Текст книги "Попугай Флобера"
Автор книги: Джулиан Барнс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Прошел час, другой; в складках их одежды скапливался снег, с дороги они сбились. Полицейский несколько раз выстрелил в воздух, но никто не отозвался. Вымокшие и страшно замерзшие, они готовились провести ночь в седле посреди негостеприимного ландшафта. Полицейский оплакивал своего скотчтерьера, а про драгомана, человека с выпученными, как у омара, глазами, давно стало ясно, что он ни на что не годен; даже стряпал он отвратительно. Они ехали медленно, напряженно вглядываясь во тьму, пытаясь разглядеть хоть какой-нибудь огонек, и тут полицейский крикнул: «Стойте!» Где-то далеко лаяла собака. И вот тут драгоман проявил свой единственный талант – умение лаять по-собачьи. Он предался этому занятию с отчаянной страстью. Когда он умолк, они прислушались и услышали ответный лай. Драгоман снова завыл. Они медленно продвигались, то и дело останавливаясь, чтобы полаять и послушать лай, корректируя направление движения. Полчаса они ехали на все более громкий лай деревенского пса, а доехав, наконец нашли ночлег.
Что случилось с драгоманом – неизвестно.
Примечание. Пожалуй, будет справедливо указать, что в дневнике Гюстава изложена иная версия событий. Погода в его версии такая же, дата тоже; он подтверждает, что драгоман не умел готовить (неизменная баранина с крутыми яйцами заставила Гюстава перейти на сухари). Как ни странно, он умалчивает о чтении Плутарха на поле битвы. Собаку полицейского (в версии Флобера порода не указана) не унесло потоком, она просто утонула на глубоком месте. Что касается лающего драгомана, Гюстав записывает, что, когда они услышали вдалеке деревенскую собаку, он приказал полицейскому выстрелить в воздух. Собака залаяла в ответ, полицейский снова выстрелил, и этот менее экзотический способ в конце концов привел их к ночлегу.
Что случилось с правдой – неизвестно.
5. Совпадения
В тех кругах приличного английского общества, где принято любить книги, обычно находится кто-нибудь, готовый воскликнуть при каждом совпадении: «Прямо как у Энтони Пауэлла!» Стоит копнуть чуть глубже, и совпадение часто оказывается непримечательным; как правило, речь о том, что школьные или университетские знакомые натыкаются друг на друга после перерыва в несколько лет. Но к Пауэллу взывают, чтобы придать событию значимость; немного похоже на обряд освящения автомобиля.
Я к совпадениям равнодушен. В них есть что-то пугающее: ты на мгновение чувствуешь, каково жить в упорядоченной, богоуправляемой вселенной, где Он Сам смотрит тебе через плечо и услужливо оставляет толстые намеки на вселенский распорядок. Мне больше нравится ощущать, что мир хаотичен, беспорядочен, постоянно и временно безумен, – ощущать непоколебимость людского невежества, жестокости и глупости. «Что бы ни произошло, – написал Флобер, когда началась Франко-прусская война, – мы останемся идиотами». Просто хвастливый пессимизм? Или необходимость избавиться от надежд, прежде чем что-нибудь по-настоящему подумать, сделать или написать?
Я равнодушен даже к безобидным, комическим совпадениям. Однажды я отправился на ужин и обнаружил, что все семь моих сотрапезников только что дочитали «Танец под музыку времени». Я был не в восторге – хотя бы потому, что мне не довелось вставить ни слова, пока не принесли сыр.
Что касается совпадений в книгах – в этом приеме есть что-то дешево-сентиментальное; он всегда выглядит напыщенно, но поверхностно. Трубадур, который появляется как раз вовремя, чтобы защитить девушку от деревенских мужланов; внезапные, но удобные диккенсовские благодетели; аккуратное кораблекрушение на дальних берегах, воссоединяющее братьев и любовников. Однажды я критиковал этот лентяйский прием в разговоре со знакомым поэтом, человеком, который должен бы разбираться в совпадениях рифм.
– Может быть, – сказал он с дружелюбным высокомерием, – у вас просто слишком прозаический склад ума?
– Так согласитесь, – ответил я, весьма довольный собой, – что прозаический ум – лучший арбитр прозы?
Если бы я был литературным диктатором, я бы запретил совпадения. Наверное, не полностью. Совпадения были бы позволены в плутовском жанре, где им самое место. Пожалуйста: пусть летчик с нераскрывшимся парашютом упадет в стог сена, пусть добродетельный нищий с гангренозной ногой найдет закопанное сокровище – ничего страшного, это все не важно…
Конечно, один из способов узаконить совпадения – это проводить их по ведомству иронии. Так поступают умные люди. Ведь ирония – норма нашего времени, собутыльник значительности и остроумия. Кто станет возражать? И все-таки иногда я думаю: а вдруг самая остроумная, самая значительная ирония – это просто причесанное, хорошо образованное совпадение?
Я не знаю, что Флобер думал про совпадения. Я надеялся, что в безупречно ироническом «Лексиконе прописных истин» найдется слово coincidence, но он деловито переходит от коньяка к коитусу. Тем не менее невозможно отрицать любовь Флобера к иронии; это одна из самых современных его черт. В Египте он пришел в восторг, узнав, что слово «альме», некогда означавшее «синий чулок», постепенно утратило изначальный смысл и так стали называть шлюх.
Ироничный писатель склоняет судьбу к иронии; по крайней мере, так думал Флобер. Празднества по случаю столетней годовщины смерти Вольтера в 1878 году были организованы кондитерской компанией «Менье». «Ирония не покидает этого несчастного гения», – прокомментировал Флобер. Гюставу она тоже досаждала. Когда он писал «Я привлекаю безумцев и животных», ему, возможно, следовало бы добавить «и иронию».
Возьмите «Госпожу Бовари». Прокурором на процессе по обвинению в безнравственности выступал Эрнест Пинар, юрист, которому принадлежит также сомнительная слава обвинителя по делу о «Цветах зла». Через несколько лет после оправдательного вердикта обнаружилось, что Пинар анонимно издал сборник приапических стишков. Флобер был весьма позабавлен.
Потом – возьмите сам роман. Из него лучше всего помнят две детали – прелюбодейная поездка Эммы в занавешенном фиакре (пассаж, который добродетельные читатели находили особенно скандальным) и самая последняя строчка – «Недавно он получил орден Почетного легиона», – в которой сосредоточен буржуазный апофеоз аптекаря Омэ. На мысль о занавешенном фиакре Флобера натолкнул, видимо, его собственный парижский опыт, когда он любой ценой пытался избежать столкновения с Луизой Коле. Чтобы его не опознали, он всюду разъезжал в закрытом фиакре. Он охранял свое целомудрие при помощи того же средства, которое позже предоставил своей героине для сексуальных утех.
Légion d’honneur Омэ – это обратный пример: жизнь подражает искусству и иронизирует над ним. Через каких-нибудь десять лет после того, как была написана эта последняя строчка «Госпожи Бовари», Флобер, архиненавистник буржуазии, презирающий любое правительство, позволил наградить себя орденом Почетного легиона. В результате последняя строчка его жизни попугайски спародировала последнюю строчку его шедевра: на похоронах Флобера появился почетный караул, чтобы выпустить традиционный залп над гробом и от имени государства проводить в последний путь одного из самых неожиданных и сардонических его кавалеров.
А если вам такая ирония не по нраву, у меня есть другие примеры.
1. Рассвет на пирамидах
В декабре 1849 года Флобер и Дюкан залезли на Большую пирамиду Хеопса. Накануне они заночевали у ее подножия и встали в пять утра, чтобы добраться до вершины к рассвету. Гюстав умыл лицо из парусиновой лохани; вдалеке выл шакал; он выкурил трубку. Потом, влекомый двумя арабами и подталкиваемый еще двумя, он был медленно препровожден по высоким камням пирамиды к вершине. Дюкан – автор первой в мире фотографии Сфинкса – уже ждал наверху. Перед ними расстилался Нил, окутанный туманом, как белое море; за ними лежала темная пустыня, как окаменевший лиловый океан. Наконец полоска оранжевого света появилась на востоке, и постепенно белое море впереди превратилось в бесконечное пространство тучной зелени, а лиловый океан за их спинами заблестел белизной. Восходящее солнце коснулось верхних камней пирамиды, и Флобер, взглянув себе под ноги, увидел пришпиленную там небольшую визитную карточку. На ней было написано Humbert, Frotteur – и руанский адрес.
Какое безупречное ироническое попадание. К тому же модернистский эпизод: такое взаимодействие повседневного с величественным мы самодовольно считаем типичным для нашего насмешливого и искушенного века. Мы благодарны Флоберу за то, что он это оценил; в некотором смысле иронии там не было, пока он ее не обнаружил. Другие путешественники могли бы счесть визитную карточку обыкновенным мусором, и она бы оставалась там, приколотая постепенно ржавеющими булавками, долгие годы; но Флобер вдохнул в нее смысл.
А если мы испытываем склонность к толкованию, то можем приглядеться к этому эпизоду повнимательнее. Разве это не примечательное историческое совпадение – величайший европейский романист XIX века знакомится у пирамид с одним из самых скандальных литературных персонажей XX века? Что Флобер, едва отдышавшись после забав с мальчиками в каирских банях, наталкивается на имя набоковского совратителя несовершеннолетнего американского девичества? И к тому же кто по профессии этот одноствольный вариант Гумберта Гумберта? Он frotteur. В дословном переводе с французского – полотер; но вдобавок это сексуальный извращенец, который ищет прикосновений в толпе.
И это еще не все. В иронии есть своя ирония. Из путевых заметок Флобера выясняется, что визитную карточку там пришпилил не месье Полотер; ее оставил проворный и предусмотрительный Максим Дюкан, который вырвался вперед в лиловую ночь и подготовил маленькую западню, чтобы порадовать друга. Эта информация влияет на наше восприятие: Флобер становится занудным и предсказуемым, Дюкан превращается в остроумца, денди, начавшего упражняться в модернизме раньше, чем модернизм заявил о себе.
Но продолжим читать. Если мы обратимся к письмам Флобера, то обнаружим, как несколько дней спустя он пишет матери о sublime surprise от неожиданного открытия. «Подумать только – я специально вез ее с собой из Круассе, но не я ее туда поместил! Негодяй воспользовался моей забывчивостью и обнаружил как нельзя более уместную карточку в глубине моего шапокляка». Все становится еще более странным: Флобер, покидая дом, заранее готовил спецэффекты, которые позже покажутся в высшей степени характерными для его мировосприятия. Иронии плодятся, реальность отступает. И – чисто из любопытства – зачем он брал с собой шапокляк на пирамиды?
2. Что взять на необитаемый остров
Гюстав считал летние каникулы в Трувиле – проведенные между попугаем капитана Барбея и собакой госпожи Шлезингер – одним из немногих спокойных периодов своей жизни. Вспоминая об этом в осеннем свете своих двадцати пяти годов, он говорил Луизе Коле: «Главными событиями моей жизни были некоторые мысли, чтение, кое-какие закаты на море в Трувиле и долгие, пяти-, шестичасовые, разговоры с другом [Альфредом ле Пуатевеном], который ныне женат и для меня потерян».
В Трувиле он познакомился с Гертрудой и Гарриет Коллиер, дочерьми британского военно-морского атташе. Кажется, обе в него влюбились. Гарриет написала его портрет, который потом висел над камином в Круассе, но он больше симпатизировал Гертруде. О ее чувствах можно догадаться по тексту, который она написала несколько десятилетий спустя, после смерти Гюстава. В стиле романтической беллетристики, без настоящих имен, она хвастается: «Я любила его страстно, с обожанием. Годы пролетели над моей головой, но я никогда не испытывала такого поклонения, такой любви и одновременно страха, которые тогда овладели моей душой. Что-то говорило мне, что я никогда не смогу ему принадлежать… Но в потаенных глубинах моего сердца я знала, как истово я смогла бы его любить, почитать и слушаться».
Цветистый мемуар Гертруды вполне может быть фантазией; в конце концов, что сравнится в сентиментальном очаровании с мертвым гением и подростковыми приморскими каникулами? Но не исключено, что это правда. Гюстав и Гертруда на протяжении десятилетий не упускали друг друга из виду. Он послал ей экземпляр «Госпожи Бовари» (она поблагодарила его, назвала роман «чудовищным» и процитировала ему Филипа Джеймса Бейли, автора «Фестуса», – о долге писателя преподавать нравственные уроки читателю); а через сорок лет после той первой встречи в Трувиле она приехала навестить его в Круассе. Светлокудрый красавец-кавалер ее юности был теперь лыс, краснолиц и почти беззуб. Но его галантность оставалась в добром здравии. «Старинный мой друг, моя юность, – писал он ей потом, – в те долгие годы, что я жил, не зная о том, что с вами сталось, не было, наверное, ни единого дня, когда бы я не мечтал о вас. Вот так-то».
В один из этих долгих годов (а именно в 1847-м, через год после того, как Флобер делился с Луизой воспоминаниями о трувильских закатах) Гертруда дала обет любить, почитать и слушаться другого человека – английского экономиста по имени Чарльз Теннант. Пока Флобер медленно завоевывал всеевропейскую писательскую славу, Гертруда сама опубликовала книгу; она отредактировала и издала дневник своего деда под названием «Франция накануне Великой революции». Она умерла в 1918 году в возрасте девяноста девяти лет. У нее была дочь Дороти, которая вышла замуж за путешественника Генри Мортона Стэнли.
Во время одной из африканских экспедиций у отряда Стэнли возникли трудности. Путешественнику пришлось постепенно отказаться от всего, что не было абсолютно необходимым. Это была своего рода обратная и реальная разновидность игры «Что вы возьмете на необитаемый остров»: вместо того чтобы экипироваться вещами, которые сделают жизнь в тропиках более выносимой, Стэнли был вынужден избавляться от того, что помогало там выживать. Книги были очевидным излишеством, и он начал их выбрасывать, пока не дошел до тех двух, которые получает каждый игрок в «необитаемый остров», поскольку без них не может обойтись цивилизованный человек, – Библии и Шекспира. Третьей книгой Стэнли, той, которую он выбросил перед тем, как дойти до этого голого минимума, была «Саламбо».
3. Застрявшие гробы
Усталый, прощальный тон письма о закатах, которое Флобер послал Луизе Коле, не был позой. В том самом 1846 году умер сначала его отец, потом – сестра Каролина. «Что задом! – писал он. – Что за ад!» Всю ночь Гюстав бодрствовал у тела сестры: она лежала в белом подвенечном платье, он сидел и читал Монтеня.
Утром перед похоронами он склонился над ее гробом, чтобы запечатлеть прощальный поцелуй. Во второй раз за три месяца он слышал грохот тяжелых деревенских сапог на деревянной лестнице: пришли за телом. Скорбеть в тот день было затруднительно, слишком много было дел. Надо было отрезать локон волос Каролины, сделать гипсовые слепки с ее лица и рук: «Я смотрел, как огромные лапы мужланов трогают ее и покрывают лицо гипсом». Без огромных мужланов на похоронах никак.
Дорога на кладбище была памятна по прошлому разу. У могилы муж Каролины разрыдался. Гюстав смотрел, как опускают гроб. Вдруг гроб застрял: вырытая яма оказалась слишком узкой. Могильщики ухватили гроб и подвигали его; они тянули его туда и сюда, приподнимали, постукивали лопатой, подталкивали ломом – но он все равно не сдвигался. Наконец один из них наступил ногой на крышку, прямо над лицом Каролины, и запихнул гроб в могилу.
Это лицо послужило моделью для бюста, который Гюстав заказал; он стоял в кабинете на протяжении всей писательской карьеры Флобера, вплоть до его собственной смерти в том же самом доме в 1880 году. Мопассан помогал подготовить тело к похоронам. Племянница Флобера попросила по обычаю сделать слепок с руки писателя. Это оказалось неосуществимым: кулак слишком крепко сжался в последней судороге.
Процессия отправилась сначала к церкви в Кантеле, затем на Cimetière Monumental, где почетный караул выпалил свой нелепый комментарий к последней строчке «Госпожи Бовари». После положенных речей гроб стали опускать. Он застрял. На этот раз ширину рассчитали правильно, но промахнулись с длиной. Сыновья мужланов старались как могли, но безуспешно: они не могли ни впихнуть его, ни вытащить. Прошло несколько неловких минут, и скорбящие начали расходиться, оставив Флобера торчать в земле под углом.
Нормандцы славятся своей прижимистостью, и, конечно, их гробокопатели не исключение; возможно, каждый лишний взмах лопатой им отвратителен, и это профессиональное отвращение сохранилось в обычаях с 1846 по 1880 год. Возможно, Набоков читал письма Флобера, перед тем как приняться за «Лолиту». Возможно, любовь Г. М. Стэнли к африканскому роману Флобера не должна нас изумлять. Возможно, то, что нам кажется грубым совпадением, изящной иронией или смелым, дальновидным модернизмом, в те времена смотрелось совсем по-другому. Флобер тащил визитную карточку месье Юмбера из Руана до самых пирамид. Что это было – насмешливая реклама его собственной чувствительности, намек на песчаную, неполируемую поверхность пустыни или просто издевательство, адресованное всем нам?
6. Глаза Эммы Бовари
Позвольте объяснить вам, почему я ненавижу критиков. Не по обычным причинам, не потому, что они несостоявшиеся творцы (как правило, это не так, другое дело, что некоторые из них – несостоявшиеся критики); не потому, что они по природе своей недоброжелательны, завистливы и тщеславны (и это обычно не так; скорее, их можно было бы упрекнуть в чрезмерной щедрости, в возвышении посредственности, призванном продемонстрировать тонкость и оригинальность их критической оценки). Нет, за что я ненавижу критиков – по крайней мере, иногда, – так это за то, что они порождают вот такие пассажи:
Флобер, в отличие от Бальзака, не лепит своих героев при помощи объективных описаний внешности; напротив, автор столь безразличен к наружности персонажей, что в одном случае он наделяет Эмму Бовари карими глазами (14); в другом – глубокими черными (15); а в следующий раз глаза героини оказываются синими (16).
Этот беспощадный и хладнокровный приговор вынесен доктором Энид Старки, ныне покойной, почетным лектором Оксфордского университета по французской литературе, автором самой подробной британской биографии Флобера. Цифры обозначают номера сносок, в которых она уличает автора по-главно и построчно.
Я однажды присутствовал на лекции доктора Старки и рад сообщить, что французское произношение ее было ужасающим и сочетало самоуверенность классной дамы с полным отсутствием слуха; ее выговор колебался между методичной правильностью и нелепейшей ошибкой, иногда в одном и том же слове. Что, разумеется, не ставило под сомнение ее право преподавать в Оксфордском университете, поскольку до самого недавнего времени в этом заведении принято было обращаться с современными языками как с мертвыми: это делало их более респектабельными, приближало к далекому совершенству латыни и древнегреческого. И все-таки меня поразило, что человек, живущий за счет французской литературы, так нелепо искажает самые простые французские слова, некогда произнесенные предметами ее анализа, ее героями (и, надо заметить, кормильцами).
Быть может, вам покажется, что я мелочно злопамятен по отношению к покойной критикессе, и всего-то за то, что она указала на некоторую неуверенность Флобера относительно цвета глаз Эммы Бовари. Но я не слишком в ладах с предписанием de mortuis nil nisi bonum (это во мне говорит врач); и трудно справиться с раздражением, когда критик указывает тебе на что-то подобное. Раздражение это обращается не на доктора Старки, во всяком случае, поначалу – у нее, как говорится, работа такая, – нет, оно обращается на Флобера. Стало быть, этот кропотливый гений не уследил за цветом глаз самой знаменитой своей героини? Ха. Но потом, не в силах долго сердиться на него, все-таки переносишь свои чувства на критика.
Должен сознаться, что ни разу, читая «Госпожу Бовари», я не обращал внимания на разноцветные глаза Эммы. А надо было? А вы? Может, я был слишком занят, подмечая нечто, ускользнувшее от доктора Старки (ума не приложу, что бы это могло быть)? Иными словами: существует ли в природе идеальный читатель, абсолютный читатель? Что же получается, доктор Старки вычитала в «Госпоже Бовари» все, что вычитал и я, плюс многое другое, и это делает мое чтение в каком-то смысле бесполезным? Надеюсь, что нет. Мое чтение, возможно, было бесполезным с точки зрения истории литературной критики; но оно доставило мне удовольствие. Я не могу доказать, что непосвященные читатели получают от книг большее удовольствие, чем профессиональные критики; но я точно знаю, что мы имеем перед ними хотя бы одно преимущество. Мы умеем забывать. Доктор Старки и ей подобные несут на себе проклятие памяти: книги, о которых они пишут и говорят, не могут стереться из их сознания. Это уже почти семейные отношения. Может, именно поэтому критики говорят о своих «предметах» с покровительственной интонацией. Послушав их, можно подумать, что Флобер (или Мильтон, или Вордсворт) приходится им надоедливой старой теткой, которая сидит себе в кресле-качалке, благоухая затхлой пудрой, погруженная в прошлое, и годами не говорит ничего нового. Конечно, дом принадлежит ей и все живут в нем бесплатно, но все же, знаете ли… не пора ли?
Простой читатель, послушный своим страстям, имеет право уйти, изменять одному писателю с другими, потом возвращаться и вновь очаровываться. Эти отношения не становятся бытом, они могут быть беспорядочными, но они не приедаются. Здесь нет той тайной неприязни, что незаметно пускает корни, когда люди долго живут бок о бок. Я никогда не ловил себя на том, что усталым голосом напоминаю Флоберу вешать на место коврик для ванной или пользоваться ершиком в туалете. А доктору Старки без этого не обойтись. Послушайте, хочется закричать мне, писатели не идеальны, так же как не бывают идеальными мужья и жены. Есть железное правило – даже если вам кажется, что у кого-то нет недостатков, будьте уверены: они есть. Я никогда не считал, что у моей жены нет недостатков. Я любил ее, но не обманывался на этот счет. Помню… Впрочем, в другой раз.
Я лучше расскажу вам еще об одной лекции, которую я слушал несколько лет назад на Челтнемском литературном фестивале. Лекцию читал профессор из Кембриджа, Кристофер Рикс, и это было блестяще. Блестела его лысина, и его начищенные ботинки, и лекция тоже блистала, весьма. Тема была такая: «Ошибки в литературе: важны ли они?» Евтушенко, например, допустил вопиющий промах, упомянув в одном стихотворении американского соловья. Пушкин совершенно не разбирался в том, какие именно мундиры носят на бал. Джон Уэйн был не прав относительно пилота, бомбившего Хиросиму. Набоков – и вот это довольно неожиданно – допустил неточность, описывая фонетику имени Лолита. Были и другие примеры: и Кольридж, и Йейтс, и Браунинг путали порой сокола с цаплей, а то и не вполне твердо знали, как выглядит цапля.
Два примера меня особенно поразили. Первый – удивительное открытие, касающееся «Повелителя мух». В знаменитой сцене, где очки Хрюши используют для добывания огня, Уильям Голдинг напутал с оптикой. Более того, поставил все с ног на голову. Хрюша близорук, и очками, которые он должен был носить, никак не поджечь растопку. Такие линзы не могут собрать в пучок света солнечные лучи, как их ни поворачивай.
Второй пример относился к «Атаке легкой кавалерии». «Долиною смерти под шквалом картечи отважные скачут шестьсот». Теннисон написал эти стихи на одном дыхании, прочитав репортаж в «Таймс», где была фраза «по коням, вперед». Он также полагался на предварительный отчет, в котором упоминалось «607 шашек». Однако в официальном уточнении было сказано, что в атаке, которую Камиль Руссе назвал «се terrible et sanglant steeple-chase», участвовали 673 человека. «Долиною смерти под шквалом картечи отважные скачут шестьсот семьдесят три»? Как-то это неритмично. Может быть, стоило округлить до семисот? Все равно неточно, но, по крайней мере, точнее? Теннисон обдумал ситуацию и решил ничего не менять. «Шестьсот, по-моему, благозвучнее, оставьте так».
Мне не кажется, что написать «600» вместо «673» (или «700», или «около 700») – это настоящая Ошибка. С другой стороны, оптическая безграмотность Голдинга – несомненный промах. Следующий вопрос: а важно ли это? Насколько я помню лекцию профессора Рикса, его аргументация заключалась в том, что чем ненадежнее фактическая сторона литературы, тем труднее использовать такие художественные приемы, как ирония и фантазия. Если вы не знаете, что на самом деле правда, вернее, что должно соответствовать действительности, то и ценность неправды – того, что не должно соответствовать действительности, – уменьшается. Этот аргумент кажется мне вполне разумным, но ко скольким литературным ошибкам его можно применить? Например, в случае с очками Хрюши мне кажется, что (а) очень немногие читатели – только оптики, окулисты да очкастые профессора-англисты – заметят ошибку;
и (б) даже если они ее заметят, то немедленно обезвредят – устроят небольшой управляемый взрыв. Причем такой взрыв (который происходит на пустынном берегу в присутствии одной лишь служебной собаки) оставит невредимыми остальные части романа.
Ошибки вроде той, что допустил Голдинг, суть «внешние ошибки» – это расхождения между тем, что утверждается в книге, и тем, что происходит в реальности. Писатель просто оказался не в курсе каких-то конкретных технических подробностей. Простительный грех. Но как нам быть с «внутренними ошибками», когда писатель допускает противоречия в рамках собственного творения? У Эммы карие глаза, у Эммы синие глаза. Увы, такое можно отнести лишь на счет непрофессионализма и литературной небрежности. На днях я читал расхваленный критиками роман начинающего писателя, в котором рассказчик – сексуально неопытный любитель французской литературы – с комической торжественностью внушает себе, что сможет поцеловать девушку и не быть отвергнутым: «Медленно, чувственно, с непреодолимой силой притяни ее к себе, глядя ей в глаза так, словно тебе только что вручили экземпляр первого, запрещенного издания “Госпожи Бовари”».
Мне показалось, что это сказано лихо, даже довольно забавно. Но вот в чем беда – не было никакого «первого, запрещенного издания “Госпожи Бовари”. Роман был впервые напечатан в нескольких выпусках Revue de Paris – мне казалось, что этот факт сравнительно хорошо известен; затем начался процесс по обвинению в безнравственности, и только после оправдательного приговора книга вышла отдельным изданием. Похоже, молодой литератор (нечестно было бы называть его по имени), говоря о «первом, запрещенном издании», имел в виду «Цветы зла». Не сомневаюсь, что он исправит ошибку во втором издании, если дело до этого дойдет.
Карие глаза, синие глаза. Важно ли это? Я спрашиваю не о том, важно ли, что писатель себе противоречит, а о том, важно ли вообще, какого цвета глаза? Мне жаль писателей, которым приходится упоминать цвет женских глаз: выбор невелик, причем любая окраска неизбежно тащит за собой шлейф банальных ассоциаций. Голубые глаза: невинность и прямота. Черные глаза: страсть и глубина. Зеленые глаза: неукротимость и ревность. Карие глаза: надежность и здравый смысл. Фиолетовые глаза: роман Раймонда Чандлера. Как этого избежать, не взваливая на читателя ненужную поклажу подсказок насчет характера героини? У нее были глаза цвета грязи; цвет ее глаз менялся в зависимости от контактных линз; он никогда не смотрел ей в глаза. Что ж, выбирайте. У моей жены глаза были сине-зеленые, и потому о ней в двух словах не расскажешь. Я подозреваю, что наедине с собой писатель признает бессмысленность подобной детали. Он медленно придумывает героиню, лепит ее, а затем – наверное, в самом конце – вставляет два стеклянных шарика в пустые глазницы. Глаза? Ах да, ну пусть у нее будут еще и глаза, размышляет он с усталой галантностью.
Бувар и Пекюше, изучая литературу, обнаружили, что теряют уважение к автору, когда тот допускает ошибку. Меня-то больше удивляет другое – как мало ошибок делают писатели. Ну хорошо, епископ Льежский умирает на пятнадцать лет раньше положенного; что теперь, не читать «Квентина Дорварда»? Это мелкий проступок, кость для критиков. Я представляю себе романиста на корме парома, идущего через Ла-Манш; он выбирает из сэндвича кусочки хрящика и бросает их парящим чайкам.
Я сидел слишком далеко, чтобы разглядеть цвет глаз Энид Старки; помню только, что она одевалась как моряк, двигалась как пингвин и говорила по-французски с чудовищным акцентом. Но это еще не все. Почетный лектор по французской литературе Оксфордского университета, заслуженный член колледжа Соммервиль, «завоевавшая известность благодаря исследованиям жизни и творчества таких писателей, как Бодлер, Рембо, Готье, Элиот и Жид» (цитирую суперобложку; естественно, первое издание), посвятившая две объемистые книги и не один год жизни автору «Госпожи Бовари», поместила на фронтиспис своей первой монографии портрет «Гюстава Флобера кисти неизвестного художника». Это первое, что мы видим, открывая книгу; в этот миг, если угодно, доктор Старки представляет нам Флобера. Беда только в том, что это не Флобер. Это портрет Луи Буйе, и это вам подтвердит кто угодно, начиная со смотрительницы музея в Круассе. А перестав хихикать, какой мы сделаем из этого вывод?
Может быть, вы все еще считаете, что я просто решил отомстить покойной профессорше, которая уже не может за себя постоять. Что ж, возможно. Но в конце концов, quis custodiet ipsos custodes? И вот еще что я вам скажу. Я только что перечитал «Госпожу Бовари».
В одном случае он наделяет Эмму Бовари карими глазами (14); в другом – глубокими черными (15); а в следующий раз глаза героини оказываются синими (16).
А мораль отсюда, видимо, такова: не давайте запугать себя сносками. Вот шесть фрагментов романа, в которых Флобер упоминает глаза Эммы Бовари. Очевидно, что для писателя эта деталь не последней важности.
1. (Первое появление Эммы.) «По-настоящему красивые у нее были глаза; карие, они казались черными из-за ресниц…»
2. (Влюбленный муж смотрит на Эмму вскоре после свадьбы.) «Глаза ее казались еще больше; черные в тени, темно-синие при ярком свете, они как бы состояли из расположенных в определенной последовательности цветовых слоев, густых в глубине и все светлевших по мере приближения к белку».
3. (На балу при свечах.) «Ее черные глаза сейчас казались еще темнее».
4. (При первой встрече с Леоном.) «Пристально глядя на него широко раскрытыми черными глазами».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?