грусти, почти неземной, и чистоты жертвенной – уже не будет; будет выше полет, лучезарнее полдень, грознее гроза, царственнее пурпур заката, святее звездные тайны ночей и жертва жертвенней – но этого уже не будет никогда.
Семнадцатого октября 1797 года подписан мир в Кампо-Формио, и 5 декабря Бонапарт вернулся в Париж. Явным восторгом и тайною завистью встретила его Директория: малых умалял великий. «Они его отравят!» – заговорили в Париже, вспоминая скоропостижную смерть генерала Гоша.
Бонапарт на обедах в Люксембургском дворце, у директоров, прежде чем отведать вина или кушанья, ждет, чтобы отведали хозяева, а те улыбаются: ядер не боялся – испугался яда? И легкая улыбка порхает уже над всем Парижем, оскверняя славу героя.
«Думаете ли вы, что я здесь побеждаю, чтобы возвеличить адвокатов Директории или основать Республику? – писал он еще из Италии. – Нет, Франции нужен Вождь, а не болтуны-идеологи… Но час еще не наступил, груша еще не созрела».
А пока что тесно и душно ему в Париже. «Париж давит меня, как свинцовый плащ!» – «Вольный полет в пространстве, вот что нужно таким крыльям. Здесь он умрет; ему надо уехать отсюда» (герцогиня Абрантес). Куда, – он знает-помнит.
Чуть ли не с первых дней Революции начался поединок Англии с Францией, старого порядка с новым, из-за мирового владычества. «Дух свободы, поставивший Республику от ее рождения во главе Европы, хочет, чтоб Франция была владычицей морей и самых далеких земель», – скажет Бонапарт в воззвании к Восточной армии.
План военного десанта в Англию обсуждался, кажется, еще в Комитете общественного спасения; от него получила этот план в наследство и Директория. «Сосредоточим всю нашу деятельность на флоте, сокрушим Англию, и вся Европа будет у наших ног», – писал Бонапарт в самый день Кампо-Формийского мира. Но когда был назначен главнокомандующим десантной армией, он думал уже о другом.
«Я только загляну на Север, и, если там, как я предвижу, ничего нельзя сейчас предпринять, то наша Английская армия сделается Восточной». – «Нора для кротов – ваша Европа! Великие империи основываются и великие революции совершаются только на Востоке, где живут шестьсот миллионов людей».
Через Египет на Индию, чтобы там нанести смертельный удар мировому владычеству Англии, – таков исполинский план Бонапарта, «безумная химера, вышедшая из больного мозга». Но чем безумнее, тем лучше для Директории: «Пусть едет на Восток; там он себе шею сломит!»
Девятнадцатого мая 1798 года Бонапарт вышел из Тулона на 120-пушечном фрегате «Ориент» во главе флота из 48 военных и 280 транспортных судов, с 38-тысячной армией, направляясь через Мальту в Египет.
Знал-помнил, что ему надо взойти, как солнцу, с Востока.
II. Египет. 1798-1799
«Все вероятности были против нас, а за нас ни одной. С легким сердцем мы шли почти на верную гибель. Надо признаться, игра была безумная и даже самый успех не мог ее оправдать», – вспоминает участник Египетской кампании генерал Мармон.
Английская эскадра адмирала Нельсона сторожила Тулон. Флот не булавка: если бы даже удалось ему чудом выйти из гавани, мог ли не заметить Нельсон в открытом море, на полуторамесячном пути из Тулона в Александрию, этот растянувшийся на семь километров плавучий город? А ему достаточно было заметить его, чтобы истребить.
И вот тысячи людей, вверяясь счастливой звезде Бонапарта, ставят на карту в этой «безумной игре» судьбу свою, жизнь, честь – все, что имеют; и это не только люди отвлеченного мышления, члены Института – химик Бертолле, физик Монж, археолог Денон, – может быть, уже отчасти знакомые с новою теорией вероятностей своего коллеги Лапласа; но и люди трезвого житейского опыта, которым вообще не свойственно «безумствовать».
«Видишь ли ты этого человека? – говорил во время плавания банкир Колло генералу Жюно, указывая на Бонапарта. – Если бы ему понадобилось, он всякого из нас велел бы выбросить за борт; да, пожалуй, мы и сами, чтоб ему угодить, бросились бы в воду!»
Сразу при выходе из гавани начинается «безумная игра»: ставка на ставку, выигрыш на выигрыш в геометрической прогрессии чудесностей. Если бы это не была история, этому никто не поверил бы, как волшебной сказке.
В нужный день, час, минуту северо-восточный мистраль – настоящая буря – отгоняет английскую эскадру далеко от берега, рассеивает в море и повреждает корабли так, что их приходится чинить больше недели. Когда же она возвращается к Тулону, проходит уже двенадцать дней с тех, как Бонапарт вышел оттуда. Верно угадав его направление на остров Мальту, Нельсон гонится за ним, нагоняет его и проходит мимо, не заметив: точно нереиды, Наполеоновой звезды сообщницы, замутили телескопные стекла англичан морскими туманами.
Мальта сдается французам в девять дней, почти без сопротивления. А тем временем Нельсон, опять верно угадав путь Бонапарта, идет на Александрию; но, не найдя его и там, продолжает идти дальше, на Сирию; если бы только еще день остался в Александрии, захватил бы французский флот наверняка: с мачты авангардного фрегата, посланного Бонапартом для разведки, видна была английская эскадра, уходившая в море. И потом, в течение целого месяца, Нельсон гоняется по всему Средиземному морю за исчезающим флотом-призраком, и за этот месяц происходит французская оккупация Египта.
Второго июля в час пополуночи Бонапарт первый ступил на землю Египта. В тот же день, голыми почти руками, взята Александрия, некогда столица Востока, а ныне жалкий городишко в шесть тысяч душ, и, через пять дней, французская армия выступила в поход на Каир, не по берегу Нила, где могла ее сторожить неприятельская флотилия, а наперерез, через пустыню Даманхур.
Надо знать, что такое египетская пустыня, далеко от Нила, в июле месяце, чтобы представить себе, что испытала армия за этот шестидневный марш. Людям казалось, что они попали в адово пекло; умирали, сходили с ума не столько от зноя, жажды и голода, сколько от ужаса. Началось дезертирство, ропот, почти открытый бунт. Но стоило появиться Бонапарту среди бунтующих, чтобы все затихало и люди снова шли за ним покорно, как тени за душеводителем Гермесом, в пылающий ад.
Двенадцатого июля увидели Нил в половодье, широкий, как море; бросились в него, выкупались и забыли все свои муки, как забывают их тени в водах Леты. Продолжали путь уже по Нилу еще девять дней, как вдруг, на заре 21 июля, вырос перед ними, точно марево или волшебное видение из «Тысячи и одной ночи», Каир, с четырьмястами минаретами и с огромной мечетью; возлюбленный город Пророка, наследник Мемфиса и Гелиополя. А рядом, в желтой пустыне Гизеха, в серо-сиреневой дали Мокаттамских гор, в солнечно-розовой мгле, – млеющая бледность исполинских призраков. «Что это?» – спрашивали солдаты и, когда им отвечали: «Пирамиды, могилы древних царей», не верили, что эти горы – создание человеческих рук.
Под стенами Каира, в Эмбабехском лагере, ожидала их 10-тысячная, славящаяся по всему Востоку мамелюкская конница, вся сверкавшая сталью, золотом и драгоценными камнями, – тоже видение Шахерезады. Впереди гарцевал на белом, стройном, как лебедь, коне старый паша Мурад-бей, в зеленом тюрбане с алмазным пером, повелитель Египта.
– Будем резать им головы, как арбузы на бахче! – воскликнул он, узнав, что у французов нет конницы.
Храбрые сыны пустыни, мамелюки дисциплины не знали, в пушки не верили, каждый верил только в себя, в свой дамасский клинок, бедуинского коня, да в Пророка.
– Солдаты, сорок веков смотрят на вас с высоты пирамид! – сказал Бонапарт и построил пять дивизий каре, с четырьмя, по углам, орудиями – пять живых крепостей, ощетиненных стальною щетиной штыков.
Первым неистовым натиском мамелюкская конница едва не смяла крайний, на правом фланге, каре генерала Дезе, но он тотчас снова построился. И беспощадно медленно начали врезаться каре стальными клиньями в живое тело конницы. Всадники кружились вокруг них и жалко о них разбивались, как волны о скалы; налетали и отскакивали, как пес от взъерошившего иглы дикобраза.
Скоро бой превратился в бойню. Мамелюки, когда поняли, что участь их решена, точно взбесились: сделав последний выстрел из пистолета, нанеся последний удар ятаганом, кидали оружие в лицо победителей и сами кидались на штыки, хватали их голыми руками, грызли зубами и, падая и умирая у ног солдат, все еще старались укусить их за ноги. Так издыхала дикая вольность Азии у ног просвещенной Европы.
Весь Эмбабехский лагерь сделался добычей французов. Тут же солдаты устроили толкучий рынок, где продавали и покупали с аукциона драгоценные доспехи, только что сорванные с еще не остывших трупов; коней, седла, попоны, шали, ковры, меха, серебро, фарфор, восточные вина и лакомства; пили, плясали и пели революционные песни. А другие, поодаль, сидя на берегу Нила, выуживали на согнутые крюками и привязанные к длинным веревкам штыки золотую рыбку – тела мамелюков, залитые золотом.
И на это все «смотрели сорок веков с высоты пирамид».
Двадцать четвертого июля французская армия вступила в Каир. Здесь Бонапарт в течение тринадцати дней мог думать, что половина дела сделана: путь в Индию открыт. Но 7 августа пришла страшная весть: Нельсон наконец настиг свою добычу, французский флот, в Абукирской гавани, близ Александрии, пал на него, как ястреб на курочку, и уничтожил. Французский адмирал Брюе был убит в бою.
Участь Египетской кампании была решена: Бонапарт, отрезанный от Франции, попался в свою же победу, как мышь в мышеловку.
– У нас больше нет флота; нам остается только погибнуть или выйти отсюда великими, как древние! – говорил он на людях, а наедине повторял, хватаясь за голову: – Брюе, Брюе, несчастный, что ты со мной сделал!
Знал-помнил, что значит Абукир: море победило сушу; путь в Индию закрыт. Открыт куда? Этого он еще не знал – уже забыл; но помнила немая Судьба – пустая страница ученической тетради его с четырьмя словами: «Святая Елена, маленький остров». Абукир – отец Трафальгара, дед Ватерлоо.
Вот когда, может быть, в первый раз понял Бонапарт, что «от великого до смешного только шаг». Исполинская химера лопнула как мыльный пузырь; гора родила мышь.
Снова начался ропот в армии. «Солдаты возмущались, генералы тоже, – вспоминает Наполеон на Святой Елене. – Страшно сказать, но, кажется, хорошо, что флот был уничтожен в Абукире: иначе вся армия самовольно погрузилась бы на корабли».
В штабе был заговор; схватить Бонапарта, силой отвезти его в Александрию и здесь принудить к переговорам с Англией, чтобы, отдав ей обратно Египет, получить пропуск на родину. Заговор не удался только потому, что открыт был вовремя.
Лопнула одна химера – возникла другая, еще более огромная: с 30-тысячной армией, отрезанной от операционной базы, пробиться сквозь Сирию и Месопотамию в Индию по следам Александра Великого, поднять всю Азию и, во главе ее, с несметною армией, через Константинополь, зайти в тыл Европе, чтобы основать мировое владычество над Востоком и Западом.
Целыми днями, лежа на полу, на разостланных картах, Бонапарт измерял циркулем путь в Индию. Вспомнил ли тогда, как мечтал артиллерийским подпоручиком, в бедной комнатке оксонских казарм, при тусклом свете сальной свечи: «Фараон Сезострис в 1491 году до Р. X. покорил всю Азию и дошел до Индии по морю и посуху»?
«В Египте я чувствовал себя освобожденным от пут стеснительной цивилизации, – вспоминал он уже на высоте величия, императором. – Я видел себя на пути в Азию, на спине слона, с тюрбаном на голове и с новым, моего сочинения, Алкораном в руках. Это было лучшее время моей жизни, потому что самое идеальное».
Так ли безумны мечты его, как это кажется? Генерал Мармон, хорошо знакомый с тогдашним положением дел на Востоке и менее всего поклонник Бонапарта, уверяет, что благодаря отсутствию военной техники в Азии перевес качества над количеством мог бы дать очень небольшой европейской армии преимущества почти безграничные: в тело древнего материка врезалась бы она, как острое железо в мягкий воск. «Я мечтал и знал, что могу исполнить все мои мечты», – уверяет сам Бонапарт.
Мечтал о несметном наборе феллахов и чернокожих туземцев Африки. Уже отправлял посольство в Мекку и письмо к одному из пограничных с Индией султанов.
Трудности духовные были еще больше материальных: чтобы в самом деле освободиться от пут европейской, христианской цивилизации, надо было освободиться от самого христианства. Был ли он готов и на это или только делал вид, что готов? Во всяком случае, неосторожно повторял легкую шутку легкого короля: «Париж стоит обедни!» Это значит: мировое владычество стоит христианства.
«По вечерам я занимался теологией с беями, говорил им, что есть только Бог Магомета и что нелепо верить, будто бы Три – одно. У меня всегда было семь кофейников на огне, и ни один турок не заходил ко мне без того, чтобы не выпить кофе».
Может быть, сыны Пророка кое-что поняли в нем, когда назвали его Султаном Огненным; но едва ли поверили, что он «посланник Божий», «второе воплощение Пророка», даже когда прочли его воззвание к мусульманским шейхам и улемам: «От начала мира на небесах было написано, что, уничтожив всех врагов Ислама, низвергнув кресты, я приду с Запада, чтобы исполнить свое назначение». – «Так-то я потешался над ними», – прибавляет он, вспоминая об этом. «Это было, конечно, шарлатанство, но высшего порядка». И тут же уверяет: «Вся армия вместе со мной переменила бы веру шутя».
Но если бы даже армия санкюлотов-безбожников действительно оказалась способной на такую «шутку», то, может быть, самому Бонапарту от нее не поздоровилось бы, как «вольтерьянцу», генералу Менý, когда он, перейдя в мусульманство, сделался общим посмешищем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.