Текст книги "Год магического мышления"
Автор книги: Джоан Дидион
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Ты никогда не считал меня хорошей матерью для Кэт, но я ее вырастила. Я утешала ее, когда у нее первый раз случились месячные, я помню, как в раннем детстве она называла мою спальню своей любимой второй комнатой, и спагетти у нее были “шпагетти”, а людей, приходящих ненадолго, она называла “приветы”. Она говорила “куда ты был” и “куда ушло утро”, а ты, сукин сын, сказал Тэйеру, что ищешь человека, кто разделил бы с тобой память о ней. И она сказала мне, что беременна, это была оплошность, она советовалась, как поступить, и я ушла в туалет, потому что знала, что заплачу, и не хотела плакать при ней, решила выплакаться, чтобы потом действовать разумно, и я услышала взрыв, а когда наконец выбралась из туалета, часть ее лежала в шербете, а часть на улице, а тебе, сукин ты сын, тебе понадобилось, чтобы кто-то вспоминал ее вместе с тобой.
Думаю, Джон сказал бы, что “Датч Ши младший” – книга о вере.
Приступая к роману, он заранее знал последние слова, последние слова не только романа, но и последние слова, мелькнувшие в голове Датча перед тем, как он застрелился: “Я верю в Кэт. Я верю в Бога”. Credo in Deum.[29]29
Верую в Бога (лат.).
[Закрыть] Первые слова католического катехизиса.
Так о вере эта книга или о скорби?
Или скорбь и вера – одно и то же?
Можно ли сказать, что мы чрезвычайно зависели друг от друга в то лето, когда плавали в бассейне, смотрели сериал “Тенко” и ужинали у “Мортона”?
Или мы были чрезвычайно счастливы?
Если бы я осталась одна, прилетел бы он ко мне теперь на улыбке?
Заказал бы столик у “Эрни”?
PSA и ее улыбка не существуют более, проданы “Ю-ЭС эйрвейс”, и самолеты перекрашены.
Не существует более и “Эрни”, ресторан был ненадолго реанимирован Хичкоком для съемок “Головокружения”. Там Джеймс Стюарт впервые видит Ким Новак. Потом она падает с колокольни (тоже реконструированной для этой цели) миссии Иоанна Крестителя.
Мы венчались там, у Иоанна Крестителя, в Сан-Хуан-Баутиста.
Январским днем, когда в садах на обочине шоссе 101 появлялись почки.
Когда на обочине шоссе 101 еще были сады.
Нет. Как же затягивает и уносит в сторону, когда пытаешься вернуться вспять. Почки в садах на обочине шоссе 101 – неверный путь.
Несколько недель после того, как это произошло, я старалась держаться верного пути (узкого пути, пути, на котором нельзя повернуть вспять), повторяя про себя две последние строки “Роз Эйлмер”, элегии, написанной Уолтером Лэндором в 1806 году в память дочери лорда Эйлмера, умершей двадцатилетней в Калькутте. Я не обращалась к этому стихотворению с тех пор, как читала его студенткой в Беркли, но теперь сумела припомнить не только само стихотворение, но и многое из того, что было сказано при его разборе на каком-то семинаре. “Роз Эйлмер” достигает своей цели, говорил преподаватель, который вел этот семинар, потому что преувеличенное и оттого бессодержательное восхваление покойной в первых четырех строках (“Какой удар для рода скиптроносцев! Ах, эта божественная красота! Все добродетели, все прелести, украшали тебя, о Роз Эйлмер!”) – внезапно, почти шокирующе пресекается “жестокой и нежной мудростью” завершающих строк, говорящих о том, что для скорби есть время и место, но есть и пределы: “Я посвящаю тебе ночь вздохов и воспоминаний”.
– “Ночь вздохов и воспоминаний”, – повторил наш лектор. – Ночь. Одну ночь. Быть может, всю ночь напролет, но поэт не говорит даже “всю ночь”, он говорит просто “ночь”, то есть не жизнь, а несколько часов.
Жестокая и нежная мудрость. Очевидно, “Роз Эйлмер” оттого так прочно укоренилась в моей памяти, что я уже тогда, студенткой, поверила: это стихотворение – опыт выживания.
30 декабря 2003 года.
Мы побывали у Кинтаны в реанимации, на шестом этаже клиники “Бет Изрэил норт”.
Она пролежит там еще двадцать четыре дня.
Чрезвычайная зависимость друг от друга (это другое название для брака? Отношений мужа и жены? Матери и ребенка? Нуклеарной семьи?) не единственный фактор, провоцирующий осложненную, или патологическую, скорбь. Другой фактор, читала я в специальной литературе, – ситуация, когда процесс скорби прерывается “привходящими обстоятельствами”, например, “вынужденной отсрочкой похорон” или же “болезнью или второй смертью в семье”. Я прочла у Вамика Волкана, доктора медицины, профессора психиатрии из университета Виргинии (Шарлотсвилл), описание “терапии возвратного траура”, техники, разработанной в этом университете для излечения “патологически скорбящих”. В такой терапии, разъясняет доктор Волкан, наступает момент, когда
…мы помогаем пациенту пересмотреть обстоятельства смерти – как она произошла, его реакцию на сообщение о смерти и на вид мертвого тела, подробности похорон и т. д. Обычно в этот момент, если терапия проходит успешно, возникает гнев, поначалу общего характера, затем направленный на других и, наконец, направленный на умершего. В этот момент могут проявляться бурные реакции (то, что Бибринг [E. Bibring, 1954, “Psychoanalysis and the Dynamic Psycho-therapies,” Journal of the American Psychoanalytic Association 2:745 ff.] называет “эмоциональной реконструкцией”), они обнаруживают для пациента актуальность его подавленных импульсов. Применяя наше понимание психодинамики, вовлеченной в потребность пациента удерживать утраченного близкого живым, мы сумеем теперь объяснить и проинтерпретировать отношения между пациентом и его умершим близким.
Но откуда доктор Волкан и его команда в Шарлотсвилле черпают уникальное понимание “психодинамики, вовлеченной в потребность пациента удерживать утраченного близкого живым”? Откуда у них эта способность “объяснить и проинтерпретировать отношения между пациентом и его умершим близким”? Разве вы смотрели вместе со мной и “утраченным близким” сериал в Брентвуд-Парке, разве ужинали с нами у “Мортона”? Были со мной и “умершим близким” в Гонолулу, в Панчбоуле[30]30
Панчбоул (“Чаша для пунша”) – неофициальное название Национального мемориального кладбища в кратере потухшего вулкана.
[Закрыть] за четыре месяца до того, как это случилось? Собирали вместе с нами лепестки плюмерии и осыпали ими могилы безымянных погибших при налете на Перл-Харбор? Простудились вместе с нами под дождем в садах Ранелага в Париже за месяц до того, как это произошло? Вместе с нами решили обойтись без Моне и пойти обедать к “Конти”? Были с нами, когда мы вышли от “Конти” и купили градусник, сидели на нашей кровати в “Бристоле”, когда у нас обоих никак не получалось перевести градусы по Цельсию в градусы по Фаренгейту?
Были вы там?
Нет.
Вы могли бы помочь разобраться с термометром, но вас там не было.
А мне “пересматривать обстоятельства смерти” нет надобности.
Я там была.
Я не “получила сообщение о смерти”, не “видела мертвое тело” – я там была.
Тут я спохватываюсь и останавливаюсь.
Я понимаю, что направляю иррациональный гнев на совершенно мне неизвестного доктора Волкана из Шарлотсвилла.
Шок подлинного горя вызывает не только ментальный, но и физический дисбаланс. Каким бы спокойным, контролирующим ситуацию ни выглядел при этом человек, он не может оставаться в норме при подобных обстоятельствах. Нарушение кровообращения вызывает озноб, стресс приводит к бессоннице и нервозности. Зачастую человек в этот период отворачивается от тех, кто в обычное время ему приятен. Горюющие не выносят, когда кто-то навязывает им свое присутствие, и в особенности следует оградить их от всех излишне эмоциональных друзей, даже самых близких. Хотя само по себе сознание, что друзья их любят и разделяют их скорбь, является существенным утешением, тем не менее людей, непосредственно понесших утрату, следует оберегать от всех и от всего, что может перегрузить нервную систему, и без того находящуюся на грани срыва. И никто не вправе обижаться, если получит ответ, что с ним не готовы общаться или что он ничем не может помочь. Для одних людей в горе общество друзей служит поддержкой, другие, напротив, избегают даже любимых друзей.
Это отрывок из книги Эмили Пост об этикете (1922), из главы 24 (“Похороны”), которая проводит читателя от момента смерти (“Как только наступает смерть, кто-то, чаще всего опытная сиделка, должен задернуть шторы в комнате хворавшего и приказать слугам задернуть все шторы в доме”) и затем дает указания присутствующим на отпевании: “Входите в церковь как можно тише, и поскольку на отпевании нет распорядителей, сами определяйте подобающее место. Только самые близкие друзья занимают скамьи в передних рядах центрального нефа. Если вы всего лишь из круга знакомых, вам следует сидеть, не бросаясь в глаза, где-то позади, разве что число присутствующих очень невелико по сравнению с размерами церкви – в таком случае вы можете разместиться в дальнем ряду центрального нефа, на крайнем сиденье”.
Автор ни разу не изменяет этому тону непогрешимой конкретности. Акцент все время на практической стороне дела. Человека, понесшего утрату, следует “усадить в хорошо освещенном помещении”, желательно, чтобы там был горящий камин. Поставить на подносе еду, но “очень немного”: чай, кофе, бульон, тонкий ломтик тоста, яйцо-пашот. Можно молоко, но обязательно подогретое: “Холодное молоко вредно тому, кто и так мерзнет изнутри”. Что касается дальнейшего питания, “кухарка может предложить что-то, что обычно пробуждает у этого человека аппетит, но лишь очень небольшими порциями, ибо, хотя желудок пуст, нёбо отвергает саму мысль о еде и пищеварение обычно не в лучшем состоянии”. Вдову или вдовца склоняют к экономии при ношении траура: большая часть обычной одежды, в том числе кожаная обувь и соломенные шляпы, “идеально красятся”. Расходы на погребение следует проверить и оплатить заранее. Одного из друзей оставить дома на время похорон – это доверенное лицо проследит, чтобы помещения основательно проветрили, поставили на место мебель, которую пришлось сдвинуть, и чтобы к возвращению семьи с кладбища был разожжен камин. “Хорошо бы также приготовить немного горячего чая или супа, – рекомендует миссис Пост, – и подать им сразу же по возвращении, не задавая вопрос, хотят ли они подкрепиться. В глубоком горе человек не желает никакой пищи, но если ему ее предложить, он механически ее примет, а теплая жидкость, которая запустит процесс пищеварения и стимулирует кровообращение, – как раз то, в чем нуждаются горюющие”.
Поражает эта практичная мудрость, инстинктивное понимание физиологических расстройств, тех “изменений в эндокринной, иммунной, автономной нервной и сердечно-сосудистой системах”, о которых напишет впоследствии Институт медицины. Не знаю в точности, что побудило меня заглянуть в книгу Эмили Пост, изданную в 1922 году (вероятно, воспоминание о том, как мама дала мне ее почитать, когда снегопад запер нас в четырехкомнатном съемном домике в Колорадо-Спрингс во время Второй мировой войны), но, когда я отыскала ее в интернете, она заговорила прямо со мной. Читая, я вспоминала, как мерзла в Больнице Нью-Йорка в ту ночь, когда умер Джон. Я-то думала, мне холодно, потому что было 30 декабря, а я примчалась в больницу в тапках на босу ногу, в льняной юбке с тонким свитером, в которые переоделась к ужину. Отчасти дело в этом, но еще я мерзла оттого, что все системы моего организма дали сбой.
Миссис Пост поняла бы мое состояние. Ее книга написана в том мире, где траур признавали и уважали, а не прятали с глаз долой. Филипп Арьес в цикле лекций, прочитанных в университете Джона Хопкинса в 1973 году и затем опубликованных под заголовком “Человек перед лицом смерти”, отмечает, что примерно около 1930 года в большинстве стран Запада и особенно в Соединенных Штатах начинается переворот в представлениях о смерти и допустимом отношении к ней. “Смерть, – пишет он, – прежде вездесущая и потому знакомая, теперь устраняется, исчезает. Она становится чем-то постыдным и запретным”.
Английский социальный антрополог Джеффри Горер в книге “Смерть, горе и траур” (1965) связывает отказ от публичного траура с возрастающим давлением нового “морального долга наслаждаться жизнью”, только что появившегося “императива не делать ничего, что помешает удовольствиям других”. И в Англии, и в США, пишет он, современная тенденция направлена на то, чтобы “рассматривать траур как болезненное потакание своим чувствам и наделять общественным одобрением тех понесших потерю людей, кто прячет свою скорбь так умело, что никто бы и не догадался о случившемся”.
Один из современных способов прятать скорбь связан с тем, что смерть ныне по большей части настает где-то “в ином месте”. В более ранней традиции, на которую опирается миссис Пост, умирание еще не стало специализированной сферой. Как правило, обходилось без участия больниц. Женщины умирали при родах. Дети умирали от лихорадки. Рак не умели лечить. В тот момент, когда Эмили Пост взялась сочинять книгу об этикете, едва ли в Америке нашлась бы семья, не затронутая пандемией инфлюэнцы в 1918 году. Смерть была очень близко, в каждом доме. От любого взрослого ожидалось, что он сумеет компетентно и разумно справиться с ее последствиями. Если кто-то умер, учили меня в моем калифорнийском детстве, следует запечь окорок. Занести его в осиротевший дом. Сходить на похороны. Если семья католическая, надо также участвовать в чтении розария, но не плакать, не рыдать, никоим образом не требовать внимания от близких усопшего. В итоге книга Эмили Пост об этикете, написанная в 1922 году, оказалась не менее проницательной в описании этой – нынешней – смерти и не менее тщательной в предписаниях по работе со скорбью, чем любые другие прочитанные мной книги. Не забуду инстинктивную мудрость подруги, которая в первые недели ежедневно привозила мне из Чайнатауна рисовую кашу с зеленым луком и имбирем. Рисовую кашу я могла есть. Только ее и могла.
5
В калифорнийском детстве меня еще кое-чему научили. Если кажется, что человек умер, для проверки нужно поднести к его носу и рту зеркальце. Если оно не запотеет от дыхания, значит, человек мертв. Этому научила меня мать. Я забыла об этом в ночь, когда умер Джон. Дышит ли он, спрашивал меня диспетчер “скорой”. Приезжайте немедленно, ответила я.
30 декабря 2003 года.
Мы навестили Кинтану в реанимации на шестом этаже “Бет Изрэил норт”.
Посмотрели на цифры на мониторе ИВЛ. Подержали ее за распухшую руку.
Мы пока еще не знаем, как будет развиваться ее состояние, сказал один из врачей реанимации.
Мы поехали домой. Реанимация открывалась вечером в семь, после обхода врачей, значит, домой мы добрались в начале девятого.
Обсудили, сходить куда-нибудь на ужин или поесть дома.
Я сказала, что растоплю камин и мы поужинаем дома.
Напрочь не помню, что мы собирались есть. Помню лишь, как, вернувшись из больницы, счищала все с тарелок в мусор.
Садишься ужинать – и знакомая тебе жизнь кончается.
Одно мгновение, один вздох.
Или – отсутствие вздоха.
В следующие месяцы я много времени потратила сначала на попытки установить точную последовательность событий перед тем и после того, что произошло той ночью, а когда это не удалось, занялась их реконструкцией. “В какой-то момент между четвергом 18 декабря и понедельником 22 декабря, – так начиналась одна реконструкция, – К. пожаловалась на «ужасное самочувствие», симптомы гриппа, она думала, у нее ангина”. Эта реконструкция, перед которой были записаны имена и телефоны врачей, с кем я говорила не только в “Бет Изрэил”, но и в других больницах Нью-Йорка и других городов, продолжалась далее, но суть такова: в понедельник 22 декабря с температурой 103[31]31
39,5° (по Цельсию).
[Закрыть] она обратилась в приемный покой “Бет Изрэил норт” (на тот момент считалось, что это наименее забитый приемный покой на восточной стороне Манхэттена), и у нее диагностировали грипп. Велели оставаться в постели и много пить. Флюорографию не делали. 23 и 24 декабря температура колебалась между 102 и 103. Ей было настолько плохо, что она не пришла к нам на ужин в канун Рождества, они с Джерри отказались от плана провести рождественскую ночь и следующие дни в гостях у его родителей в Массачусетсе.
В четверг, в Рождество, она позвонила утром и сказала, что ей трудно дышать. Ее дыхание в трубке казалось поверхностным, напряженным. Джерри снова отвез ее в приемный покой “Бет Изрэил норт”, и рентген показал большое скопление бактерий и гноя в нижней доле правого легкого. Пульс был учащенный, более 150 ударов в минуту. Сильное обезвоживание. Лейкоциты почти на нуле. Ей дали ативан, затем димерол. Ее пневмония, сказали Джерри в приемной, “оценивается в 5 баллов из 10, мы это называем «пневмония на ногах»”. “Ничего серьезного” (или так я предпочла понять это в передаче Джерри), но, тем не менее, Кинтану решили положить в отделение интенсивной терапии на шестом этаже и понаблюдать.
Вечером, когда ее привезли в палату, Кинтана была возбуждена. Ее седировали, а затем интубировали. Температура перевалила за 104. Сто процентов потребляемого ей кислорода поступало из трубки ИВЛ, сама она уже дышать не могла. Поздним утром в пятницу, 26 декабря, выяснилось, что воспаление распространилось на оба легких и продолжает нарастать, несмотря на массированное внутривенное вливание азитромицина, гентамицина, клиндамицина и ванкомицина. Также выяснилось – или же предполагалось, поскольку пульс начал падать, – что у нее начинается или уже развился септический шок. Джерри попросили подписать согласие еще на две инвазивные процедуры: Кинтане ввели сначала один внутриартериальный катетер, потом второй, доходящий почти до сердца, чтобы решить проблему с давлением. Ей дали неосинефрин и подняли давление с 60 до 90.
В субботу, 27 декабря, нам сообщили, что ей назначили новое в ту пору лекарство фармкомпании “Илай Лилли”, зигрис, и будут вводить его четыре дня, девяносто шесть часов. “Двадцать тысяч долларов”, – сказала медсестра, меняя капельницу. Я смотрела, как жидкость капает в одну из многочисленных трубочек, поддерживавших жизнь Кинтаны. Потом я поискала зигрис в интернете. На одном сайте сообщалось, что доля пациентов, переживших сепсис на зигрисе, составляет 69 процентов против 56 процентов выживших без зигриса. На другом сайте – бизнес-журнала – “Илай Лилли” именовали “спящим гигантом”, а зигрис, по словам автора этой статьи, “постепенно отвоевывал себе место на рынке терапии сепсиса”. Отчасти это был позитивный способ рассматривать нашу ситуацию: Кинтана сейчас – не то дитя, счастливая до головокружения новобрачная, какой она была пять месяцев тому назад, – она часть “рынка терапии сепсиса”, где ее шансы пережить еще день-два оцениваются между 56 и 69 процентами (а значит, у потребителя есть выбор). К воскресенью, 28 декабря, появилась надежда, что “спящий гигант” рынка терапии сепсиса делает свое дело: пневмония пока не отступала, но уже не требовался неосинефрин для поддержки давления, оно стабилизировалось около 95 на 40. Утром в понедельник, 29 декабря, ассистент лечащего врача сказал мне, что, явившись после выходных в палату, он счел состояние Кинтаны “обнадеживающим”. Я спросила, что именно обнадеживает в ее состоянии. Что она все еще жива, ответил ассистент.
Во вторник, 30 декабря, в 1.02 дня (время проставлено компьютером), я сделала нижеследующие заметки, готовясь к разговору со специалистом, о консультации с которым условилась по телефону:
Какие-то мозговые проявления – от дефицита кислорода? От высокой температуры? От вероятного менингита?
Несколько врачей отмечали, что “не знают, нет ли структурного отклонения в легких”. Речь идет о возможной опухоли?
Предполагается бактериальная инфекция, но в посеве бактерии не обнаружились – есть ли способ выяснить, не вирусного ли происхождения пневмония? Каким образом “грипп” превратился в сепсис?
Последний вопрос – “каким образом «грипп» превратился в сепсис” – был добавлен Джоном. К 30 декабря он, казалось, был одержим этим вопросом. Он задавал его в последние три-четыре дня много раз, и врачам, и ассистентам, и медсестрам, и наконец, с отчаянием, мне, и так и не получил удовлетворительного ответа. Что-то в этой истории не поддавалось его здравому смыслу. Мой здравый смысл тоже был обескуражен, но я притворялась, будто сумею справиться.
Было так:
В ночь на Рождество Кинтану положили в реанимацию. Она в больнице, твердили мы друг другу в ту ночь. О ней заботятся. Она в безопасности.
А все остальное и вовсе казалось нормальным, как всегда.
Мы развели огонь в камине. Она в безопасности.
Через пять дней все по-прежнему казалось нормальным – за пределами шестого этажа “Бет Изрэил норт”, и мы оба никак не могли к этому привыкнуть (хотя вслух это проговаривал только Джон): еще один пример фиксации на ясном голубом небе, откуда упал самолет. В нашей гостиной все еще лежали подарки, которые Джон и я развернули в рождественский вечер. На столе и под столом в бывшей комнате Кинтаны все еще лежали подарки, которые она не смогла развернуть в рождественский вечер, потому что лежала в реанимации. На столе в столовой все еще стояли стопки тарелок и лежали приборы, которые мы использовали в канун Рождества. И лежала пришедшая в тот день выписка с карточки “Американ экспресс” по расходам за нашу ноябрьскую поездку в Париж. Когда мы отправлялись в Париж, Кинтана и Джерри планировали свой первый семейный День благодарения. Они пригласили мать Джерри, его сестру и зятя. Собирались выставить на стол сервиз, который им подарили на свадьбу. Кинтана заехала к нам за “рубиновыми” бокалами моей матери. В День благодарения мы звонили им из Парижа, они жарили индейку и делали пюре из репы.
“И вдруг его не стало”.
Каким образом “грипп” превратился в сепсис?
Теперь я слышу этот вопрос как крик бессильного гнева, как эквивалент вопроса: как же могло такое случиться, когда все вокруг оставалось нормальным? Кинтана лежала в реанимации, лицо ее и пальцы распухли от капельниц, губы вокруг трубки ИВЛ потрескались, волосы пропитались потом, слиплись. Цифры на мониторе в тот вечер показывали, что теперь она получает от аппарата лишь 45 % кислорода. Джон поцеловал ее распухшее лицо.
– Больше, чем еще один день, – шепнул он, тоже семейное присловье. Мы позаимствовали его из фильма Ричарда Лестера “Робин и Мэриан”[32]32
На русском языке этот фильм демонстрировался под названием “Возвращение Робин Гуда”.
[Закрыть]. “Я люблю тебя больше, чем даже еще один день жизни”, – говорит Одри Хепберн, Дева Мэриан, Шону Коннери, Робин Гуду, – выпив вместе с ним роковое зелье. Джон шептал эти слова каждый раз, уходя из палаты Кинтаны. В коридоре нам удалось заманить врача на разговор. Мы спросили, означает ли снижение подачи кислорода, что Кинтане становится лучше.
Пауза.
И тогда-то врач из реанимации и сказал:
– Мы пока еще не знаем, как будет развиваться ее состояние.
Ну, вроде бы развивается-то в лучшую сторону, помню, подумала я.
А врач продолжал:
– Ей действительно очень плохо.
Я распознала шифр, означающий, что она с большой вероятностью умрет, однако настаивала: в лучшую сторону все идет. В лучшую, иначе и быть не может.
Я верю в Кэт.
Я верю в Бога.
– Я люблю тебя больше, чем еще один день, – сказала Кинтана три месяца спустя, одетая в черное, на прощании в соборе Святого Иоанна Богослова. – Как ты всегда говорила мне.
Мы обвенчались в середине дня 30 января 1964 года, в четверг, в католической миссии Святого Иоанна Крестителя в округе Сан-Бенито, Калифорния. Джон был в голубом костюме от “Чипп”, я – в коротком белом шелковом платье, которое купила в “Рансохоффе” в Сан-Франциско в тот самый день, когда убили Джона Кеннеди. Двенадцать тридцать в Далласе – в Калифорнии еще утро. Мама и я узнали о том, что произошло, лишь когда вышли из “Рансохоффа”, отправились на ланч и встретили знакомого из Сакраменто. Поскольку в Сан-Хуан-Баутиста в день свадьбы собралось не более тридцати-сорока человек (мать Джона, его младший брат Стивен, его брат Ник с женой Ленни и четырехлетней дочерью, мои родители, брат и невестка, дедушка, тетя и несколько двоюродных братьев и сестер и давних друзей семьи из Сакраменто, парень, живший с Джоном в одной квартире в Принстоне, и еще два-три человека), я собиралась обойтись без “процессии к алтарю” – просто встать у алтаря и совершить церемонию. – Выходят главные действующие лица, – подсказал Ник.
Он-то усвоил наш план, но неведомо откуда взявшийся органист ничего знать не знал, и вдруг я обнаружила, что отец ведет меня под руку по центральному проходу и я заливаюсь слезами – хорошо хоть на мне тонированные очки. После венчания мы поехали в отель на Пеббл-Бич. Там выставили закуску, шампанское, мы сидели на террасе с видом на Тихий океан, никакой лишней роскоши. Медовый месяц свелся к нескольким ночам в бунгало отеля “Сан-Исидро ранч” в Монтесито, откуда, заскучав, мы сбежали в “Беверли-Хиллс”.
Я вспоминала нашу свадьбу в день, когда замуж выходила Кинтана.
Тоже все было довольно просто. Она выбрала длинное белое платье, фату и дорогую обувь, но волосы заплела в толстую косу, как в детстве.
Мы сидели на хорах Иоанна Богослова. Отец подвел Кинтану к алтарю. Там ждала Сьюзен, они дружили с Калифорнии, с трех лет. И там же у алтаря – ее лучшая подруга по Нью-Йорку. И ее кузина Ханна. И ее кузина Келли из Калифорнии, которая участвовала в богослужении. Были дети падчерицы Джерри, они тоже участвовали в богослужении. Были маленькие дети с цветочными гирляндами, босые. Подавали сэндвичи с кресс-салатом, шампанское, лимонад; салфетки персикового цвета соответствовали шербету, который появился на столе вместе с тортом. На лужайке прогуливались павлины. Кинтана сбросила с ног дорогие туфли, отстегнула фату. – Прямо-таки идеально прошло, правда? – спросила она, позвонив нам вечером. И ее отец, и я согласились: вполне.
Она вылетела вместе с Джерри на Сент-Барт. А Джон и я – в Гонолулу.
26 июля 2003 года.
За четыре месяца и 29 дней до того, как она поступила в реанимацию “Бет Изрэил норт”.
За пять месяцев и четыре дня до того, как ее отец умер.
В первую неделю-полторы после его смерти, когда меня настигала спасительная усталость и я, простившись с родственниками и друзьями, которые собирались в гостиной, столовой и кухне, уходила по коридору в спальню и закрывала за собой дверь, я избегала оглядываться на свидетельства ранней поры нашего брака, висевшие на стенах коридора. Конечно, и надобности смотреть не было, и избежать их я не могла, отводя взгляд: я помнила их наизусть. Наша совместная фотография на месте съемок “Паника в Нидл-парке”, первого нашего общего фильма. С этим фильмом мы поехали на Каннский фестиваль. Я впервые оказалась в Европе, мы путешествовали первым классом за счет “ХХ век Фокс”, на борт самолета я поднималась босиком, такие были времена, 1971 год.
Джон, я и Кинтана у фонтана Бетесда в Центральном парке в 1970 году. Джон с четырехлетней Кинтаной едят пломбир. Ту осень мы целиком провели в Нью-Йорке, работали над фильмом с Отто Преминджером. “Она в кабинете мистера Преминджера, у которого нет волос”, – пояснила Кинтана педиатру, спрашивавшему, где ее мать. Джон, Кинтана и я на веранде нашего дома в Малибу, где мы жили в семидесятые. Эта фотография появилась в “Пипл”. Увидев фотографию, я поняла, что Кинтана воспользовалась перерывом в съемках, чтобы впервые в жизни подвести глаза. Там же, в Малибу, Бэрри Фаррелл[33]33
Бэрри Фаррелл (1935–1984) – журналист.
[Закрыть] сфотографировал свою жену Марсию в ротанговом кресле с дочкой на руках – тогда еще младенцем – Джоан Дидион Фаррелл.
Бэрри Фаррелл умер.
Фотография Кэтрин Росс[34]34
Кэтрин Росс (род. 1940) – актриса.
[Закрыть], сделанная Конрадом Холлом[35]35
Конрад Холл (1926–2003) – муж Кэтрин Росс, кинооператор.
[Закрыть] в пору Малибу, когда она учила Кинтану плавать – бросила в соседский бассейн таитянскую ракушку и сказала, что Кинтана может оставить этот приз себе, если достанет ракушку со дна. Тогда, в начале семидесятых, Кэтрин и Конрад, Джин и Брайан Мур[36]36
Брайан Мур (1921–1999) – ирландский писатель, жил в Канаде и США.
[Закрыть], Джон и я обменивались растениями, и собаками, и рецептами, выручали друг друга и пару раз в неделю обедали в гостях у того или иного из нас.
Помню, как мы все делали суфле: сестра Конрада, Нэнси, живущая в Папеэте, научила Кэтрин взбивать его без особых усилий, а Кэтрин показала этот трюк мне и Джин: весь фокус в том, чтобы подходить к делу не так сурово, как обычно советуют. Кэтрин также привезла нам с Таити стручки ванили, плотные, обмотанные волокном рафии пачки.
Некоторое время мы делали карамельный крем с ванилью, но нам не понравилось карамелизировать сахар.
Обсуждали план: арендовать дом Ли Грант[37]37
Ли Грант (род. 1927) – американская актриса.
[Закрыть] над Зума-Бич и открыть ресторан, так и назвать – “Дом Ли Грант”. Кэтрин, Джин и я могли бы по очереди готовить, а Джон, Брайан и Конрад – по очереди трудиться официантами. Этот план дауншифтинга в Малибу не сбылся, поскольку Кэтрин и Конрад расстались, Брайан дописывал роман, а мы с Джоном отправились в Гонолулу переделывать сценарий фильма. В Гонолулу мы трудились очень усердно: ни один человек в Нью-Йорке не мог толком усвоить разницу во времени, поэтому в дневные часы нас порой ни разу не отвлекал от работы звонок. Однажды в семидесятые мне захотелось купить там дом, и я показала Джону несколько вариантов, но ему, видимо, обосноваться в Гонолулу так прочно казалось менее привлекательной перспективой, чем селиться в “Кахале”.
Конрад Холл уже умер.
Брайан Мур уже умер.
От огромной развалины на авеню Франклина в Гонолулу, которую мы арендовали прежде – с множеством спален, и залитых солнцем веранд, и авокадо, и заросшим кортом, все вместе за 450 долларов в месяц, – осталось помещенное в рамку стихотворение, которое Эрл Макграт[38]38
Эрл Макграт (1931–2016) – музыкальный продюсер и галерист.
[Закрыть] написал нам на пятую годовщину свадьбы:
Жил-был Джон Грегори Данн
Женатый на миссис Дидион Ду
И проживавший на Франклин-авеню.
С прекрасной дочерью Кинтаной
Она же Дидион Ди
Дидион Данн
И Дидион Ду
И Кинтана – Дидион Ди
Прекрасная семья Данн-Данн-Данн
(Данн-Ду-Ди, их целых три).
Живут на Франклин-авеню
Среди роскоши, как говорится, былой.
У людей, недавно понесших утрату, появляется особое выражение лица, распознаваемое, наверное, лишь теми, кто видел подобное на собственном лице. Я увидела это выражение на своем лице и теперь распознаю его у других. Предельная открытость, обнаженность, уязвимость. Так смотрит человек, вышедший из кабинета окулиста на яркий свет – после того как ему закапали расширяющее зрачки средство, – или тот, кого внезапно заставили снять очки. Люди, похоронившие самого близкого, выглядят обнаженными, потому что самим себе они кажутся невидимками. Я и сама казалась себе какое-то время невидимой, бестелесной. Я словно переплыла мифическую Реку, отделяющую живых от умерших, попала в то место, где меня могли увидеть лишь люди, сами пребывающие в скорби. Впервые я поняла силу этого образа реки – Стикса, Леты, паромщика в плаще, отталкивающегося шестом. Впервые поняла и смысл обряда сати. Вдовы бросались в погребальный костер не от невыносимой скорби – этот костер был точным символом места, куда уводила их скорбь (скорбь, а не требования родственников, общины, обычая). В ночь, когда Джон умер, нам оставался тридцать один день до сороковой годовщины свадьбы. Вы уже поняли, что “жестокая нежная мудрость” последних двух строк “Роз Эйлмер” не помогла мне.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?