Электронная библиотека » Джулиан Барнс » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Шум времени"


  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 13:10


Автор книги: Джулиан Барнс


Жанр: Музыка и балет, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Кроме того, фраза эта позволила тем, у кого торчат ослиные уши, услышать то, что им хотелось. От них ускользнула вопиющая ирония финала, этого триумфа-издевки. До них дошел только триумф как таковой: верноподданническая поддержка советской музыки, советского музыковедения, жизни под солнцем сталинской конституции. Он закончил симфонию мажорным фортиссимо. А что, если бы там прозвучало минорное пианиссимо? Ценой могла бы стать жизнь, причем не одна. «Чепуха совершенная делается на свете».


Успех Пятой симфонии был мгновенным и безоговорочным. Такое внезапное явление должным образом проанализировали и партийные чиновники, и ручные музыковеды: симфония получила официальную трактовку, облегчавшую советским слушателям ее понимание. Пятую стали называть «оптимистической трагедией».

Часть вторая
В самолете

Он твердо знал одно: сейчас настали худшие времена.


Клин клином вышибают, а страх – страхом. Поэтому, когда набирающее высоту воздушное судно вспарывало небесную твердь, он счел за лучшее погрузиться в сиюминутный, здешний страх перед катастрофой, распадом, небытием, мгновенным забвением. Обычно страх еще и вышибает все другие эмоции – за исключением стыда. В животе бурлили страх и стыд вперемешку.


За стеклом виднелись крыло и вертящийся пропеллер самолета компании «Америкэн оверсиз»; потом возникли облака. Другие члены делегации, у кого и места были получше, и любопытства поболее, прижимались носами к маленьким иллюминаторам, чтобы проводить взглядом панораму Нью-Йорка. Шестеро, как нетрудно было понять, пребывали в праздничном расположении духа и не могли дождаться стюардессы с первой тележкой спиртного. Они спешили выпить за большой успех конгресса и лишний раз напомнить друг другу, что бряцающий оружием Госдеп аннулировал их визы и до срока отправил домой именно потому, что они последовательно отстаивали дело мира. Он и сам нетерпеливо поджидал стюардессу с тележкой, хотя и по другой причине. Ему хотелось забыть все, что произошло. Задернув иллюминатор узорчатой шторкой, он как будто стремился отрезать воспоминания. Да только этому не бывать, сколько ни выпей.


«Водка бывает только двух видов: хорошая и очень хорошая; плохой водки не бывает». Эта истина гуляет от Москвы до Ленинграда, от Архангельска до Куйбышева. Но есть еще и американская водка, напичканная фруктовыми отдушками, подаваемая со льдом, лимоном и тоником, а в коктейлях и вовсе никакая. Так что все же бывает, вероятно, плохая водка.


Во время войны, нервничая в преддверии дальней дороги, он иногда ходил на сеансы гипноза. Надо было сделать это перед недельной поездкой в Америку, затем найти похожую ежедневную возможность в Нью-Йорке и обязательно воспользоваться ею напоследок, перед обратным перелетом. А еще лучше – пусть бы посадили его в деревянную клеть с недельным запасом колбасы и водки, выгрузили в аэропорту Ла-Гуардия и загрузили на борт перед обратным рейсом. Итак, Дмитрий Дмитриевич, как прошла поездка? Спасибо, прекрасно, увидел все, что хотел, да и компания подобралась на редкость приятная.


Во время обратного перелета соседнее место занял его официальный заступник, надзиратель, переводчик и вот уже сутки как новоявленный лучший друг. Куривший, естественно, «Беломор». Когда им принесли меню на английском и французском, пришлось обратиться к нему за переводом. В правом столбце перечислялись спиртные напитки, включая коктейли, и табачные изделия. В левом столбце, насколько можно было понять, значилась еда, верно? Нет, ответили ему, это прочие товары, которые приносят по заказу. Начальственный перст скользнул вниз по списку. Домино, шашки, кости, нарды. Газеты, журналы, писчебумажные принадлежности, открытки. Электробритва, пузырь со льдом, швейный набор, аптечка, жевательная резинка, зубные щетки, гигиенические салфетки.

– А это? – поинтересовался он, указав на единственную непереведенную строчку.

Вызвали стюардессу; последовало длинное объяснение. Наконец ему ответили:

– Ингалятор с бензедрином.

– Ингалятор с бензедрином?

– Для наркоманов-капиталистов, готовых обделаться при взлете и посадке, – с определенным идеологическим высокомерием растолковало ему официальное лицо.

При взлете и посадке он и сам обмирал от страха – не капиталистического, разумеется. Вероятно, он бы даже испробовал это упадочническое западное изобретение, кабы не уверенность, что сей факт тотчас же будет зафиксирован в его личном деле.


Страх: что смыслят в нем те, кто запугивает других? Они понимают, насколько это мощное средство и как оно действует, но не прочувствовали его на своей шкуре. Не зря говорится: худо овцам, где волк воевода. Пока сам он в Санкт-Ленинбурге ждал повестку из Большого дома, в Москве готовился к аресту Ойстрах. Скрипач рассказывал, как из ночи в ночь забирали какого-нибудь соседа. Массовых арестов не было: сегодня ночью одна жертва, завтра другая; это работала машина по нагнетанию страха среди оставшихся, среди временно уцелевших. Мало-помалу забрали всех жильцов; не тронули только две квартиры: Ойстраха и его соседей по площадке. И вот милицейский фургон подкатил вновь: они услышали, как хлопнула входная дверь, как по лестничной клетке гулко разнеслись шаги… и остановились у квартиры напротив. С той самой минуты, говорил Ойстрах, он боится постоянно и не перестанет бояться до конца своих дней.


Только сейчас, на обратном пути, соглядатай оставил его в покое. До Москвы лететь тридцать часов, с посадками на Ньюфаундленде, в Рейкьявике, во Франкфурте и в Берлине. Зато с комфортом: кресла удобные, шум не слишком назойливый, стюардессы ухоженные. Обед подали на фарфоровых тарелках, с льняными салфетками и тяжелыми столовыми приборами. Здоровенные креветки, гладкие и толстые, как политиканы, купались в соусе. Бифштекс, в толщину почти такой же, как в ширину, с грибами, картофелем и стручковой фасолью. Фруктовый салат. Поел, но еще охотнее выпил. Хмелел он теперь не так быстро, как в юности. Один виски с содовой, другой – никакого эффекта. Никто его не одергивал – ни экипаж, ни попутчики, которые ощутимо развеселились – как видно, тоже себе не отказывали. Затем последовал кофе, в салоне будто стало теплее, и всех, в том числе и его самого, сморил сон.


Чего он ожидал от поездки в Америку? Ожидал знакомства со Стравинским. Хотя умом понимал: это мечта, пустая фантазия. Перед музыкой Стравинского он благоговел. Старался не пропускать ни одного представления «Петрушки» в Мариинском. Был вторым фортепиано на советской премьере «Свадебки», исполнял со сцены «Серенаду ля мажор», сделал переложение «Симфонии псалмов» для фортепиано в четыре руки. Если и был в двадцатом веке композитор, который заслуживал называться великим, так это Стравинский. «Симфония псалмов» – одно из самых блестящих произведений за всю историю музыки. Вне всякого сомнения.

Однако Стравинский знакомиться не пожелал. Прислал заносчивую, широко растиражированную телеграмму: «Сожалею, что не могу присоединиться к тем, кто приветствует визит советских артистов в нашу страну. Но мои этические и эстетические убеждения не позволяют мне сделать этот жест».


А чего, собственно, было ждать от Америки? Конечно, не зрелища карикатурных капиталистов, которые, обрядившись в цилиндры и звездно-полосатые жилеты, маршируют по Пятой авеню и попирают ногами голодающий пролетариат. И не зрелища хваленой страны свободы – он сомневался, что где-нибудь на земле существует такое место. Вероятно, ему представлялось некое сочетание технического прогресса, общественного согласия и трезвого образа жизни, позволившее нации первопроходцев быстрыми шагами прийти к обогащению. По следам своей поездки через всю страну Ильф и Петров написали, что Америка навевает на них скуку и тоску, хотя американцам нравится. Кроме того, они отметили, что американцы, вопреки их собственной пропаганде, натуры пассивные, поскольку им все преподносится в консервированном виде, от идей до продуктов. Даже неподвижные коровы на пастбищах смахивали на рекламу сгущенки.


Первое, что его удивило, – это повадки американских журналистов. Уже в аэропорту Франкфурта на пути в Штаты устроил засаду их передовой отряд. В композиторское лицо полетели вопросы, уткнулись камеры. Репортеров, этаких носителей высших ценностей, отличала бесцеремонная веселость. Ну не могут они выговорить твою фамилию – значит фамилия виновата и нужно ее урезать.

– Шости, Шости, обернись на минуту, я тебя сниму! Шляпой помаши!

Хотя нет, это было позже, в аэропорту Ла-Гуардия. Он послушно снял шляпу и помахал ею по примеру остальных делегатов.

– Эй, Шости, улыбочка!

– Шости, как вам Америка?

– Хелло, Шости, кого вы предпочитаете: блондинок или брюнеток?

Даже на этот счет полюбопытствовали. Если дома за тобой следят курильщики «Беломора», то в Америке за тобой следит пресса. Сразу после приземления стюардессу взяли в кольцо и принялись расспрашивать насчет поведения советской делегации во время рейса. Девушка отвечала, что делегаты общались между собой, охотно пили сухой мартини и виски с содовой. И такие сведения – кому это интересно? – напечатала «Нью-Йорк таймс»!


Но сначала о положительных моментах. Он набил чемодан пластинками и американскими сигаретами. Прослушал три квартета Бартока в исполнении джульярдовцев и зашел к ним за кулисы познакомиться. Побывал на концерте Нью-Йоркского филармонического оркестра под управлением Стоковского (исполняли Пануфника, Верджила Томсона, Сибелиуса, Хачатуряна и Брамса). Даже сам выступил: своими маленькими, «не пианистическими» руками сыграл вторую часть собственной Пятой симфонии в Мэдисон-сквер-гарден в присутствии пятнадцати тысяч слушателей. Аплодировали оглушительно, неудержимо, словно с кем-то конкурировали. Что ж, Америка – родина конкуренции; быть может, они хотели доказать, что способны хлопать дольше и громче советских меломанов. Это даже смутило его и – кто знает? – возможно, что Госдепартамент тоже. Пообщался с американскими деятелями культуры; его весьма сердечно встретили Аарон Копленд, Клиффорд Одетс, Артур Миллер и начинающий литератор по фамилии Мейлер. Получил солидный, за подписями сорока двух музыкантов – от Арти Шоу до Бруно Вальтера – документ с благодарностью за визит. На этом хорошее заканчивалось, ложки меда в бочке дегтя иссякли.


Он надеялся остаться в тени, но, к своему отчаянию, стал знаменем советской делегации. В пятницу вечером произнес краткую речь, в субботу вечером – продолжительную. Отвечал на вопросы, позировал фотографам. С ним носились как с писаной торбой, это было публичным признанием успеха, но в то же время и величайшим позором его жизни. Он испытал только отвращение и презрение к самому себе. Ловушку ему расставили безупречно, из двух не связанных между собой частей. С одной стороны – коммунисты, с другой – капиталисты, и он посредине. А куда деваться – пришлось сновать по ярко освещенным лабиринтам какого-то эксперимента, в котором чередой распахиваются дверцы и тут же захлопываются у тебя за спиной.


А началось все опять же из-за очередного сталинского визита в оперу. Что это – ирония судьбы? Опера исполнялась даже не его, а Мурадели, но это не имело ровным счетом никакого значения, ни в конечном итоге, ни, между прочим, с самого начала. Естественно, на дворе был високосный год: тысяча девятьсот сорок восьмой.


Банально утверждать, что тирания переворачивает мир вверх дном; однако это чистая правда. За минувшие двенадцать лет, с тридцать шестого по сорок восьмой, он чувствовал себя в безопасности только во время Великой Отечественной. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Гибли миллионы и миллионы людей, но, по крайней мере, страдания были всенародными, и в этом заключалось его временное спасение. Тирания, если даже она параноидальна, вовсе не обязана быть глупой. В противном случае она бы не выстояла; будь у нее принципы, она бы тоже не выстояла. В механизмах общества тирания умела распознать слабое звено. Она годами уничтожала священников и закрывала церкви, но если солдаты более яростно били врага с благословения священников, значит священников, покуда в них оставалась нужда, следовало возвращать в приходы. И если в военное лихолетье народу для поднятия боевого духа требовалась музыка, значит и композиторов приставляли к делу.


А раз государство шло на уступки, то и граждане тоже. Он выступал с политическими заявлениями, которые составляли для него другие, однако до какой же степени все перевернулось с ног на голову: он мог подписаться если не под каждым оборотом речи, то под каждой фразой. На антифашистских митингах работников искусств он говорил о «нашей великой битве с германскими вандалами» и о «миссии по освобождению человечества от коричневой чумы». Призывал, будто бы устами самой власти: «Все для фронта, все для победы», вещал авторитетно, свободно, убедительно. «Настанут лучшие времена», – вторя Сталину, сулил он коллегам по творческому цеху.


Коричневая чума не миновала и Вагнера – композитора, всегда служившего флюгером Власти. На протяжении нынешнего века мода на него менялась в зависимости от политики текущего момента. С подписанием пакта Молотова – Риббентропа матушка Россия вопреки здравому смыслу распахнула объятия новому фашиствующему союзнику, как пожилая истосковавшаяся вдова – крепкому молодому соседу. Вагнер тотчас же вновь сделался великим композитором, и Эйзенштейну приказали поставить на сцене Большого «Валькирию». Не прошло и двух лет, как Гитлер напал на Советский Союз, и Вагнер опять стал презренным фашистом, коричневой нечистью.


Вся эта мрачная комедия заслоняла один кардинальный вопрос, который Пушкин вложил в уста Моцарта:

А гений и злодейство – Две вещи несовместные. Не правда ль?

Можно согласиться: да, правда. Вагнер был низок душой, а этого не скроешь. Ярый антисемит, он проникся расовой непримиримостью во всех ее видах. А потому при всем пафосе и великолепии своей музыки не может считаться гением.


Почти вся война прошла для них в Куйбышеве. Там было безопасно, а когда к ним присоединилась его мать, которая эвакуировалась из Ленинграда, тревоги немного улеглись. Да и кошки не так скребли душу. Конечно, его, как патриота и члена Союза композиторов, часто вызывали в Москву. Он брал в поезд водку и чесночную колбасу, чтобы хватило на всю поездку. «Нет на свете лучше птицы, чем свиная колбаса», как говорят украинцы. Составы застревали на несколько часов, а то и суток; никто не мог угадать, когда движение поездов прервет внезапная переброска войск или нехватка угля.

Ездил он в мягком вагоне, так было спокойнее, потому что плацкартные вагоны напоминали потенциальные тифозные бараки на колесах. Чтобы не заразиться, он носил на шее и на запястьях дольки чеснока. «Запах отпугивает девушек, – объяснял он, – но в военное время приходится с этим мириться».


Как-то раз возвращался он из Москвы вместе с… нет, сейчас уже не вспомнить. Через двое суток пути состав замедлил ход на каком-то пыльном полустанке. Они открыли окно и высунулись. В глаза ударило рассветное солнце, а в уши – разухабистая песня нищего. С ним, кажется, поделились они колбасой. Или водкой? Или мелочью? Почему в голове сохранились полувоспоминания о том длинном перроне, о том нищем – одном из тысяч? Прозвучала ли там какая-то шутка? Но кто именно ее отпустил? И в чем соль? Нет, уже не вспомнить.


Никак не вспомнить и малопристойную вагонную песню нищего. Вместо нее в голову лезет солдатская песня прошлого века. Мелодии он не знает – только слова, врезавшиеся когда-то в память при беглом просмотре переписки Тургенева:

Матушка Россия Не берет насильно, А все добровольно, Наступя на горло.

Тургенев ему не близок: интеллигентности в избытке, а воображения не хватает. То ли дело Пушкин, Чехов, а в особенности Гоголь. Но даже Тургенев, при всех своих недостатках, впитал в себя традиционный русский пессимизм. Более того, понимал, что быть русским – значит быть пессимистом. А еще считал, что русского как ни скобли – все равно окажется русский. Этого так и не смогли понять Карло-Марло и компания. Они хотели быть инженерами человеческих душ, но, что ни говори, русские люди – не токарные болванки. Их не обрабатывать, а отскабливать впору. Скоблить, скоблить, скоблить, чтобы счистить всю эту старославянщину и раскрасить по-новому, ярко, по-советски. Но не тут-то было: только начнешь кистью водить, а краска уже осыпается.


Быть русским человеком – значит быть пессимистом; быть советским человеком – значит быть оптимистом. Поэтому выражение «Советская Россия» внутренне противоречиво. Власть этого никогда не понимала. По ее мнению, достаточно истребить определенное количество граждан, а остальных посадить на диету из пропаганды и террора, чтобы оптимизм возник сам собой. Где логика? И точно так же Власть ему внушала – разными способами и словами, через чинуш от музыки и через газетные передовицы, – что ей требуется «оптимистический Шостакович». Очередное терминологическое противоречие.


Вообще говоря, одной из немногих сфер, где оптимизм мирно соседствует с пессимизмом (и более того, их соседство – залог выживания), остается семья. Вот, например, он любит Ниту (оптимизм), но далеко не уверен, что стал ей хорошим мужем (пессимизм). Его гложет тревога, но понятно же, что тревога делает человека эгоистичным и тяжелым в общении. Нита уходит на работу, но стоит ей приехать в институт, как он начинает изводить ее телефонными звонками и допытываться, когда она будет дома. Понятно, что это кого угодно может вывести из себя, но тревога одерживает над ним верх.

Он любит своих детей (оптимизм), но далеко не уверен, что стал им хорошим отцом (пессимизм). Порой возникает ощущение, что любовь к детям у него чрезмерна, даже сродни патологии. Что ж поделаешь: жизнь прожить – не поле перейти.

Галя и Максим приучены говорить правду, соблюдать вежливость. Он всегда прививал им хорошие манеры. С младых ногтей внушал Максиму, что вверх по лестнице следует идти впереди женщины, а спускаясь, пропускать женщину вперед. Когда у них появились велосипеды, он заставил детей выучить правила дорожного движения и придерживаться их даже на безлюдных лесных дорожках: левой рукой показывать левый поворот, правой рукой – правый. В Куйбышеве он следил, чтобы по утрам сын с дочерью делали зарядку. Включал радио, и они втроем выполняли упражнения под задушевные команды диктора Гордеева. «Отлично! Ноги на ширине плеч! Первое упражнение…» И так далее.


Если не считать этой физкультурной родительской обязанности, тело свое он не тренировал; он всего лишь существовал в телесной оболочке. Кто-то из знакомых показал ему гимнастику для интеллигенции. Разбрасываешь по полу коробок спичек, а потом наклоняешься и по одной собираешь. В первый раз ему не хватило терпения: он пригоршнями сгребал спички с пола и кое-как засовывал в коробок. На другой день он повторил попытку, но тут некстати зазвонил телефон, и его срочно куда-то вызвали, так что собирать спички пришлось домработнице.


Нита увлекается альпинизмом и лыжами, а его от ощущения предательского снега под лыжами охватывает неукротимый страх. Жена любит смотреть бокс, а он не выносит зрелища избиения – чуть ли не до смерти – одного человека другим. Не овладел он даже танцами – той формой движения, которая наиболее близка к его профессии. Сочинить польку, задорно сыграть ее на рояле – это пожалуйста, но на танцевальной площадке у него заплетались ноги.

Он любит пасьянсы раскладывать – они успокаивают; в картишки раньше любил перекинуться, если только игра шла на деньги. Не созданный, по причине отсутствия выносливости и координации, для занятий спортом, он тем не менее полюбил судейство. Еще до войны, в Ленинграде, получил удостоверение футбольного арбитра. Во время куйбышевской эвакуации организовывал и судил турниры по волейболу. Торжественно повторял где-то подхваченную английскую фразу: «It is time to play volleyball»[2]2
  «Пора играть в волейбол» (англ.).


[Закрыть]
. А потом добавлял любимое заверение спортивных комментаторов: «Матч состоится при любой погоде».


Галю и Максима наказывали редко. Любой проступок или обман вызывал у родителей состояние крайней обеспокоенности. Нита хмурилась и укоризненно смотрела на детей, а он начинал беспрерывно курить и метаться по квартире. Эта немая сцена душевных мук обычно сама по себе служила карательной мерой и других не требовала. А кроме того, вся страна сделалась сплошной карательной мерой, так стоило ли раньше времени знакомить ребенка с тем, что он и без того будет наблюдать в избытке всю свою жизнь?

И все же без серьезных провинностей не обходилось. Однажды Максим изобразил падение с велосипеда, сделал вид, что расшибся и потерял сознание, но при виде родительского ужаса тут же вскочил и залился хохотом. В подобных случаях Максиму (отличался, как правило, Максим) говорилось: «Зайди, пожалуйста, ко мне в кабинет. У меня к тебе серьезный разговор». Но даже эти простые слова сын воспринимал болезненно. У себя в кабинете он приказывал Максиму в письменном виде изложить суть своей провинности, дать обещание никогда больше так не делать, а внизу расписаться и поставить дату. Если же провинность повторялась, он доставал из ящика стола прошлую объяснительную записку и требовал, чтобы Максим прочел ее вслух. При этом ребенок испытывал такой жгучий стыд, что это наказание словно бы оборачивалось против отца.


С эвакуацией связан и ряд светлых воспоминаний, совсем простых: как он и Галя играли с поросятами и эти щетинистые комочки с сопением норовили выскользнуть из рук; как Максим изображал болгарского полицейского, который завязывает шнурки. На лето семья перебиралась в Иваново, где в бывшей усадьбе на территории Птицеводческого колхоза номер шестьдесят девять располагался эвакуированный Дом композиторов. Не все ли равно, где работать. Здесь, за столом, представляющим собой доску, приколоченную к внутренней стене бывшего курятника, рождалась на свет его Восьмая симфония. Работать он может в любых условиях, среди беспорядка и неудобств. Это просто спасение. Других отвлекают звуки нормальной жизни. Прокофьев злобно гонял Максима и Галю, если дети хоть как-то обнаруживали свое присутствие за стенкой, а вот сам он на шум не реагирует. Единственное, что ему досаждает, – это собачий лай: настырный, истерический, вспарывающий музыку прямо в голове. Поэтому он предпочитает кошек. Кошки нисколько не мешают сочинять музыку.


Люди, с ним не знакомые или далекие от музыкальных кругов, считали, вероятно, что нанесенная ему в тридцать шестом году травма осталась далеко в прошлом. Он совершил серьезную ошибку, написав «Леди Макбет Мценского уезда», и Власть, как положено, его раскритиковала. В качестве покаяния он сочинил творческий ответ советского художника на справедливую критику. Позже, во время войны, написал Седьмую симфонию, чей антифашистский посыл волной прокатился по всему миру. А посему он был прощен.

Но те, кому знакомы механизмы религии, а стало быть, и Власти, понимали, что к чему. Грешника можно и обелить, но это не значит, что грех как таковой стерт раз и навсегда, отнюдь нет. Если самый маститый отечественный композитор совершает подобные грехи, то насколько пагубно их влияние, насколько опасны они для окружающих? Грехи нельзя оставлять анонимными и забывать; их нужно привязывать к именам и сохранять в памяти, чтобы другим неповадно было. А посему «Сумбур вместо музыки» отразили в школьных учебниках и включили в консерваторский курс истории музыки.

Да и главному грешнику недолго оставалось плыть по жизни без руля и без ветрил. Кто искушен в богослужебной риторике, кто с должным вниманием изучил формулировки редакционной статьи в «Правде», тот не мог не заметить косвенной отсылки к музыке для кино. В свое время Сталин высоко оценил созданное Дмитрием Дмитриевичем музыкальное сопровождение трилогии о Максиме, а Жданов, как известно, по утрам будил жену, наигрывая на рояле «Песню о встречном». С точки зрения партийно-правительственной верхушки, у Дмитрия Дмитриевича еще не все было потеряно; он сохранял способность сочинять – под неусыпным руководством — понятную, реалистичную музыку. Искусство, как постановил Ленин, принадлежит народу, причем из всех искусств важнейшим для советского человека является кино, а отнюдь не опера. А посему Дмитрий Дмитриевич нынче трудился под неусыпным руководством – и вот результат: в сороковом году ему вручили орден Трудового Красного Знамени за музыку к кинофильмам. Если он будет и впредь идти верной дорогой, то за этой наградой непременно последуют многие другие.


Пятого января тысяча девятьсот сорок восьмого года, через двенадцать лет после краткого появления на оперном спектакле «Леди Макбет», Сталин и сопровождающие его лица вновь почтили своим присутствием Большой театр, на сей раз – чтобы послушать оперу Вано Мурадели «Великая дружба». Композитор, а по совместительству председатель Музфонда гордился своим гармоничным, патриотическим произведением, проникнутым духом соцреализма. Опера, заказанная к тридцатой годовщине Октября, уже два месяца с большим успехом шла на главных сценических площадках. Ее фабулу составляло укрепление советской власти на Северном Кавказе в период Гражданской войны.

Грузин по рождению, Мурадели знал историю своего народа; к несчастью для композитора, Сталин, тоже сын Грузии, знал историю гораздо лучше. Мурадели показал, как грузины и осетины противостояли Рабоче-Крестьянской Красной армии, тогда как Сталин – не в последнюю очередь потому, что мать его была осетинкой, – располагал доподлинными сведениями о том, что с восемнадцатого по двадцатый год грузины и осетины рука об руку с российскими большевиками сражались за дело Революции. А контрреволюционную деятельность вели чеченцы и ингуши, которые являлись помехой для укрепления дружбы народов будущего Советского Союза.

К этой историко-политической ошибке у Мурадели добавилась столь же непростительная музыкальная. В свою оперу он включил лезгинку, твердо зная, что это любимый танец Сталина. Но вместо того, чтобы выбрать подлинную, всем знакомую лезгинку и тем самым прославить богатство культурных традиций Кавказа, композитор самонадеянно решил изобрести собственный танец «в духе лезгинки».

Через пять дней Жданов провел совещание деятелей советской музыки с участием семидесяти композиторов и музыковедов с целью обсуждения непрекращающегося тлетворного влияния формализма; еще через несколько дней Политбюро ЦК ВКП(б) опубликовало официальное постановление «Об опере „Великая дружба“ В. Мурадели». Из него автор заключил, что его музыка далеко не столь гармонична и патриотична, как ему думалось, да еще при этом крякает и ухает почище, чем у некоторых. Его тоже заклеймили отъявленным формалистом за «увлечение сумбурными, невропатическими сочетаниями» и потакание вкусам узкой прослойки «специалистов и музыкальных гурманов». Торопясь спасти свою шкуру, не говоря уже о карьере, Мурадели не нашел ничего лучше, как выступить с заявлением. Его, дескать, совратили, сбили с пути истинного – в первую голову Дмитрий Дмитриевич Шостакович, а если конкретно, то сочинение указанного композитора, «Леди Макбет Мценского уезда».

Товарищ Жданов еще раз напомнил отечественным музыкальным деятелям, что критика, прозвучавшая в тридцать шестом году в редакционной статье газеты «Правды», не утратила своей актуальности: народу требуется гармоничная, приятная слуху музыка, а не «сумбур». Неблагополучное состояние современной советской музыки докладчик связал с такими фигурами, как Шостакович, Прокофьев, Хачатурян, Мясковский и Шебалин. Их музыку он сравнил со звуками бормашины и «музыкальной душегубки».


Жизнь вошла в послевоенное русло, а значит, мир вновь перевернулся с ног на голову; вернулся Террор, а вместе с ним вернулось безумие. На внеочередном съезде Союза композиторов один музыковед, провинившийся тем, что по наивности написал хвалебную книгу о Дмитрии Дмитриевиче, в униженном отчаянии заявил, что ноги его никогда не было в доме Шостаковича. Подтвердить это заявление он попросил композитора Юрия Левитина. Левитин «с чистой совестью» показал, что данный музыковед никогда не дышал тлетворным воздухом квартиры главного формалиста.


На съезде мишенью критики сделались его Восьмая симфония и Шестая симфония Прокофьева. Темой обеих была война, трагическая и страшная, как показывали эти опусы. Но композиторам-формалистам недоставало понимания – как же мало они понимают, – что война величественна и триумфальна, она заслуживает прославления! А эти двое впадают в «нездоровый индивидуализм» и «пессимизм». Участвовать в съезде Союза композиторов он не собирался. Потому что приболел. Но на самом деле потому, что был близок к самоубийству. Направил съезду письмо с извинениями. Извинения были отклонены. Более того, съезд заявил о намерении продолжать работу вплоть до личной явки записного рецидивиста Дмитрия Дмитриевича Шостаковича: в случае необходимости предполагалось созвать консилиум с целью диагностики и лечения. «И от судеб защиты нет» – отправился он на съезд. Его предупредили, чтобы готовился к публичному покаянию. Идя к трибуне, он пытался придумать, что бы такое сказать, и тут ему в руку сунули готовый текст речи. Он монотонно бубнил в микрофон. Обещал в будущем писать мелодичную музыку для Народа, следуя указаниям Партии. В середине своего выступления поднял голову от официальной бумажки, обвел глазами зал и беспомощно выговорил:

– Мне всегда кажется, что, когда я пишу искренне и так, как чувствую, тогда моя музыка не может быть «против» Народа и что в конечном счете я и сам – представитель… пусть в малой степени… нашего Народа.


Со съезда он вернулся в полубессознательном состоянии. Его сместили с профессорских постов в консерваториях Москвы и Ленинграда. Он подумал, что лучше, наверное, лечь на дно. Однако вместо этого взялся – по примеру Баха – писать прелюдии и фуги. Естественно, первым делом им устроили разнос: его обвинили в искажении «окружающей действительности». А он все не мог забыть слова – отчасти свои собственные, отчасти напечатанные для него на бумажке, – которые слетали у него с языка в последние недели. Он не просто принял критику своих произведений, но и встретил ее аплодисментами. По сути дела, он отрекся от «Леди Макбет». И вспомнил, что сказал в свое время знакомому композитору о честности художественной и честности личной, а также о роли каждой.


Теперь, после годичной опалы, у него состоялся Второй Разговор с Властью. Гром, вопреки известной поговорке, грянул из тучи, а не из навозной кучи. Шестнадцатого марта сорок девятого года сидели они дома с Ниной и композитором Левитиным. Зазвонил телефон; он снял трубку, послушал, нахмурился и объявил жене и гостю:

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 3.6 Оценок: 7

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации