Электронная библиотека » Дмитрий Мережковский » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Наполеон"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 15:47


Автор книги: Дмитрий Мережковский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Нагота его – Святая Елена. Святая Скала – непоколебимое мужество. «Я основан на скале», – говорит он на высоте величии и мог бы сказать в глубине падения. Кто из людей возвысился и падал, как он? Но чем ниже падение, тем выше мужество. Все его славы могут померкнуть, только не эта: учитель мужества.

В этом он себе равен всегда: в щедрости, с какой отдает свою жизнь под Арколе, и в скупости, с какой дрожит над двадцатью сантимами в отчете министерства финансов или вспоминает о щепотке табака в табакерке, завещанной сыну, – одно и то же исступленное, экстатическое мужество. Наполеон – учитель экстаза и мужества, потому что эти две силы неразлучны: надо человеку выйти из своего смертного я и войти в бессмертное, чтобы достигнуть того последнего мужества, которое побеждает страх смерти. «Лучше всего наслаждаешься собой в опасности», – говорит Наполеон: наслаждаешься, упиваешься пьянейшим вином Диониса – своим божественным, пред лицом смерти бессмертным я.

 
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог.
 
Пушкин. «Пир во время чумы»

Вот почему тайное имя Диониса – Лизей, Освободитель: он освобождает человеческие души от рабства тягчайшего – страха смерти. В этом, впрочем, как и во всем, Дионис – только тень Грядущего: «верующий в Меня не увидит смерти вовек».

Люди благодарны тому, кто учит их жить; но, может быть, еще благодарнее тому, кто учит их умирать. Вот почему солдаты Наполеона так благодарны ему и «с последней каплей крови, вытекающей из жил их, кричат: „Виват император!“» Он, воистину, – Вождь человеческих душ к победе над последним врагом – Смертью.

«Надо хотеть жить и уметь умирать», – говорит Наполеон. И еще: «Надо, чтобы солдат умел умирать». Каждому человеку надо быть солдатом на поле сражения, чтобы победить последнего врага – смерть. Это невозможно? «Невозможное есть только пýгало робких, убежище трусов», – отвечает Наполеон. Каждому человеку, чтобы умереть и воскреснуть, надо быть Наполеоном.

Все мы, извращенные мнимым «христианством», думаем, более или менее, как бедный Ницше, что быть добрым значит быть слабым, а быть сильным значит быть злым. Наполеон знает, что это не так: «Добродетель заключается в силе, в мужестве; сильный человек добр, только слабые злы». Это говорит он в начале жизни, и в конце – то же. «Будьте всегда добрыми и храбрыми», – завещает своей Старой Гвардии, прощаясь с нею в Фонтенбло, после отречения, и мог бы завещать всем людям.

«Я показал, что может Франция; пусть же она это исполнит». Он показал, что может человечество, пусть же оно это исполнит.

Убыль экстаза – вина Дионисова – происходит сейчас в наших сердцах, как убыль воды в колодцах во время засухи. Американский «сухой режим» господствует во всем «христианском» человечестве. «Я есмь истинная лоза, а Отец Мой – виноградарь» – это мы забыли и ни от какой лозы уже не пьем. «Сухи», впрочем, на вино, но не на кровь: кровью только что залили мир и «сохнем» теперь, может быть, для того, чтобы снова «вымокнуть».

Наполеон тоже лил кровь, но не был «сух», как мы: он – последний, вкусивший от лозы Дионисовой; последний опьяненный – опьяняющий.

Дионис – только тень, а тело – Сын Человеческий. Не лучше ли тело, чем тень? Да, лучше, но когда уходит тело, остается только тень. Мир без Сына жить не может, и если не телом Его, то тенью живет. Тень Сына – Наполеон-Дионис.

Первая, за память человечества, тень того же тела – Сына – есть древневавилонский герой Гильгамеш: сенаарские кочевники пели песни о нем, может быть, еще за тысячу лет до Авраама. Странствуя по всей земле, в поисках Злака Жизни, дающего бессмертие людям, Гильгамеш, богатырь солнечный, совершает путь солнца с Востока на Запад, погружается, как солнце, в океан, кажется, тот самый, где затонула Атлантида, и находит в нем Злак Жизни.

 
Терну и розе подобен тот Злак.
 
«Эпос о Гильгамеше», XI, 202-204

Терну страдания – Розе любви. Такова мудрость Диониса: через терзающий Терн смерти – к опьяняющей Розе бессмертия.

Путь солнца из дневной гемисферы в ночную совершает и Наполеон, последний богатырь солнечный, последний человек Атлантиды; погружается и он, как солнце, в океан и находит в нем тот же Злак Жизни – терзающий Терн, опьяняющую Розу Диониса.

Первый Дионис – Гильгамеш, последний – Наполеон. Можно сказать и о последнем то же, что о первом.

 
Увидел он все, до пределов вселенной,
Все испытал и познал,
Взором проник в глубочайшие тайны,
С сокровеннейшей мудрости поднял покров…
Весть нам принес о веках допотопных;
Путь далекий прошел он, скорбя и труждаясь,
И повесть о том начертал на скрижалях…
На две трети он – бог, на одну —
человек.
 
«Эпос о Гильгамеше», I, 1-51

Commediante

Облака проносились так низко над подоблачными скалами Святой Елены, что цеплялись за них краями, как белые одежды призраков. «Главное занятие Наполеона состояло в том, чтобы следить за полетом облаков над остриями исполинских гор, наблюдать, как изменяются их облики, превращаются в развевающиеся над вершинами занавеси, сгущаются в темных ущельях или расстилаются вдали, над океаном: он точно хотел прочесть будущее в этих мимолетных и воздушных обликах» (Люсия Элизабет Абель, «Наполеон на Святой Елене»).

Нет, не будущее, а прошлое: он уже знает, что будущее для него кончено; Святая Елена – гроб заживо. И эти мимолетящие облака – образы, облики, призраки – для него только видения прошлого, сон всей его жизни.

«Какой, однако, роман моя жизнь!» – говорит он соузникам на Святой Елене. «Какой роман» – какой сон, призрак, мимолетящее облако.

«Мне иногда кажется, что я умерла, и у меня осталось только смутное чувство, что меня уже нет», – повторяла императрица Жозефина перед смертью.

То же мог бы сказать и Наполеон на Святой Елене.

«Только бы продлилось!» – шептала, как вещая парка, на своем ломаном французском языке, мать Наполеона, скромная, тихая старушка, «мать царей – мать скорбей», как она сама себя называла. Нет, не продлилось – пронеслось, как облако. «Летиция всегда твердо знала, что все огромное здание (Империи) разрушится» (Стендаль, «Жизнь Наполеона»).

«После стольких лет смятений, жертв и крови Франция ничего не получила, кроме славы», – говорил наполеоновским маршалам русский император Александр I в 1814 году, в занятом союзными войсками Париже. «Ничего, кроме славы» – пустоты, призрака, мимолетящего облака.

Так ли это? Все ли дело исчезло как сон? Нет, кое-что осталось: остался правовой костяк, заложенный в тело Европы Наполеоновым Кодексом, первым, после Рима, всемирным законодательством правового утверждения личности. И если современная Европа выдержит напор коммунистической безличности, то, может быть, только потому, что в ней все еще крепок этот Наполеонов позвоночный столб.

Внук уже не знает, не помнит деда, но все еще напоминает его, похож на него лицом: так Наполеон уже «неизвестен» современной Европе, но все еще у него наполеоновский профиль. Мало это или много? Много, но по сравнению с тем, что он хотел и мог бы сделать, – так мало, что это ему казалось иногда «почти ничем». Он сам предвидел это свое умаление в истории: «Я буду почти ничем».

Да, хотя и «существо реальнейшее», он смутно знал всегда, что весь реализм бытия призрачен и что он творит жизнь свою, как спящий – сновидения или художник – образы, а музыкант – симфонию.

Власть над миром для того и нужна ему, чтобы творить из мира сон. «Я люблю власть как художник, как скрипач любит скрипку. Я люблю ее, чтобы извлекать из нее звуки, созвучья, гармонии».

Die Welt, als Vorstellung «Мир как представление» (Шопенгауэр). Он, может быть, понял бы, что это значит, когда поднималась облачная занавесь над скалами Святой Елены. «Представление» – трагедия, Дионисова игра на сцене мира. Он ее поэт, лицедей и герой вместе: сочиняет, играет ее и гибнет в ней.

Если он – «чудовище», то иной породы и иных размеров, чем Нерон; но, кажется, мог бы воскликнуть и он перед смертью, как тот: «Какой художник во мне погибает!»

Сон мира творит, как бог Демиург; сон исчезает – умирает бог.

 
Простите, пышные мечтанья.
Осуществить я вас не мог…
О, умираю я, как бог
Средь начатого мирозданья!
 
Майков. «Три смерти»

«Commediante!» – воскликнул будто бы папа Пий VII, узник Фонтенбло, жертва «нового Нерона-антихриста», в споре с императором из-за второго Конкордата 1813 года. Кажется, это легенда. Но слово, если даже не подлинно, очень глубоко: да, «комедиант» человечески-божественной комедии.

Когда он обдумывал чин коронации, художник Изабе и архитектор Фонтан принесли ему маленький театрик, изображавший внутренность собора Парижской Богоматери, где должна была происходить церемония, с множеством ряженых и нумерованных куколок. Наполеон восхитился этой игрушкой. Тотчас позвал Жозефину, собрал министров, маршалов, сановников и начал репетицию священного венчания – кукольной комедии.

При отступлении от Москвы, узнав о заговоре полоумного генерала Мале для низвержения династии, воскликнул: «Так вот как прочна моя власть! Одного человека, беглого арестанта, довольно, чтобы ее поколебать. Значит, корона чуть держится на голове моей, если дерзкое покушение трех авантюристов в самой столице может ее потрясти». Да, на голове его корона – как сусальная корона кукольного императора, и власть его прочна, как сон.

А за несколько месяцев перед тем, глядя с Поклонной горы на распростертую у ног его Москву, он утешается, после страшных бед, перед страшными бедами, этим волшебным зрелищем – театральной декорацией. «Рукоплескания всех народов, казалось, приветствовали нас» (Сегюр). Древние Фивы – Москва, вот какие дали пространства и времени захватывает этот исполинский сон. Но вдруг все улетает, рассеивается, как марево, как мимолетящее облако, от одного тихого веяния – вести: «Москва пуста!» Пуста, как сон пустой. И декорация меняется: «Москва исчезает, как призрак, в клубах дыма и пламени» (Сегюр). «Это было самое величественное и ужасное зрелище, какое я видел в моей жизни», – вспоминает Наполеон на Святой Елене. Там же, на развалинах обгорелой Москвы, он устраивает Французский театр – зрелище в зрелище, сон во сне. Это уже вторая степень «мира как представления»: не число, а логарифм числа.

«Генерал Бонапарт видел воображаемую Испанию, воображаемую Польшу (Россию) и теперь видит воображаемую Святую Елену», – говорит Хадсон Лоу. Это значит: воля его к жизни, от начала до конца, есть воля к сновидению:

 
Вся наша жизнь лишь сном окружена,
И сами мы вещественны, как сны, —
 

эти слова Просперо-Шекспира он понял бы: строить сны свои из вещества мира, а мир свой – из вещества снов.

«Существо реальнейшее» и существо идеальнейшее – два лица его, и как решить, какое из них настоящее?

Это – в великом, это и в малом.

«Он любил все, что вызывает мечтательность: Оссиана, полусвет, меланхолическую музыку. Жадно слушал шум ветра, говорил с восторгом о реве волн морских; склонен был верить в привидения и вообще был суеверен. Иногда, вечером, выходя из своего кабинета в салон госпожи Бонапарт, приказывал занавешивать свечи белым газом, и все мы должны были хранить молчание, пока он рассказывал нам истории о привидениях… Или, слушая тихую и медленную музыку, впадал в задумчивость, которой никто из нас не смел нарушить ни одним движением» (госпожа Ремюза).

Эти занавешенные дымкою свечи льют призрачный свет сновидений, как бы уже предрекают тот солнечный свет сквозь облака – призраки над Святою Еленою.

Однажды импровизирует и разыгрывает в лицах фантастическую повесть о двух несчастных любовниках, Терезе и Джулио, где, между прочим, действует таинственное существо, Андрогин-Сибилла, похожее на самого Наполеона или Диониса Оборотня.

«„Джулио вонзил кинжал в сердце Терезы“, – заключил он рассказ и, подойдя к императрице, сделал вид, что вынимает кинжал из ножен: иллюзия была так сильна, что фрейлины, вскрикнув от испуга, кинулись между ним и Жозефиной. А Бонапарт, как превосходный актер, не смущаясь и не замечая произведенного им впечатления, продолжает рассказ». – «Предаваясь полету воображения, он так увлекался, что все окружающее для него исчезало». Уверяли, будто бы он учился у великого актера, Тальма; но он, «пожалуй, сам мог бы его научить» (Лас-Каз).

«Когда диктует воззвания к армии, похож на итальянского импровизатора или Пифию на треножнике» (Лас-Каз).

Значит, и здесь, на полях сражений, лицедействует, сочиняет, как в салоне госпожи Бонапарт – «историю о привидениях», – всемирную историю; и пороховой дым клубится, как дым Пифийской расщелины или облака-призраки Святой Елены.

Маг, вызывающий видения, или, по-нашему, съемщик исполинских фильмов. Великий мастер художественных противоположностей.

Главнокомандующий Египетской армии генерал Бонапарт, давая охранную грамоту инокам Синайской обители, «из уважения к Моисею и народу израильскому, чья космогония напоминает нам века незапамятной древности», вписывает имя свое в книгу почетных гостей, рядом с именем Авраама. Что это, «комедиантство», «шарлатанство», световая реклама на облаках или апокалипсическое знамение? Может быть, все это вместе; может быть, он искренне чувствует выход свой из времени в вечность, из всемирной истории в космогонию – эсхатологию.

А вот и другие маски все той же «комедии». Мечтает «на старости лет объезжать вместе с императрицей, потихоньку, на своих лошадях, как супружеская чета поселян, все закоулки империи, принимая жалобы, исправляя обиды и сея всюду память о своих благодеяниях». Тут, конечно, лев в овечьей шкуре: знает сам, что этого не будет, но, может быть, снилась ему и эта мещанская идиллия; мещанство в нем глубже, чем кажется.

В память знаменитых слов своих на поле сражения Эйлау: «Страшное зрелище! Вот что должно бы внушить государям любовь к миру и омерзение к войне», – заказывает живописцу Гро картину этого поля с ним, Наполеоном, стоящим среди убитых и раненых и подымающим к небу глаза, полные слез. Лучше бы не заказывал, не играл «комедии» хоть в этом; но и это еще не значит, что не чувствовал искреннего омерзения к войне.

Перед конвоем австрийских раненых, останавливая свиту и снимая почтительно шляпу, восклицает: «Честь и слава несчастным героям!» Этому театральному жесту мог бы позавидовать Тальма, но и это не значит, что в самом жесте не было ничего искреннего. Бедного русского мальчика, графа Апраксина, попавшего в плен под Аустерлицем и просто, по-детски, плачущего, утешает пустыми словами:

«Успокойтесь, молодой человек, и знайте, что нет стыда быть побежденным французами!» Лучше бы не утешал! Но если Лев Толстой не в меру возмутился этой «комедией», то, может быть, только потому, что сам иногда участвовал в комедии, более тонкой – так называемой «правдивости».

Зная, что Жозефина бесплодна, и из жалости не желая с ней разводиться, предлагает ей разыграть мнимую беременность, чтобы объявить наследником сына своего от другой женщины. Жозефина соглашается, и дело не удается только за тем, что лейб-медик Корвизар отказывает наотрез участвовать в обмане. Тут все удивительно: искренняя жалость к стареющей жене, детская беспомощность обмана, странная в таком реалисте, мечта основать династию на призраке – наследнике-подкидыше и предел «комедиантства», «шарлатанства», которого ничем нельзя оправдать, ни даже объяснить, – разве только этим: если мир – сновидение, «представление» и все в мире обманчиво-призрачно, то что значит лишний обман, к тому же с доброю целью?

Жозефина жалуется, что «за долгие годы, проведенные ею с Бонапартом, не было у него ни одной минуты искренней» (Луи Констан Вери, «Мемуары»). Так ли это? Может быть, он по-своему искренен, но искренность у него иная – иная правда, чем у нее. «Какой он смешной, Бонапарт!» – восклицает она при первом знакомстве с ним. Надо было быть такой мартиникской канарейкой, как Жозефина, чтобы не почувствовать, что он не «смешной», а страшный. Госпожа Ремюза это чувствует и, как ребенок, плачет от страха.

«Комедиант», «лицедей», но не лицемер; вечно играет роль, но не чужую, а свою же собственную: Наполеон, играющий роль Наполеона. В этом смысле он – сама правда, но правда эта так ни на что не похожа, что никто ей не верит. «Тайные склонности мои, в конце концов, естественные, дают мне бесконечные возможности обманывать всех». В этих-то именно «естественных склонностях», он – иного творения тварь, человек иного космического цикла – эона – не 1800 года по Р. X., а 18 000 – до Р. X., или такого же далекого будущего; человек из Атлантиды или из «Апокалипсиса». Чтобы все обманывались в нем, ему надо только быть совершенно правдивым, самим собою.

В сущности, он никого не обманывает, только скрывает себя от всех, чтобы не слишком испугать людей своим «чудесным-чудовищным»; для того и носит маску, покрывает лицо свое, сходя к народу из Синайского облака.

Никого не обманывает – сам обманут всеми. Кажется, ни один из государей не был так обманут и предан, как он, – министрами, маршалами, женами, любовницами, братьями, сестрами, врагами, друзьями. Как это ни странно сказать, он простодушен, бесхитростен; даже слишком правдив, обнажен до цинизма, например, в убийстве герцога Энгиенского или в «грязной истории» с испанским королем. Простодушно, бесхитростно отдается сначала «лукавому византийцу», Александру I, потом тестю своему, австрийскому императору, и, наконец, англичанам. Только на Святой Елене опомнился: «Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас – англичанах».

«Эти люди не хотят со мной разговаривать, – жалуется Коленкуру во время Шатильонского конгресса 1814 года. – Роли наши переменились… Они забыли, как я поступил с ними в Тильзите… Великодушие мое оказалось просто глупостью… Школьник был бы хитрее моего». Может быть, оттого и погиб, что был слишком правдив.

Гибкостью спинного хребта, искусством «изменять маневр», которым обладают в таком совершенстве Талейран и Фуше, эти две беспозвоночные гадины, он не обладает вовсе. «Мужества нельзя подделать: это добродетель без лицемерия». А ведь это и есть его добродетель, по преимуществу – Pietra-Santa, Святая Скала, – хребет несгибаемый.

«Мы можем понять друг друга», – пишет император Павел I Бонапарту Консулу. Могут друг друга понять, потому что оба – «романтики», «рыцари» и, как это тоже ни странно сказать, Дон-Кихоты.

«Наполеону в высшей степени свойственно было чувство военной чести, военного братства… Этот хитрый политик был всегда рыцарь без упрека», – говорит Вандаль, один из немногих справедливых судей Наполеона.

Как это непохоже на тэновского «кондотьера» – Il principe Макиавелли – «помесь льва и лисицы»! Нет, помесь льва и дракона: львиная сила на крылах мечты.

Всё для него призрачно, но это не значит, что всё – «покров Майи» над абсолютным ничтожеством. Наполеон, так же как, Гете – величайшая противоположность буддийской мудрости – воли к небытию и к безличности. Оба – вечное «да» против вечного «нет».

 
Alles Verg
Ist nur ein Gleichniss.
Все преходящее
Есть только символ, —
 

высказывает Гете то, что Наполеон чувствует: временное – символ вечного. Спящему снится то, что было с ним наяву, а живущему во времени – то, что было и будет с ним в вечности. «Мир как представление» исчезает; остается «мир как воля». Волю эту отрицают Шопенгауэр и Будда; Наполеон и Гете утверждают.

Облака, сновидения, призраки, а под ними – Святая Елена, Святая Скала, Pietra-Santa – вечный гранит. Явное, дневное имя его – мужество; тайное, ночное – Рок.

Рок

«Всю мою жизнь я жертвовал всем – спокойствием, выгодой, счастьем – моей судьбе». Вот лицо Наполеона без маски – бесконечная правда его, бесконечная искренность. Когда он говорит: «судьба», он дает нам ключ к запертой двери – к тайной; но слишком тяжел для нас этот ключ! Дверь остается запертой. Наполеон – «неизвестным».

Что такое судьба? Случай, управляющий миром, как ему самому иногда кажется; случай – слепой дьявол, и Наполеон, владыка мира, – только раб этого дьявола. Или что-то высшее, зрячее, согласное с волей героя. Может быть, он сам никогда об этом не думал; но, кажется, думал всегда около этого; кажется, все его мысли уходили в эту глубину, где загадана людям загадка Судьбы. Прямо в лицо Сфинкса никогда не заглядывал, но чувствовал всегда, что Сфинкс смотрит ему прямо в лицо, и знал, что, если не разгадает загадки, чудовище пожрет его. Лицо Эдипа перед Сфинксом задумчиво, и лицо Наполеона тоже. Кажется, главное в этом лице, что отличает его от всех других человеческих лиц, – эта бесконечная задумчивость. Чем больше вглядываешься в него, тем больше кажется, что он задумался не только о себе, но и обо всех нас, обо всем «христианском» человечестве, которое в своем великом отступлении не захотело Кроткого Ига и подпало под железное иго Судьбы.

В ночь перед Йенским сражением император вышел один на аванпостную линию, чтобы осмотреть дорогу, прорубаемую в скалах у Ландграфенберга для подвоза артиллерии. Ночь была темная; в десяти шагах не видно. Когда он подходил к цепи часовых, один из них, услышав шаги, окликнул: «Кто идет?» – и взял на прицел. Наполеон так глубоко задумался о чем-то, что не слышал оклика и продолжал идти. Часовой выстрелил. Пуля просвистела мимо ушей императора. Он упал ничком наземь, и хорошо сделал; множество пуль пронеслось над его головой: вся цепь часовых дала по нему залп. Благополучно выдержав этот первый огонь, он встал, подошел к ближайшему посту и назвал себя.

Падает лицом на землю, как будто поклоняется, владыка мира, какому-то Владыке большему. Кому же именно – темному дьяволу, случаю или лучезарной «звезде» своей, ночному солнцу – Року? Может быть, за минуту перед тем, так глубоко задумался вовсе не об этом, а все же около этого, к этому близко, на один волосок, как был тогда на волосок от смерти.

За несколько дней до отреченья и попытки самоубийства в Фонтенбло он был погружен в такую задумчивость, что, «когда входили в комнату им же самим вызванные лица, – не замечал их присутствия; смотрел на них и как будто не видел, более получаса проходило иногда, прежде чем он с ними заговаривал; очнувшись с трудом от своего оцепенения, спрашивал их о чем-нибудь и как будто не слышал ответа». Ничто не могло нарушить эту как бы «летаргическую задумчивость» (Констан).

В 1810 году, тотчас после бракосочетания с Марией Луизой, на большом вечернем приеме в Компьенском дворце, где присутствуют первые сановники Империи, министры, маршалы, иностранные послы, владетельные князья, короли, эрцгерцоги, Наполеон выходит из игорной залы в гостиную. Вся огромная свита кидается за ним по пятам. «Дойдя до середины комнаты, – вспоминает очевидец, генерал Тьебо, – император остановился, скрестил руки на груди, уставился глазами в пол, шагов на шесть перед собой, и так застыл, не двигаясь. Все тоже остановились, окружив его большим кругом, и замерли в глубоком молчании, не смея даже взглянуть друг на друга; но потом, мало-помалу, начали переглядываться, в недоумении, ожидая, чем это кончится». Так прошло пять, шесть, семь, восемь минут. Недоумение росло; никто не понимал, что это значит. Наконец маршал Массена, стоявший в первом ряду, подошел к нему потихоньку, как бы крадучись, и что-то сказал ему так тихо, что никто не расслышал. Но, только что он это сделал, император, все еще не поднимая глаз и не двигаясь, отчеканил громовым голосом: «А вам какое дело?» И оробелый маршал, патриарх военной славы, победитель Суворова, «возлюбленный сын Победы», вернулся на свое место, почтительно пятясь. А Наполеон продолжал стоять, не двигаясь. «Наконец, „как бы пробуждаясь от сна“, поднял голову, разнял скрещенные руки, обвел всех испытующим взором, повернулся молча и пошел назад в игорную залу. Здесь, проходя мимо императрицы, сказал ей сухо: „Пойдемте!“ – и вошел с ней во внутренние покои».

«Все это я вижу, как сейчас, – но до сих пор не могу понять, что это было», – заключает Тьебо. Сцена эта кажется ему недостойным «шутовством». «Никогда я не чувствовал себя таким оскорбленным; деспот в Наполеоне никогда не являлся мне с большим бесстыдством и наглостью».

Бедный Тьебо так оскорблен, что забыл другое свое впечатление от Наполеона: «Я ни с чем не могу сравнить чувства, испытанного мною в присутствии колоссального существа». Если бы вспомнил, то, может быть, понял бы, что и в компьенской сцене Наполеон не был ни «шутом», ни «деспотом». Из-за чего же «оскорбление»? Со стороны Наполеона оно, во всяком случае, невольное; никого не хочет он оскорблять, уже потому, что никого в такие минуты не видит: люди для него перестают существовать, исчезают, как тени. Но этим-то, кажется, они и оскорбляются.

Недоумение Тьебо – наше недоумение: что же, в самом деле, значит эта «летаргическая задумчивость», как бы летаргический сон? Видит, слышит, бодрствует, действует, как никто, но все это извне, а внутри – спит, вечный сновидец, лунатик своего ночного солнца – Рока; идет по самому краю пропасти, только проснется – упадет; но не проснется до последнего шага в пропасть.

Спит, и сердце чуть бьется, как в летаргическом сне. «Мне кажется, что сердце у меня не бьется: я его никогда не чувствовал». – «У меня точно вовсе нет сердца».

Спит наяву – бодрствует во сне. Сон переплетается с явью, сон входит в явь, не только метафизически, внутренне, но и внешне, физически.

Двадцать четвертого декабря 1800 года, едучи в карете в Оперу, спит и видит во сне, будто бы тонет в итальянской речке Тальяменто; просыпается от взрыва адской машины, на волосок от смерти.

Спит и на полях сражений, «во время самого боя, далеко за чертой огня». Это даже входит у него в привычку: «Я привык спать на поле сражения». Спит, убаюканный громами пушек, как дитя в колыбели. В самые роковые минуты, всё решающие, вдруг засыпает, точно уходит куда-то, за чем-то.

Перед самым Аустерлицем так глубоко заснул, что «его с трудом разбудили». В самом пылу сражения под Ваграмом, когда все решается, велит разостлать на голой земле медвежью шкуру, ложится на нее и засыпает глубоко; спит минут двадцать; проснувшись, продолжает отдавать распоряжения, как будто не спал вовсе. Во время страшной эвакуации Лейпцига, когда рушится весь фронт, спит спокойно в кресле два часа; только взрыв моста на Эльстере, которым отступление отрезано и армия погублена, разбудил спящего.

Это на войне – это и в мире. Любит работать, вставая с постели, между двумя снами. Кажется, гений Наполеона – ясновидение – и есть этот узкий перешеек бодрствования между двумя пучинами снов.

«Что же подумать о Наполеоновом сне, длящемся от Вандемьера до Ватерлоо?» – спрашивает Леон Блуа. «Он проснулся только пред лицом Божьим». – «Величайшие несчастья и даже падение не могли его разбудить до конца. На Святой Елене он продолжает свой сон». И умирает во сне или просыпается в смерть.

«Он спросил меня, какой род смерти я считаю самым легким, и заметил, что, кажется, смерть от замерзанья – лучшая из всех, потому что, замерзая, умираешь во сне», – вспоминает доктор О'Мира свою беседу с Наполеоном на Святой Елене. Так во сне умер и он, замерзая от леденящего дыхания Рока.

 
И море и буря качали наш челн;
Я, сонный, был предан всей прихоти волн;
И две беспредельно были во мне, —
И мной своевольно играли оне.
Кругом, как кимвалы, звучали скалы,
И ветры свистели и пели валы.
Я в хаосе звуков летал оглушен;
Над хаосом звуков носился мой сон.
 
Здесь и далее – Тютчев, «Сон на море»

Сон на море – на «водах многих». – «Воды, которые ты видел, суть люди и народы, и племена, и языки», – говорит Ангел Апокалипсиса. Многие воды Запада – Атлантика, где погибла Атлантида, зашло солнце первого человечества и солнце последнего «человека из Атлантиды» – Наполеона.

 
Над хаосом звуков носился мой сон,
Болезненно-яркий, волшебно-немой,
Он веял легко над гремящею тьмой.
В лучах огневицы развил он свой мир,
Земля зеленела, светился эфир…
 

Светом более ярким, чем наш, светится эфир; земля зеленеет зеленью более свежею – юностью первого мира, допотопного.

 
Сады, лабиринты, чертоги, столпы…
Древних атлантов титаническое зодчество.
И чудился шорох несметной толпы…
Я много узнал мне неведомых лиц…
Лица иного человечества.
Зрел тварей волшебных, таинственных птиц…
Иного творенья тварь.
По высям творенья я гордо шагал,
И мир подо мною недвижно сиял…
Сквозь грезы, как дикий волшебника вой,
Лишь слышался грохот пучины морской…
 

Существо Атлантиды – магия, и существо Наполеона – тоже: он сам вызывает видения сна своего. Это сон всего человечества – начало и конец всемирной истории: Атлантида – Апокалипсис. Вот почему, как великий маг, волшебник, создает он свой сон.

 
И в тихую область видений и снов
Врывалася пена ревущих валов.
 

Войны, победы, величье, паденье легкими клочьями пены врываются в сон.

«У меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает». Люди слепы на будущее – он зряч: знает-помнит его как прошлое. «Зрение есть среднепропорциональное между осязанием и предчувствием», – определяет он эти смутные предчувствия со свойственной уму его математической точностью. «Рука говорит глазу: как ты можешь видеть за две версты, когда я не могу нащупать за два шага? Глаз говорит предчувствию: как ты можешь видеть в будущем, когда я не могу видеть за две версты?»

В самую счастливую минуту жизни, в 1800 году, после Маренго, он говорит: «Со мной ничего не случалось, чего бы я не предвидел, и я один не удивлялся тому, что я сделал. Я угадываю все и в будущем и достигну моей цели». Если цель его – мировое владычество, то он ее не достиг. Путь ясен – цель темна; знает, что и как сделает, но не знает зачем. «Я чувствую, как что-то толкает меня к цели». «Как не поверить в своего рода предназначенье, видя, что часто самые благоприятные последствия происходят для него из событий, которые сначала как будто мешают ему и удаляют от цели. Не похож ли он на человека, которого неодолимая сила ведет, как слепого, за руку?» (Мармон, «Мемуары»). Слепой – ясновидящий:

 
Свершитель роковой безвестного веленья.
 

Перед Ватерлоо, ранним утром, на берегу реки Самбры, Наполеон, в сопровождении одного только дежурного генерал-адъютанта, подошел к бивуачному костру, на котором варился картофель в котле; велел себе подать его и начал задумчиво есть. Кончил, произнес, не без видимой грусти, несколько отрывистых слов: «Это недурно… с этим можно прожить везде и всегда… может быть, уже близок час… Фемистокл…» «Генерал-адъютант, от которого я это слышал, – вспоминает Лас-Каз, – говорил мне, что, если бы император победил под Ватерлоо, эти слова исчезли бы из памяти его, как столько других, не оставив в ней никакого следа; но после катастрофы и особенно после того, как прочел слово „Фемистокл“ в знаменитом письме Наполеона к английскому принцу-регенту, он был поражен воспоминанием о самбровском бивуаке и выражение лица, поза, голос императора долго мучили его и все не могли изгладиться из памяти».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации