Текст книги "Материалы биографии"
Автор книги: Эдик Штейнберг
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
К новой парижской выставке художника
Елена Якунина
Эдуард Штейнберг – в недавнем прошлом один из самых известных русских художников-нонконформистов. Теперь его картины входят в состав музейных собраний Третьяковской галереи и Русского музея, музеев Зиммерли в США и Людвига в Германии. Его монографические выставки проходили в Нью-Йорке, Копенгагене, Кельне, Бохуме, Стокгольме, Иерусалиме, Чикаго, Вероне. В 2001 году по заказу Севрской мануфактуры Э. Штейнберг расписал вазу и серию из трех тарелок.
В 1988 году началось творческое сотрудничество художника с одним из самых известных галерейщиков Парижа Клодом Бернаром. Галерее «Клод Бернар» 45 лет. И если сам владелец – последний из могикан, то и предпочтения его распространяются на таких ныне здравствующих корифеев современного искусства, как живописец Матта (его выставка недавно состоялась у Бернара) и фотохудожник Картье-Брессон, который выставит свои работы летом. На прошлой неделе на улице Боз-Ар открылась пятая по счету персональная выставка Штейнберга, на которой он демонстрирует 60 произведений, созданных в последние годы.
Накануне вернисажа Эдуард Аркадьевич принял нашего корреспондента в своей парижской квартире, расположенной в историческом месте. Здесь, на улице Кампань-Премьер, в двух шагах от бульвара Монпарнас, в разное время жили Пикассо, Кандинский, Макс Эрнст, Миро, Юрий Анненков, Маяковский, Николя де Сталь, Зинаида Серебрякова, Александр Бенуа. Мастерскую Э. Штейнберга когда-то занимал Оскар Домингес, а на той же лестничной клетке в начале прошлого века находились ателье Осипа Цадкина и Фужиты.
– Эдуард Аркадьевич, детство у вас было не из легких: репрессированный в 1937 году отец во время войны ушел на фронт, а вернувшись, был снова арестован. Вам рано пришлось начать трудовую жизнь, в послужном списке – такие профессии, как рабочий, сторож, рыбак. В искусстве часто называете себя самоучкой. А как вы начали рисовать и кто был вашим учителем?
– Благодаря отцу и художнику Борису Свешникову я попал в замечательное интеллектуальное окружение. В тот момент жизни мне просто повезло. Папе после тюрьмы предписали обосноваться за 101-м километром – он выбрал Тарусу, где жили многие бывшие заключенные, люди исключительные. Они вели философские споры, говорили о Мандельштаме и Цветаевой в то время, когда эти имена еще нигде не упоминались. Основы рисования были заложены сначала в кружке Дома пионеров, потом по совету отца, выпускника ВХУТЕМАСа, без устали копировал классиков – Рембрандта, Калло. Много времени проводил на натуре: писал пейзажи, натюрморты.
Меня тогда охватило совершенное безумие: работал как ненормальный, по пятнадцать часов в сутки, будто в меня какой наркотик закачали. И через несколько лет, в 1961 году, уже выступал на выставках советского искусства. Конечно, все время читал, в том числе и философские труды.
– Начало было традиционно фигуративным. А как вы пришли к геометрической абстракции?
– Постепенно натюрморты стали переходить в абстрагированную живопись. Передо мной стали вставать вопросы земли и неба, камня, дыры, волновали проблемы метафизики. В 1970 году я написал картину, посвященную абстрактному периоду Николя де Сталя, о котором в то время и не слышали в СССР. В Тарусе я снимал комнатку у жены расстрелянного священника Марии Ивановны, удивительно чистого человека, которую я очень любил. Когда она умерла, меня захватила тема смерти и похорон. Не миновал я и влияния символистов – Врубеля, Борисова-Мусатова.
В моих работах геометрия переходит в знак, тот в свою очередь несет смысловую философскую нагрузку: треугольник – символ Троицы, круг – солнца или движения, времени. Язык геометрии вольный. Мир же настолько несвободен, что нужно обладать непроходимой наглостью, чтобы навязывать зрителю, особенно в трактовке современного искусства, свою концепцию. Имеет ли мастер на это право? Я стараюсь соблюдать честность, не хочешь – не смотри.
– Считаете ли вы себя последователем Малевича?
– Безусловно. Но хочу подчеркнуть, что я не абстрактный художник, а нормальный реалист. И считаю, что с точки зрения банального реализма лучше сделать фотографию. Посмотрите на любое мое полотно: небо, земля, крест, круг – читайте, здесь все сказано, какая же это абстракция? Мы сидим с вами в мастерской, то есть в доме, а ведь это куб. В русском искусстве и не было чистых абстракционистов. У Кандинского и Малевича всегда присутствует напоминание о сюжете, связь с пейзажем, в их работах нет голой игры форм или комбинации пятен. И еще я себя называю почвенником. То есть твердо стою на той земле, на которой родился, и в искусстве для меня важен момент ее окраски.
– Другими словами, живя в Париже, вы продолжаете красить красками той земли, на которой произрастали?
– Вот именно. Я остался нонконформистом. Выступаю против глобализма, эдакого видоизмененного интернационала, против американизации мира. А люблю послевоенное поколение (французское, немецкое), связанное с экзистенциализмом. И в Париже я всего лишь зимую, а на пять месяцев уезжаю в родную Тарусу.
– В ваших работах прослеживается деление холста на две части: верх и низ. Вы, наверное, религиозный человек?
– Не церковный, но верующий. Поэтому стараюсь никого не судить, придерживаться определенных правил. Пишу нормальную жизнь, в которой есть земля и небо. Получаются произведения, наполненные религиозными символами: крест, черное и белое, жизнь и смерть, пустота. Сказывается увлечение первым русским авангардом, язык которого я решился восстановить.
– Поколение русских художников, к которому вы принадлежите, называют андерграундом, представителями неофициального искусства и довольно часто – вторым русским авангардом. Но ведь само понятие авангарда предполагает единичность. Вы согласны с такой характеристикой художественного процесса 60–70-х в Советском Союзе?
– Авангард в языке, идеологии, искусстве существовал во все времена, даже в дохристианскую эпоху. С точки зрения географического пространства название вполне подходит. В то время на территории России явление выглядело действительно авангардным. Конечно, момент спекуляции на термине присутствует, но она уж слишком детская, а в детскости всегда живет элемент истинности и реальности.
– Каково ваше отношение к «актуальному искусству»? На некоторых картинах вы прописываете слова – чем не деталь концептуализма?
– Я не люблю этот язык. Как в библиотеке: не все ведь книги нравятся. Разве что инсталляции Бойса и Дюшана удачно проиллюстрировали свое время. Все остальное – это мода, которая, может быть, и необходима, но, увы, проходит. Помню, на Марка Ротко, хотя он и не самый выдающийся художник ХХ столетия, в Париже стояла очередь, а вот на инсталляции верениц людей я что-то не видел. А насчет слов – так они существовали уже в иконе и лубке.
– В доперестроечной России удостаивались ли ваши произведения чести быть выставленными или вы слыли запрещенным автором?
– Я не жалуюсь на судьбу. Художнику, работающему во имя свободы, государство и не обязано ничего устраивать. О тех, кто его обслуживает, разговор особый. Когда я подписал письмо в защиту Солженицына, мне перекрыли все краны. Работал в провинциальных детских театрах художником-постановщиком, писал в стол в течение 25 лет. Какие-то выставки устраивались, но даже на Малой Грузинской я выглядел белой вороной. Уже после перестройки, в 1990 году, прошла моя большая персональная выставка в Третьяковке. Теперь хочу сделать свои экспозиции в Москве, Петербурге и Самаре, но все упирается в деньги, необходимые для транспортировки и страховки картин. Так получилось, что все серьезные работы последних лет находятся на Западе – в России остались только гуаши.
– Как и у всякого художника, у вас, конечно же, были разные периоды в творчестве, возникали целые циклы работ. В целом вы пессимист или оптимист по природе?
– В России во времена застоя я испытал десятилетний период светлых тонов, а перед перестройкой началась чернуха. Перед тем как я серьезно заболел, у меня все полотна были наполнены красными красками. Искусство – это предвестник перемен. Я думаю, что у меня нет циклов и всю жизнь я пишу одну картину, как иные ведут дневник. Насчет моей натуры… тут я согласен с изречением Платона о том, что «искусство и жизнь суть упражнение в смерти». Вы, конечно, примете меня за законченного пессимиста. Но вот что я вам еще скажу. Мне приятно, что российский предприниматель Владимир Потанин купил за миллион долларов «Квадрат» Малевича и подарил его Эрмитажу. Я считаю такой шаг показателем больших перемен, данью уважения русской культуре и оптимистическим знаком. Когда на аукционе выкупают произведение искусства, а потом дарят его музею, может быть, все и не так плохо.
30.05.2002
[http://www.rusmysl.ru/2002II/4411/4411index.html]
ИКОНОПИСЕЦ АВАНГАРДАГерогий Хабаров
Эдуард Штейнберг, российский художник, яркий представитель второй волны русского авангарда. Родился в 1937 году в Москве, учился в детском художественном кружке, затем у отца – выпускника ВХУТЕМАСа. Выставляется с 1961 года.
Первая выставка Эдика Штейнберга состоялась четыре десятилетия назад в его московской квартире и была посвящена Тарусе. Теперь один из столпов российского нонконформизма большую часть времени трудится в Париже, но каждый год на несколько месяцев возвращается в родные пенаты. Открытие его последней выставки в престижной парижской галерее Клода Бернара почтил присутствием знаменитый искусствовед Пьер Розенберг, до недавнего времени директор Лувра. Он высоко ценит живопись Штейнберга и посещает все его выставки. Главный французский эксперт по русскому искусству Жан-Клод Маркадэ пишет в каталоге экспозиции: «Абсолютная оригинальность Штейнберга состоит в том, что он создает картины-иконы, изобразительные элементы которых приобретают аспект сверхчувственного. Во многом он развивает идеи Казимира Малевича, оказавшего огромное влияние на мировую живопись. Мы открываем для себя новый, незнакомый ранее мир современного советского искусства, который удивляет нас разнообразием, углубленным поиском, духовностью».
Государство любит только тех, кто любит его
– Вы один из могучей кучки художников-нонконформистов, шестидесятников, в которую входили Немухин, Янкилевский, Яковлев, Плавинский, Рабин, Свешников, Кабаков… Просто удивительно, как вас терпел режим!
– В 60-х годах режим уже начал хиреть, стал менее жестким. Нам повезло – время было не такое страшное, как в 37-м или после войны. На нас смотрели сквозь пальцы, а может, какие-то люди наверху даже нам симпатизировали: они, как и мы, хотели свободы. Конечно, страх был – что вышлют, посадят и тому подобное. Но у художников все-таки особый язык, который не мешал той системе. Мы ни от кого не зависели, хотя и за мной следили, вместе с женой вызвали в КГБ… Когда я после высылки Солженицына подписал письмо в его защиту, для меня надолго закрылись все дороги. Государство любит только тех, кто отвечает ему взаимностью. Это не мой случай, даже здесь, в Европе.
– Вы были сыном «врага народа». Ваш отец – поэт Аркадий Штейнберг – отбыл срок в лагере. И вы, кажется, долгие годы бедствовали…
– Очень. Но бедствовала вся страна. Я был ребенком, похожим на многих советских детей. Когда я пошел в школу, то никому не говорил, что мой отец сидит. Он отсидел с 1937 года по 1941-й, потом с 1945-го по 1953-й. Отец всегда говорил, что и в лагере был свободным. Он был идеалистом, поклонником нашего вождя и учителя и считал, что срок ему дали по делу – «чтобы таким дураком не был».
– Правда ли, что с вашим отцом сидел прекрасный художник Борис Свешников, который не так давно умер в Москве?
– Борю с другими ребятами забрали прямо из института в 1947 году. Когда отец увидел его рисунки в лагере, то был поражен. Отец работал там санитаром и помог устроить Борю в больницу. Потом родители Свешникова платили надсмотрщику, который пристроил его сторожем. Только благодаря этому он в лагере и выжил.
– Кто осмеливался покупать ваши картины?
– В основном, к сожалению, дипломаты. К сожалению – потому что картины ушли и их не вернуть. В этом «дип-арте» я вижу большую несправедливость. С одной стороны, дипломаты их покупали, потому что, возможно, они им нравились, а с другой, – это была их «работа» по размыванию идеологических устоев и прочих глупостей.
– Стало быть, они содействовали подрыву строя, приобретая ваши картины?
– Строй и сам уже подрывался изнутри… Конечно, покупали и русские – нищие студенты, а также слависты из Германии, из Франции. Да еще такой коллекционер, как Георгий Костаки. Но в основном мы свои работы дарили. Поддержка Костаки была скорее моральной, чем экономической. Даже за первый русский авангард он не очень много платил, а уж нам, босякам… Бутылку водки поставит да пригласит домой посидеть среди своих шедевров, которые сегодня известны всему миру.
– Некоторым художникам – Шемякину, Целкову – удалось уехать еще в 70-х. Почему вы тогда не последовали их примеру?
– Во-первых, я никогда не хотел уезжать. Во-вторых, я давно «уехал» сам в себя, и быть дважды эмигрантом у меня сил не хватало. И потом, каждый по-своему понимает свободу. У меня был долг перед родителями, дочерью…
– Но, как известно, лед тронулся, и после первой выставки в Париже 15 лет назад последовала череда экспозиций в разных городах мира, включая Нью-Йорк, Кельн, а также в Третьяковской галерее. Сегодня вы преуспевающий мэтр, обосновавшийся на берегах Сены.
– Пятнадцать лет назад я впервые выбрался за «железный занавес», в Париж. И влюбился в него. Кроме того, я очень люблю французских художников – Ван Гога, Гогена, Русо, Пикассо. Но когда Клод Бернар предложил мне работать в Париже, я не сразу согласился. Сначала попробовал. Смотрю – получается. И вот уже больше десяти лет получается. К сожалению, в моем возрасте язык трудно учить – это единственный мой комплекс. Во всем остальном я почти парижанин. Париж – город интернациональный.
– А как живется здесь другим русским художникам?
– Русские художники третьей волны навсегда остались эмигрантами. Французское общество не только русских, но и вообще мало кого принимает, поэтому их приезд, на мой взгляд, был большим несчастьем для них. Они не были готовы к встрече с Европой, с этим жестким, закрытым миром. У нас же в России все связано с любовью, душой, сердцем. И потом, русское искусство – особенно 60-х годов – находится вне рынка, а здесь искусство движется в сторону рынка. Художник – что-то вроде спортсмена: кто первый добежит, тот и получит кусок пирога. Наши художники работали только в стол, и, когда они приехали сюда, на них смотрели как на ненормальных, пытавшихся изобрести велосипед. Этот язык здесь был давно пройден.
– Почти никому из них не удалось ни имени сделать, ни заработать больших денег, но практически никто не возвращается на Родину…
– Очень трудно вернуться. И тем, кто прожил на Западе 10–15 лет безвыездно, не надо этого делать. Они просто не смогут жить в России. Общество изменилось, все изменилось.
– А себя вы не считаете эмигрантом?
– Нет, я никогда им не был. Как я говорил, я был эмигрантом «внутрь себя». Но, родись я французом, наверное, и здесь был бы изгоем. Каждый год уезжаю на несколько месяцев в Тарусу – там я вырос, учился, там у меня друзья. Иногда я там работаю, а иногда если устаю в Париже, то предпочитаю в Тарусе просто дышать… Я вообще очень люблю Россию.
– За что?
– За то, что она больной ребенок. Чтобы понять, почему Россия больна, надо нашу историю почитать да в нашей шкуре пожить… Ее научили меня любить отец и… жизнь.
Жизнь как искусство, искусство как жизнь
– Французы сыграли большую роль в вашей судьбе. Прежде всего я имею в виду галерейщика Клода Бернара…
– Это был подарок в жутком мире, где все решают деньги и где художнику очень трудно. Тем более что мои картины предназначены для сугубо элитарного круга, и я в свое время отказался от многих галерей. Клод Бернар – бывший пианист, выбирающий художников, в которых он чувствует музыку. Раньше он в своем замке на Луаре, где орган XIV века и зал на 1200 мест, проводил музыкальные фестивали и приглашал лучших советских исполнителей – Святослава Рихтера, Наталью Гутман. Бернар не только устраивает выставки, но и дает мне возможность хорошо жить. Но, в конце концов, жил же я и в «совдепии», так что, наверное, не пропал бы и здесь. Ну, не было бы мастерской в Париже. И что?
– Были ли для вас как для живописца какие-то откровения на Западе?
– На Западе я видел много выставок классического авангарда, которые не смог бы увидеть в России. Открытием для меня был Поль Дельво, бельгийский сюрреалист. Я специально ездил в Брюссель на выставку Рене Магритта. Но из современного искусства мне мало что нравится. На Западе все очень коммерциализировано. Много «мыльных пузырей», которые лопаются после того, как их «раскрутили» и сняли пенки.
– В какой мере французские впечатления и местная «невыразимая легкость бытия» отразились в вашем творчестве?
– В Париже, где все так удобно и мило, я сохранил экзистенциальное чувство, которое привез из России.
– Можно ли считать минувшее десятилетие «французским периодом» вашей творческой биографии?
– Скорее европейским. Многие западные художники повлияли на меня, в том числе американские. Повлияли и парижская атмосфера, и городские цвета, и общение, и французский шарм. У французов жизнь как искусство, а искусство – как жизнь. Бесконечное сидение в ресторанчиках, разговоры. Мне даже порой кажется, что они работают так же плохо, как и русские, и это нас сближает. Для меня важно и то, что на моих французских друзей я могу положиться. Они не завидуют, не интригуют, а художнику часто нужна помощь. Правда, мне пришлось десять лет вкалывать, чтобы французы меня оценили. Я ведь для них пришелец.
– В наш век глобализации можно ли говорить о какой-то специфике современной французской живописи?
– Она, к сожалению, похожа на американскую. Мне же нравятся главным образом художники 50–60-х годов – Николя де Сталь, Серж Поляков, Андрей Ланской, Сергей Шаршун…
– Но какие это французы? Это же русские, которые жили во Франции!
– Они одновременно и русские, и французские. И я сам, как мне кажется, вписываюсь в эту линию парижской школы абстрактного искусства… Впервые работы де Сталя я увидел в 70-х годах в Москве у Георгия Костаки, а недавно прошли его большие выставки в Центре Помпиду и в Русском музее.
– Насколько я понимаю, пишете вы в основном во Франции, а дома идет «подзарядка» размышлениями и впечатлениями…
– Художника должна постоянно подпитывать его страна со всеми ее проблемами – политическими, экономическими, культурными. Я стремлюсь быть почвенником в том смысле, который вкладывал в это слово Достоевский. Прекрасно понимаю Марка Шагала, который говорил, что он и в Париже продолжал писать Витебск. Это относится ко всем нашим мастерам, оказавшимся во Франции. Они сохранили мощную российскую энергетику и при этом обрели свободу. Парадокс, на мой взгляд, заключается в том, что в Париже, где позволено абсолютно все, произошел крах современного искусства. Это мертвый город, в котором лучшие выставки посвящены классическому искусству, включая классику авангарда. Французы не очень любят современный язык искусства. Оно всегда держалось здесь на отдельных торговцах – ни импрессионистов, ни Ван Гога с Гогеном никто не покупал. Здешние власти, впрочем, как и везде, поддерживали только официальное искусство.
– Однако сотни парижских галерей бойко торгуют произведениями современных живописцев…
– Все это чисто коммерческие дела. Есть картины для цирка, для церкви и для парикмахерской. Для последней и предназначено то, что продается сейчас в галереях. Недавно на парижском аукционе в Друо за хорошие деньги сбывали российские поделки, которые выдавались за новые московские и питерские «школы». Их наклепали художники, которых специально привезли из России в Париж.
Все мы вышли из квадрата Малевича
– Во Франции и Германии ваши выставки следуют одна за другой. Когда же настанет черед России? В последний раз вы выставлялись в Третьяковской галерее 10 лет назад.
– Мне предлагают выставки и Русский музей, и Третьяковка, и музей Самары, но для выставки нужно иметь около 50 тысяч долларов – на каталог, страховку и транспорт. Ищем деньги. Один спонсор уже нашелся.
– Какие тенденции, на ваш взгляд, доминируют в современной живописи?
– Картина со всеми ее аксессуарами умирает. Современным искусством называется все, включая наш разговор. Не знаю, что будет в будущем, – может, возвращение к картине. Искусство – это большая иллюзия, а современное искусство пытается объединить вместе искусство и жизнь.
– Какое время наиболее подходящее для муз – сильные социальные потрясения или благополучие?
– «Искусство в свободе не нуждается», – говорил Пикассо.
– Но в советские времена искусство состояло на 99 процентов из соцреализма…
– Но и в советском искусстве были очень хорошие, качественные вещи. Назову хотя бы работы академика Дмитрия Жилинского. Хороший театральный художник Давид Боровский. Можно как угодно относиться к Попкову, но он все-таки классик «оттепели». Наконец, была замечательная школа графики.
– Вы часто ссылаетесь на философов – Пифагора, Платона, Плотина. Значит ли это, что у вашего творчества философские корни?
– Да, это корни мистические, философские. Я ничего не изобрел, всем этим занимался русский авангард.
– Вы согласны с тем, что русское искусство вышло из иконы?
– Это не совсем так. У XVII века, у передвижников, у авангарда – разный художественный язык. А интерес к иконе возник относительно поздно. Ей присуща энергетика, которая дает возможность русской культуре существовать. Под иконой мы подразумеваем Бога, религию.
– И ваша живопись связана с иконой?
– Икона для меня прежде всего пространство культа, из которого я черпаю знания. Икона имеет разные измерения – религиозные, визуальные. У нее вневременной художественный язык, который ведет к Византии. Как художник я вышел из русского авангарда, который был связан с русской иконой. Именно через икону я понял Малевича и осознал то, что сам делаю. Его квадрат – тоже икона, но икона церковного раскола. Тогда были иконы, представляющие собой красный квадрат, то есть огонь. Они висели у скопцов.
– Можно ли вас считать наследником Казимира Малевича, с которым, по вашим словам, вы никогда не прекращали диалога? «Я прорвал синий абажур цветных ограничений, – писал великий художник, – вышел в белое. За мной, товарищи авиаторы, плывите в бездну…»
– Конечно, можно. Все мы вышли из его квадрата. Я наследник всей русской культуры. Недавно мы беседовали с Немухиным о том, можно ли считать передвижников русскими художниками – я имею в виду их визуальную сторону. На мой взгляд, национальное, идущее от иконы искусство открыл русский авангард, а не передвижники. Искусство у меня во многом интуитивное. В моей последней выставке критики увидели уже нечто другое. Они утверждают, что я нашел какой-то другой ракурс, который я, честно говоря, никогда не искал. Говорят о связи с Каббалой, которую я не изучал. Да, я ввожу число, но это не культовая еврейская Каббала. Напротив, я шел от Византии: цифра «3» – это Троица, «12» – число месяцев… Все это есть в христианской символике.
– Ваша жена – известный искусствовед Галина Маневич, автор многих работ об отечественных художниках-нонконформистах. Имеет ли для вас значение ее точка зрения на ваши работы?
– Галя – мой ангел-хранитель. И потом, она персонаж из этого времени. В отличие от художников, которые не имеют никакого образования, кроме внутреннего, она профессиональный критик. Если она говорит «плохо», я с ней соглашаюсь. Правда, и она порой меняет свою точку зрения!
– У вас уже есть наследники, эпигоны?
– Их много, но все они от меня открещиваются. Немало и подделок, которые для меня большой «комплимент».
– Российская публика потихоньку созревает для самой «передовой» живописи. Экспозиция «Абстракция в России» была устроена в Русском музее и еще в 23 галереях Петербурга. Вышел двухтомный каталог, насчитывающий 1200 вещей, в который включены и ваши работы…
– Есть попытки ввести абстрактный язык в русское сознание, но для этого потребуется пройти огромную школу. Нужны хорошие выставки. Пока же мы имеем дело только с конъюнктурными вещами. Надо отдать должное Русскому музею за его труд. Это настоящий, хотя и запоздалый подвиг.
– Какой след оставят, на ваш взгляд, в истории нашей живописи художники, которых именуют странным словом «нонконформисты»?
– Такие крупные художники, как Краснопевцев, Кабаков, Вейсберг, Рабин, Немухин, Яковлев, Янкилевский, уже вошли в историю нашего искусства. Они абсолютно конкурентоспособны по отношению к западным мастерам.
– Не было ли их искусство в основном протестным, то есть политизированным?
– Всякое искусство протестно. Мы протестовали против отсутствия свободы, а не против соцреализма. Художник творит прежде всего для себя, а его внутренняя свобода есть цемент искусства.
– Вас не смущает, что символику ваших полотен расшифровать непросто?
– Мои картины – это все-таки не шифровки, не «игра в бисер». Чтобы их понять, надо лишь немножечко задуматься. К тому же я все-таки отчасти вернулся к фигуративу. Иногда на полотнах пишу имена персонажей – «Иван-солнце», «Марья и Иван Звездаревы»… «Иван-солнце» для меня как бы языческое понятие. А Звездаревы – мои умершие друзья, которые жили в Тарусе. Получается что-то вроде разговора с мертвыми.
– В некоторых ваших недавних полотнах бросается в глаза красный цвет…
– Когда я болел, я потерял много крови. И Клод Бернар, увидев мои работы – тревожные, напряженные, экспрессионистские, – сказал: «Значит, это ваш красный период».
– Одна из картин называется «Евразия». Это, надо полагать, про Россию?
– Естественно, хотя я не поклонник евразийства. Я уже говорил, что считаю себя почвенником, а не западником и не славянофилом.
– Вам важнее признание в России или на Западе?
– Конечно, в России. Но мы давно смирились с тем, что дома никому не нужны.
Париж, 25.10.2003
[http://www.sovsekretno.ru/2003/10/25.html]
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?