Текст книги "Голубиный туннель. Истории из моей жизни"
Автор книги: Джон Ле Карре
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 11
Как я столкнулся с Джерри Уэстерби
В погребке, полном бочонков с вином, на Флит-стрит сидят Джордж Смайли и Джерри Уэстерби, на столе стоит огромный стакан розового джина. Это из моего романа “Шпион, выйди вон!”. Чей стакан, не сказано, но предположительно джин пьет Джерри. На следующей странице Джерри заказывает “Кровавую Мэри” – предположительно для Смайли. Джерри – спортивный журналист старой школы. Он крупный мужчина, когда-то был вратарем в команде графства по крикету. У него огромные ручищи, бугрящиеся мускулами, грива рыжевато-седых волос и красное лицо, а в минуту смущения – багровое. Поверх рубашки кремового цвета Джерри повязал галстук известного спортивного клуба – какого именно, в тексте не говорится.
Но Джерри Уэстерби не только опытный спортивный журналист, он к тому же агент британской разведки и души не чает в Смайли. А еще он идеальный свидетель. Он не питает злобы, не преследует личных интересов. Он поступает как лучшие секретные агенты. Сообщает все до мельчайших подробностей, а строить теории оставляет аналитикам разведслужбы, которых ласково называет филинами.
Джерри предлагает пообедать в индийской закусочной и, пока Смайли осторожно его расспрашивает, заказывает самое острое карри, какое было в меню, потом своими огромными ручищами (повторяется автор) крошит в карри чечевичную лепешку и поливает сверху темно-красным соусом – предположительно чили, убийственно жгучим, – “чтоб поострее было”. Хозяин ресторана, шутит Джерри, прячет этот соус подальше. Словом, мы видим, что Уэстерби симпатичный малый, неловкий, ребячливый, робкий; иногда, чтобы справиться с робостью, Джерри использует “индейские словечки” (его формулировка) – это вроде нервного тика, и даже говорит Смайли на прощание “Хау!”[19]19
Индейское приветствие.
[Закрыть], а потом “медленно бредет в свою «резервацию»”.
Сцена заканчивается. И заканчивается эпизодическая, хоть и яркая роль Джерри Уэстерби в романе. Он свою задачу выполнил: сообщил Смайли тревожные сведения насчет сотрудника “Цирка” (МИ-6) Тоби Эстерхейзи – предположительно “крота”. Уэстерби делать это неприятно, но он понимает, что такова его обязанность. Больше в книге о Джерри ничего не говорится, и я сам больше ничего о нем не знаю до тех пор, пока не отправляюсь в Южную Азию за материалом для “Достопочтенного школяра”, взяв с собой Джерри – моего тайного сообщника.
Если у Джерри и был прототип в реальной жизни, пусть даже условный, то это, наверное, человек по имени Гордон – бездельник из высшего общества, вроде бы аристократического происхождения, которого мой отец избавил от семейного состояния. Через некоторое время тот в отчаянии покончил с собой, поэтому, видимо, его образ так четко, во всех подробностях отпечатался в моей памяти. Аристократическое происхождение давало Гордону право предварять свое имя нелепым эпитетом “достопочтенный” – и Уэстерби я удостоил этого титула, хотя ничто на белом свете не заставило бы Джерри им воспользоваться, нет, старина. А насчет школяра… Уэстерби, может, и был матерым корреспондентом, который всегда на переднем крае, и британским секретным агентом, но когда речь шла о чувствах, из сорокалетнего превращался в четырнадцатилетнего.
Такого Джерри я придумал и с таким Джерри столкнулся – и эту встречу, без сомнения, считаю одной из самых сверхъестественных за всю мою писательскую жизнь – в сингапурском отеле “Раффлз”: не просто с похожим типажом, но с самым настоящим Джерри – настоящим вплоть до ручищ, бугрившихся мускулами, и здоровенных плеч. У него была другая фамилия, не Уэстерби, хотя я бы уже и этому не удивился. Его звали Питер Симмс. Заслуженный британский иностранный корреспондент, а еще – теперь это общеизвестно, но тогда я знал об этом не больше других – заслуженный британский тайный агент. Под два метра ростом, рыжеватый, Симмс улыбался по-мальчишески и, горячо пожимая тебе руку при встрече, рычал “Супер-р!” – любил он это словечко.
Думаю, каждый, кто знакомился с Питером, испытал и навсегда запомнил это чувство: тебя вдруг обдает волной настоящего дружеского тепла – такой мощной, что невозможно устоять. А я навсегда запомню, как смотрел на него с благоговением и легким чувством вины и не верил своим глазам: стоит передо мной человек, которого я создал из воздуха и юношеских воспоминаний, стоит во плоти, во весь свой двухметровый рост.
А вот чего я не знал о Питере тогда и выяснил только со временем – кое-что, увы, слишком поздно. В годы Второй мировой Симмс служил в Индии, в Бомбейском корпусе саперов и минеров. Я всегда полагал, что молодость Уэстерби связана с каким-то уголком империи. И вот пожалуйста. После Симмс изучает санскрит в Кембриджском университете и там же влюбляется в Санду, прекрасную принцессу из Соединенных штатов Шана, которую в детстве возили на церемониальной лодке в виде золотой птицы по бирманским озерам. Уэстерби тоже бы не устоял. Очарованный Азией, Симмс обращается в буддизм. В Бангкоке они с Сандой женятся. И не расстаются до самой смерти, любят друг друга страстно, преодолевая все, переживают вместе самые разные приключения – по собственной воле и по воле разведслужбы Ее Величества. Питер преподает в Рангунском университете, работает в Бангкоке и Сингапуре для журнала “Тайм”, потом – на оманского султана и наконец – на разведотдел гонконгской полиции, пока Гонконг еще остается колонией. И всю его жизнь Санда рядом с ним.
Словом, не было в жизни Симмса события, которого я не вписал бы в биографию Джерри Уэстерби, за исключением, пожалуй, счастливого брака, потому что мне Джерри нужен был одиноким, пока еще не нашедшим свою любовь. На это все – в ретроспективе. Столкнувшись с Питером Симмсом в сингапурском отеле “Раффлз” – а где же еще? – я ничего такого не знал. Знал только, что передо мной мой Джерри Уэстерби из плоти и крови – он энергичен и мечтателен, он истый британец и в то же время привержен азиатской культуре, и если такой человек до сих пор не завербован британской разведкой, то исключительно по недосмотру последней.
Мы встретились снова в Гонконге, потом в Бангкоке, потом в Сайгоне. И тогда я наконец решился спросить, не хочет ли Питер составить мне компанию в путешествии по менее приятным уголкам Юго-Восточной Азии. Оказалось, я зря колебался. Буду очень, очень рад, старина. Тогда, интересуюсь я, может, Питер согласится к тому же принять от меня вознаграждение, он ведь станет моим исследователем и проводником? А то! Разумеется, согласится! В гонконгской полиции работы теперь мало, денежки уже не текут рекой, и кой-какие вливания не помешали бы, что уж тут говорить. Мы отправились странствовать. И конечно – иначе и быть не могло, – глядя на неутомимого Питера, знатока Азии и азиата в душе, я дорисовал и раскрасил образ Уэстерби, который в “Шпионе…” только набросал.
Питер умер во Франции в 2002-м. В некрологе под названием “Журналист, искатель приключений, разведчик и друг” (словечко “Супер-р!” я, кстати, оттуда позаимствовал), простом и красивом, Дэвид Гринуэй верно написал, что Питер – прототип Джерри Уэстерби из “Достопочтенного школяра”. И все же мой Уэстерби появился прежде Симмса. А Питер, неисправимый романтик и великодушнейший человек, просто взял Джерри своими громадными ручищами и лихо присвоил.
Глава 12
Одиночество во Вьентьяне
Вьентьян, опиумный притон на верхнем этаже, мы лежим в ряд на тростниковых циновках, под головами – деревянные валики, так что смотреть можно только в потолок. Между нами ползает высохший китаец в остроконечной соломенной шляпе и заново набивает трубки, мою, правда, в основном раскуривает, не скрывая раздражения, – она все время гаснет. Если бы в сценарии было написано “Помещение. Опиумный притон. Лаос. Конец семидесятых. Вечер”, именно такую сцену в конце концов изобразил бы художник-декоратор, и мы, курильщики, представляли собой ту самую разношерстную компанию, какой требовали место и время: старый француз-плантатор, житель колонии – месье Эдуард, теперь лишившийся своих владений в результате Тайной войны, бушевавшей на севере, парочка пилотов “Эйр Америки”, четверо военных корреспондентов, торговец оружием из Ливана и его спутница, а также военный турист поневоле, то есть я. И еще Сэм с соседней циновки, который с того момента, как я лег рядом, произносил нескончаемый монолог. Вся fumerie[20]20
Курильня (фр.).
[Закрыть] по этому поводу беспокоилась и злилась, ведь официально лаосские власти курение опиума не одобряли, и один из корреспондентов с самым серьезным видом предупредил, что в любой момент нам, может быть, придется уходить через крышу и спускаться по пожарной лестнице в переулок. Но Сэм, лежавший рядом со мной, сказал: не обращайте, мол, внимания, все это чушь собачья. Кто такой был или есть этот Сэм, до сих пор понятия не имею. Я предположил, что он английский эмигрант, который приехал на Восток, чтобы найти себя, пять лет провел на войне – в Камбодже, Вьетнаме, а теперь вот в Лаосе, но пока еще себя не нашел. По крайней мере, из его благодушного потока сознания я вынес именно это.
Я ни разу не курил опиум ни до, ни после, но с того самого вечера сохранил некую безответственную уверенность в том, что опиум, хотя и запрещен законом и имеет дурную славу, однако, будучи употребляем разумным человеком в разумных количествах, приносит только пользу. Ты ложишься на тростниковую циновку с некоторым опасением, чувствуешь себя немного глупо. Это ведь твой первый раз. Делаешь затяжку, как тебе говорят, но ничего, конечно, не получается, китаец качает головой, и ты чувствуешь себя еще глупее. Но когда понимаешь принцип – а именно что затягиваться надо медленно и глубоко и в нужный момент, – сразу наступает благодушие, и ты не пьян, не одурманен, не агрессивен, не испытываешь внезапного сексуального возбуждения. Просто умиротворен и можешь свободно говорить о чем хочешь, и это и есть настоящий ты. А лучше всего, что наутро нет ни похмелья, ни чувства вины, ни мучительной подавленности, просто ты хорошенько выспался и готов встретить новый день. По крайней мере в этом убеждал меня Сэм, узнав, что я новичок, и я ему поверил и верю до сих пор.
Вначале жизнь Сэма протекала вполне обычно (так я заключил из его бессвязного рассказа): симпатичный загородный дом в Англии, закрытая школа, Оксбридж, женитьба, дети – а потом что-то лопнуло. Что лопнуло и у кого, я так и не понял. То ли Сэм думал, я знаю, то ли не хотел, чтоб я знал, а я из деликатности решил не спрашивать. Лопнуло. И видно, лопнуло окончательно и бесповоротно, потому что Сэм в тот же день отряс прах Англии со своих ног, поклялся никогда не возвращаться, и укрылся в Париже, и любил его до тех пор, пока не отдал свое сердце одной француженке, а она его отвергла. Словом, все опять лопнуло.
Сначала Сэм решил вступить в Иностранный легион, но не смог – то ли в тот день не набирали, то ли он проспал, то ли явился не по тому адресу, – тут я уже начинаю догадываться: кажущееся простым большинству из нас не всегда просто для Сэма. Ничего у этого парня не вяжется, и, слушая его, начинаешь сильно сомневаться, что одно естественным образом вытекает из другого. В общем, вместо Иностранного легиона он нанимается в информационное агентство Юго-Восточной Азии со штаб-квартирой во Франции. Дорогу, расходы и все такое прочее они не оплачивают, объясняет Сэм, но если присылаешь хоть мало-мальски стоящий материал, платят небольшое жалованье. И поскольку у Сэма, как он выразился, еще кое-что свое осталось, такие условия кажутся ему вполне справедливыми.
И вот уже пять лет он мотается по зонам боевых действий, иногда ему везет, во французской желтой прессе даже раз или два напечатали материал с его именем – то ли кто из настоящих журналистов ему что подкинул, то ли он сам выдумал. Он вообще-то очень даже мог бы стать писателем, учитывая, какая у него жизнь, и хотел бы что-нибудь создать: сборник рассказов, роман или все вместе. Только из-за одиночества не решаюсь, объясняет Сэм, придется ведь целыми днями сидеть за письменным столом в какой-нибудь глуши – и ни редакторов не будет, чтоб понукать тебя, ни сроков сдачи.
Но он к этому идет. И если почитать недавние его вещи – истории, которые он просто-напросто высосал из пальца для своего французского информационного агентства, становится яснее ясного, что они куда лучше всякой строго объективной, как говорится, всячины. Наступит день, и уже скоро наступит, когда он сядет-таки за письменный стол где-нибудь в глуши, невзирая на неизбежное одиночество, отсутствие сроков и редактора, который бы его понукал, и тогда уж, поверьте, ничто его не остановит. Только одиночество ему мешает, повторяет Сэм, на случай если я еще не понял главной мысли. Одиночество съедает его, особенно здесь, во Вьентьяне, где совершенно нечем заняться и остается только курить, спать с проститутками в “Белой розе” и слушать, как пьяные пилоты-мексиканцы из “Эйр Америки”, пока им делают минет, хвастают, сколько самолетов сбили.
Дальше Сэм рассказывает, как справляется с одиночеством, которое, признается он, не только с литературными замыслами связано, но пронизывает все его существование. Больше всего на свете он скучает по Парижу. С тех пор как великая любовь окончилась разрывом и все опять лопнуло, Париж стал для Сэма запретной территорией и навсегда такой останется. Он никогда туда не вернется, не сможет после того, что было с этой девушкой. Каждая улица, каждый дом и каждая излучина реки словно кричит о ней, убеждает меня Сэм – его речь хоть и усыпляет, но необычайно высокопарна и поэтична. Или он вспоминает песню Мориса Шевалье? И все-таки душа Сэма осталась в Париже. И сердце, добавляет он по должном размышлении. Ты меня слушаешь? Слушаю, Сэм.
А вот что он любит делать, выкурив трубочку или две, продолжает Сэм – решив посвятить меня в свой большой секрет, ведь я уже его ближайший друг и единственный человек на свете, которому на него не наплевать, добавляет между прочим мой собеседник, – и что собирается сделать, как только почувствует необходимость, а это может случиться в любую минуту, как только у него прояснится в голове, – так вот, он собирается спуститься к “Белой розе” (его там знают), сунуть мадам Лулу двадцать долларов и поговорить по телефону с Парижем, с кафе “Де Флор”, три минуты. Когда официант из “Де Флор” поднимет трубку, он попросит пригласить мадмуазель Жюли Делассу – это ненастоящее имя, насколько ему известно, раньше было другое. А потом станет слушать, как ее зовут через все кафе откуда-то с бульвара:
– Mademoiselle Delassus… Mademoiselle Julie Delassus… au telephone s’il vous plait![21]21
Мадемуазель Делассу… мадемуазель Делассу… к телефону, пожалуйста! (фр.)
[Закрыть]
Они будут кричать ее имя снова и снова, и, пока оно не растворится в эфире или пока не выйдет его время – неизвестно, что случится раньше, Сэм будет слушать Париж – на все двадцать долларов.
Глава 13
Театр жизни: танцы с Арафатом
Это первый из четырех рассказов, объединенных одной темой: они будут посвящены моим путешествиям 1981–1983 годов – я тогда работал над “Маленькой барабанщицей”. И исследовал палестино-израильский конфликт. Барабанщицей я назвал героиню романа Чарли – ее прототипом стала моя единокровная сестра Шарлотта Корнуэлл, которая на четырнадцать лет моложе меня. Я окрестил Чарли барабанщицей, потому что в моем романе она вызывает агрессию обеих сторон упомянутого конфликта. Ко времени написания романа Шарлотта была известной актрисой театра и кино (играла в Королевском Шекспировском театре, снималась в телесериале “Рок-безумства”[22]22
Rock Follies (1976), Великобритания.
[Закрыть]), а помимо этого – воинственной радикалкой левого крыла.
В моем романе харизматичный агент израильской антитеррористической организации по имени Иосиф вербует Чарли, тоже актрису, чтобы та исполнила, как он выражается, главную роль в театре жизни. Чарли играет революционерку, борца за независимость (прежде она воображала себя такой – и убедила в этом Иосифа, а теперь ей нужно было выдать себя за революционерку настоящую), под руководством Иосифа все больше совершенствует свое актерское мастерство, и ей удается войти в доверие к палестинским и западногерманским террористам и спасать настоящие жизни, невинных людей. Чарли разрывают противоречия: она сочувствует тяжелой участи палестинцев, которых должна предать, однако признает право евреев на историческую родину да к тому же влюблена в Иосифа – и в дважды обетованной земле эта женщина сама становится дважды обетованной.
Я поставил перед собой задачу проделать весь путь вместе с Чарли и тоже, подобно ей, колебаться, когда обе стороны станут забрасывать меня аргументами – каждая своими, и тоже ощущать – по мере сил, как мною овладевают противоречивые движения души: преданность, надежда, отчаяние. Так и вышло, что в канун нового, 1982 года я оказался в горах, в школе для детей-сирот – их родители, которых еще называли мучениками, погибли в борьбе за освобождение Палестины – и танцевал там дабку[23]23
Восточный мужской танец.
[Закрыть] с Ясиром Арафатом и его военачальниками.
* * *
Поездка к Арафату меня расстроила – правда, в то время за ним так прочно закрепилась зловещая слава неуловимого, коварного политика, обратившегося к террору, что, встретив человека хоть немного более приятного, я, конечно, разочаровался бы. Прежде всего я отправился к ныне покойному Патрику Силу – британскому журналисту, уроженцу Белфаста и выпускнику Оксфорда, арабисту и якобы британскому разведчику, который стал корреспондентом “Обсервера” в Бейруте после Кима Филби. Потом по совету Сила навестил палестинского военачальника Салаха Тамари, преданного Арафату, – он регулярно приезжал в Британию, тогда мы и познакомились. Помню, как в ресторанчике “У Одина” на Девоншир-стрит официанты-палестинцы глазели на Тамари, благоговейно затаив дыхание, а он тем временем говорил мне то же, что и все, с кем я советовался: чтоб палестинцы тебя приняли, нужно благословение Председателя.
Тамари сказал, что замолвит за меня словечко, но я должен действовать через официальные каналы. Я пытался. Вооружившись рекомендациями Тамари и Сила, дважды записывался на прием к представителю Организации освобождения Палестины в здание на Грин-стрит в Мейфэре, где сидели и другие представители Лиги арабских государств, дважды меня со всех сторон осматривали мужчины в черных костюмах у входа, дважды держали в стеклянном саркофаге, просвечивая в поисках спрятанного оружия, и дважды вежливо выпроваживали – в связи с обстоятельствами, от представителя ООП не зависящими. Очень может быть, что эти обстоятельства действительно от него не зависели. Месяцем ранее его предшественника застрелили в Бельгии.
В конце концов я все равно вылетел в Бейрут и забронировал номер в отеле “Коммодор”, поскольку он принадлежал палестинцам и был известен тем, что там снисходительно относятся к журналистам, разведчикам и тому подобным видам человеческой фауны. Пока я исследовал только израильскую сторону. На протяжении нескольких дней встречался с представителями израильских сил спецназначения, сидел в уютных кабинетах, беседовал с шефами израильской разведки – прежними и действующими. А управление по связям с общественностью Организации освобождения Палестины в Бейруте располагалось на разоренной улице и было окружено кольцом из стальных рифленых бочек с цементом. Вооруженные мужчины у входа, в любой момент готовые нажать на спусковой крючок, увидев меня, нахмурились. В сумрачной приемной вниманию посетителей предлагались пожелтевшие пропагандистские журналы на русском языке, а в витрине, под растрескавшимся стеклом лежали шрапнель и неразорвавшиеся противопехотные бомбы – их привезли из лагерей палестинских беженцев. К отсыревшим стенам были приколоты кнопками фотографии с загнутыми краями, запечатлевшие трупы зверски убитых детей и женщин.
В святая святых – рабочем кабинете представителя ООП мистера Лапади – оказалось ненамного веселее. Он сидел за столом – у левой руки лежал пистолет, рядом стоял “калашников” – и тяжело смотрел на меня поблекшими, измученными глазами.
– Пишете для газеты?
И для газеты тоже. А вообще книгу пишу.
– Вы антрополог?
Я писатель.
– Хотите нас использовать?
Понять ваши мотивы, узнать о них из первых рук.
– Вам придется подождать.
И я жду, день за днем и ночь за ночью. Лежу на кровати в своем номере и поутру, когда светает, считаю дырки от пуль в занавеске. После полуночи забьюсь в бар “Коммодора” в погребе и слушаю рассуждения изможденных военкоров, забывших, что такое сон. А однажды вечером в столовой “Коммодора”, душной, похожей на пещеру, ем фаршированный блинчик сантиметров этак двадцать пять длиной, и тут подходит официант и взволнованно шепчет мне в ухо:
– Наш Председатель сейчас с вами встретится.
Сначала я думаю, что председатель – это директор отеля. Он собирается меня выставить – или я не оплатил счет, или оскорбил кого-то в баре, или директор просто попросит подписать ему книгу. Но постепенно до меня доходит. Я следую за официантом через вестибюль, выхожу на улицу под проливной дождь. Вижу “вольво-универсал” песочного цвета, задняя дверца открыта, рядом застыли вооруженные бойцы в джинсовых костюмах.
Мы мчимся по разгромленному городу под проливным дождем, за нами следует джип, висит на хвосте. Мы перестраиваемся. Меняем машины, несемся по переулкам, на оживленном шоссе перепрыгиваем разделительную полосу. Встречные автомобили шарахаются к обочине. Снова пересаживаемся в другую машину. Меня обыскивают уже в четвертый или в шестой раз. Я стою на вымытом дождем тротуаре где-то в Бейруте в окружении вооруженных солдат, с их плащей стекает вода. Все машины исчезли. Перед нами многоквартирный дом со стенами, щербатыми от пуль, с пустыми окнами, темный; дверь в подъезд открывается, кивком головы мужчина приглашает нас внутрь. Машет рукой – мол, идите за мной, – и мы поднимаемся по облицованной плиткой лестнице, а вдоль нее стоят призрачные фигуры вооруженных людей. Поднявшись на два пролета, попадаем на лестничную площадку с ковром, нас заводят в открытый лифт, в нос ударяет запах дезинфицирующего средства. Мы трясемся вверх и останавливаемся резким рывком. Входим в гостиную в форме буквы “Г”. Бойцы обоих полов подпирают стены. Удивительно, но никто не курит. Я вспоминаю, что Арафат не любит сигаретный дым. Один боец принимается меня обшаривать в сотый уже раз. Я напуган, и от этого вдруг становлюсь безрассудным.
– Прошу вас. Меня уже достаточно обыскивали.
Он поднимает руки, будто показывая, что в них ничего нет, улыбается и отступает.
В короткой части буквы “Г” за письменным столом сидит Председатель Арафат – я даже не сразу его замечаю. На нем белая куфия, рубашка цвета хаки с жесткими складками – кажется, только из коробки, на поясе – серебристый пистолет в плетеной коричневой кобуре из пластика. Он не поднимает головы, на гостя не смотрит. Он слишком занят – подписывает бумаги. Даже когда меня подводят к трону из резного дерева, что стоит от него слева, он слишком занят и меня не замечает. Наконец он поднимает голову. А улыбка появляется на его лице еще раньше, словно он вспомнил что-то хорошее. Он поворачивается ко мне и в ту же минуту вскакивает, будто бы удивленный и обрадованный. Я вскакиваю тоже. Мы словно сговорились разыграть спектакль и пристально смотрим друг другу в глаза. Арафат всегда на сцене, предупреждали меня. И я думаю, что сам теперь на сцене. Теперь мы оба актеры и стоим перед живой аудиторией – человек, наверное, из тридцати. Он откидывается назад и в знак приветствия протягивает мне обе руки. Я беру Арафата за руки, а они мягкие, как у ребенка. Его карие глаза навыкате горят и будто молят о чем-то.
– Мистер Дэвид! – восклицает он. – Зачем вы хотели видеть меня?
– Мистер Председатель, – отвечаю я, также возвысив голос. – Я хотел ощутить, как бьется сердце Палестины!
Мы это репетировали? Он уже прикладывает мою правую руку к своей рубашке хаки с левой стороны груди. К карману на пуговице, тщательно отутюженному.
– Мистер Дэвид, оно здесь! – говорит он с жаром. – Оно здесь! – повторяет он, теперь уже для аудитории.
Весь дом на ногах. Мы немедленно становимся гвоздем программы. Заключаем друг друга в объятия, как принято у арабов, соприкасаемся щеками – левой, правой, левой. Борода у Арафата совсем не колючая, пушистая и мягкая. И пахнет детской присыпкой. Он выпускает меня из объятий, продолжая, однако, по-хозяйски держать за плечо, и обращается к зрителям. Объявляет, что среди его палестинцев я могу чувствовать себя совершенно свободно – это он-то, который никогда дважды не спит в одной кровати, вопросами собственной безопасности занимается лично и уверяет, что ни на ком не женат, кроме Палестины. Я могу видеть и слышать все, что захочу увидеть и услышать. Он просит меня об одном: писать и говорить правду, ведь только правда сделает Палестину свободной. Он препоручит меня своему военачальнику – тому самому, с которым я познакомился в Лондоне. Салах сам подберет мне телохранителей из молодых бойцов. Салах отвезет меня на юг Ливана, расскажет мне все о великой войне с сионистами, познакомит меня со своими командирами и их отрядами. Ни один палестинец не станет от меня ничего скрывать. Арафат просит с ним сфотографироваться. Я отказываюсь. Он спрашивает почему. У него такой лучистый и задорный взгляд, что я рискую сказать правду:
– Потому что я собираюсь быть в Иерусалиме чуть раньше вас, господин Председатель.
Он смеется от души, посему аудитория смеется тоже. Но я, пожалуй, честен сверх меры и начинаю жалеть об этом.
После Арафата я уже ничему не удивлялся. Салах командовал всеми молодыми бойцами “Фатх”, и восемь из них выделил для моей личной охраны. Им было лет по семнадцать, не больше, они спали или бодрствовали, расположившись вокруг моей кровати в комнате на верхнем этаже, и должны были согласно приказу нести вахту у моего окна, чтобы сразу заметить, если неприятель соберется атаковать с земли, моря или воздуха. Когда ребят одолевала скука – а она одолевала запросто, – они палили из пистолетов по кошкам, прятавшимся в кустах. Но чаще всего тихо переговаривались по-арабски или практиковались в английском со мной – обычно, когда я уже собирался уснуть. В восемь лет они стали палестинскими бойскаутами – вступили в “Ашбал”. В четырнадцать уже считались полноценными солдатами. Салах говорил, что, если надо забросить ручную ракету в ствол пушки израильского танка, им нет равных. И моя бедная Чарли, звезда театра жизни, полюбит их всех, думаю я и записываю ее размышления в потрепанный блокнот.
Вместе с Салахом и Чарли – он мой проводник, она невидимый друг – я езжу по палестинским заставам у границы с Израилем, и там под ленивый гул израильских самолетов-разведчиков и редкие орудийные залпы бойцы рассказывают мне истории – реальные или выдуманные, уж не знаю – о ночных вылазках на резиновой лодке в Галилею. Они не хвастают своей храбростью. Утверждают, что просто побывать там достаточно: пожить в мечте, пусть всего несколько часов, рискуя погибнуть или попасть в плен; остановить бесшумно скользящую лодку посередине пути, вдохнуть аромат цветов, оливковых деревьев и вспаханных полей родной земли, услышать, как блеют овцы среди родных холмов, – это и есть настоящая победа.
Вместе с Салахом я приобщаюсь к медицине в детской больнице в Сайде. Семилетний мальчишка, которому оторвало ноги, поднимает вверх большой палец: все хорошо, мол. И я ощущаю присутствие Чарли – явственно, как никогда. Из лагерей беженцев помню Рашидию и Набатию – самоуправляемые поселения. Рашидия знаменита своей футбольной командой. Футбольное поле, покрытое только пылью, так часто бомбили, что о предстоящем матче сообщают лишь перед самым его началом. Несколько лучших футболистов – мученики, погибли за общее дело. Фотографии этих людей стоят среди завоеванных ими серебряных кубков. В Набатии старик-араб в просторных белых одеждах замечает мои коричневые английские туфли и походку колониста.
– Вы британец, сэр?
– Британец.
– Прочтите.
Он достает из кармана бумагу. Это свидетельство на английском языке с печатью и подписью британского чиновника мандата Палестина, удостоверяющее, что предъявитель сего – законный владелец такого-то земельного участка и оливковой рощи в окрестностях Вифании. Документ от 1938 года.
– Предъявитель – это я, сэр. А теперь поглядите, что с нами стало.
Мне тут же становится стыдно, хоть в том никакого проку, а вот Чарли возмущена.
После тяжелого дня ужин в доме Салаха в Сайде создает волшебную иллюзию спокойствия. Этот дом тоже обстреливали: однажды израильская ракета, запущенная с моря, пробила стену, правда, не взорвалась. Но под окнами сад, а в нем цветы и ленивые собаки, в камине потрескивают дрова, а на тарелке лежат котлеты из ягненка. Жена Салаха Дина – принцесса из Хашимитской династии и когда-то была супругой короля Иордании Хусейна. Она окончила британскую частную школу, изучала английскую литературу в Кембридже, в Гертон-колледже.
Со знанием дела, деликатно и весьма остроумно Дина с Салахом разъясняют мне суть палестинской идеи. Чарли сидит рядом со мной, близко-близко. Когда под Сайдой в последний раз было сражение, с гордостью говорит Салах, Дина – хрупкая женщина, известная своей красотой и сильным характером, села в их старенький “ягуар”, поехала в город, накупила у булочника пиццы, отправилась на передовую и настояла на том, чтобы лично передать ее бойцам.
Ноябрьский вечер. Председатель Арафат со свитой ни с того ни с сего пожаловал в Сайду – отпраздновать 17-ю годовщину палестинской революции. Небо иссиня-черное, того и гляди польет дождь. Пока мы вместе с сотнями других людей протискивались на узкую улочку, где будет проходить шествие, все мои телохранители исчезли, кроме одного, а именно загадочного Махмуда – он, хоть и служил в моей охране, оружия не носил, по кошкам из окон Салахова дома не стрелял, по-английски говорил лучше всех и к тому же демонстрировал некую таинственную отстраненность. Последние три ночи Махмуда я вообще не видел, в дом Салаха он приходил только под утро. А теперь он стоит рядом в плотной, трепещущей толпе на улице, увешанной знаменами и воздушными шариками, и ревниво меня оберегает – маленький, кругленький юноша восемнадцати лет в очках.
Парад начинается. Сначала идут дудочники и знаменосцы, дальше едет фургон с громкоговорителем, орущим лозунги. Следом на импровизированном пьедестале – группа упитанных военных деятелей в форме и высокопоставленных чиновников в темных костюмах. Там виднеется и белая куфия Арафата. Над праздничной улицей раздается взрыв, на наши головы извергается зеленый дым, потом превращается в красный. Это, невзирая на дождь, запускают фейерверки, которые сопровождаются и настоящими выстрелами, а наш вождь тем временем стоит неподвижно в мерцающем свете на переднем плане сцены и разыгрывает собственную статую, его рука воздета в победном жесте – пальцы сложены буквой V. Дальше следуют медсестры с эмблемами полумесяца на зеленом фоне, а вот дети в инвалидных колясках – жертвы войны, а вот девочки и мальчики – скауты из “Ашбал” – размахивают руками и маршируют не в ногу, а вот джип тянет за собой платформу, на ней стоят завернутые в палестинский флаг бойцы, нацелив стволы своих “калашниковых” в черные от туч небеса. Махмуд прямо за моей спиной машет им изо всех сил, и они, к моему удивлению, все как один поворачиваются к нему и тоже машут. Ребята на платформе – остальные мои телохранители.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?