Электронная библиотека » Елена Арманд » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 17 декабря 2014, 01:54


Автор книги: Елена Арманд


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Папе никак не сиделось на месте, эту черту он, очевидно, унаследовал от меня. Вскоре по приезде в Париж он собрался в Испанию. Об этом было много разговоров и я уже знал, что в Испании такой обычай: как только зазеваешься на какую-нибудь донну, так сейчас же её муж вызывает на дуэль и протыкает шпагой. Поэтому я беспокоился за отца и уговаривал его: «Лёва, ты как переедешь границу, не гляди совсем на женщин. Гляди лучше в пол или в окошко».

Когда отец через месяц вернулся, я вздохнул с облегчением. Он рассказывал про бой быков. Мне страшно жаль лошадей, которым эти свирепые быки выпускали кишки, и я восхищался тореадорами и пикадорами, которые за них мстили. Я носился по квартире, размахивая няниным красным фартуком, и тыкал палкой то в маму, то в няню.

А папа вскоре опять уехал. В связи с приближением конца срока высылки, он стал задумываться над вопросом, что ему делать в России. Революционной ситуации не было. Прогрессивная интеллигенция искала применения в легальных формах работы, полезной для народа. Одной из немногих разрешённых форм общественной работы была кооперация. Потребительские, сельскохозяйственные, молочные кооперативы, кредитные товарищества, кооперативные чайные, народные дома возникали во множестве. В них шли рабочие и крестьяне, возглавляемые интеллигенцией. Это было экономическое и, в то же время, идейное движение, где члены кооперативов учились вести коллективное хозяйство, воспитывать в себе качества гражданственности.

Вот папа и решил посвятить себя кооперативной деятельности, избрал молочную кооперацию и для подготовки уехал на юг Франции, где поступил рабочим на какую-то образцовую молочную ферму. Он прислал фотографию, на которой был изображён в кепке, спецовке и рабочих бутсах. Он писал, что ворочает вилами навоз, задаёт корм коровам и крутит ручной сепаратор. Я им гордился. Самая старинная вещь, которая у меня живёт – шкаф-пеленальник, подаренный дедушкой и бабушкой при моём рождении, а вторая (ей 65 лет) – краги, которые папа надевал при переворачивании навоза и которые до сих пор служат мне, когда я хожу на лыжах.

В Париже было много русских, и к нам часто приходили гости. Самым любимым гостем был толстый Александр Моисеевич Беркенгейм, лесопромышленник, имел на Волге свои суда для перевозки леса и все доходы от предприятий обращал на революцию. Он говорил, что потому и занимается лесными делами, что партия нуждается в деньгах. Он был эсером.

Когда приходили гости, то я как с цепи срывался. Кривлялся, безобразничал, без умолку косноязычно болтал, одним словом, старался создать себе publicity. Но особенно бесчинствовал я при приходе Александра Моисеевича. Он дразнил меня:

– Чижик!

В ответ я разбегался и ударял его головой в живот:

– Обормот!

Я влезал на его массивную фигуру и, усевшись на плечах, вцеплялся ему в волосы.

– Ты с ума сошёл, слезь сейчас же! – кричала мама.

– Уметь драться кулаками, головой и всеми прочими частями тела – полезная тренировка для будущего революционера, – возражал Александр Моисеевич, смеясь.

Он был добрейший человек и никогда не являлся без подарка хозяйке – большого пакета фруктов. Но он был и рассеяннейший человек и, заговорившись, всё сам съедал, а потом, заметив свою оплошность, смущался, извинялся и обещал в следующий приход возместить убытки.

– О позор, позор! Где мои калоши? – восклицал он, картинно хватаясь за голову.

Когда первой жене Горького, Екатерине Павловне Пешковой, понадобилось ехать в Россию, она долго искала «чистый» паспорт. Родители уговорили нянюшку отдать свой паспорт, пообещав выхлопотать ей новый. Ну, конечно, придётся повозиться, но ведь это будет жертва на алтарь революции – богоугодное дело. Няня отдала паспорт, и Екатерина Павловна благополучно уехала под именем Аграфены Александровны Александровой.

В Париже няня, ещё на костылях после знакомства с чёртом, пошла в русское консульство и заявила, что потеряла паспорт. Но консул, конечно, прекрасно понимал, как и почему теряют паспорта прислуги эмигрантов. Он раскричался на няню, сказал, что знает все её проделки, нового паспорта ей не даст, а отправит её по этапу прямо в Сибирь. Няня несколько дней плакала и всё ждала, что за ней придут казаки и поведут её под белы руки прямо на Нерчинский рудник. Родители её успокаивали, говорили, что консул за границей не может распоряжаться людьми и просто берёт её на испуг. Но дело было серьёзное: не получив паспорта, няня не сможет вернуться на родину. Прибегли к помощи Александра Моисеевича. Он был хоть и эмигрант, а всё же промышленник и, кроме того, юрист, кажется, присяжный поверенный. Александр Моисеевич принялся за хлопоты. Он околачивал пороги консульства и посольства целую зиму. Не знаю, как он уладил дело, вероятно, дал крупную взятку. Но к весне паспорт был готов.



У меня осталось самое тоскливое впечатление от консульства, где я в коридоре на сундуке проводил томительные часы, пока няня с Александром Моисеевичем ходили по канцелярии. В последний момент возникло новое препятствие: консул требовал расписаться, а няня была неграмотна. Я решил, что это – плёвое дело и взялся выучить её за одну неделю. Мы засели за уроки. Мама сделала няне экзамен и убедилась, что она подписывается «Агрофена Александрова» печатными буквами, причём, такие как Г, Р, К няня пишет задом наперёд. Паспорт в конце концов был получен, а няня стала грамотной. А дядя Миша становился совсем плох, климат Парижа был ему вреден. Но он работал день и ночь, говоря, что перед смертью ему необходимо кончить книгу о Лаврове и что времени у него осталось мало. Он не соглашался уезжать из Парижа, так только здесь, в столичных библиотеках, он мог доставать необходимую литературу. Мамин срок высылки кончался. Нам пора было возвращаться в Россию, но мама не могла оставить Лену, когда Мишина жизнь висела на волоске.

Миша не дописал свою книгу. Ему стало так плохо, он так харкал кровью, что Лена и мама увезли его в Бельгию и поселились в сельской местности. Но было уже поздно. Он таял с каждым днём. Мама потом рассказывала, что умирал он в полном сознании, всё утешал Лену и учил как ей жить после его смерти.

К Мише приехал молодой человек, студент из Ростова-на-Дону, Александр Павлович Гельфгот. Не зная, в каком Миша состоянии, он рассчитывал поучиться у него революционной практике и теории. Авторитет Миши был очень велик в России и за границей. Увидев своего учителя больным, умирающим, он остался в семье в качестве помощника, брата милосердия, сменной няньки, единственного мужчины. Он был очень добрым человеком.

Когда пришёл последний час, Миша соединил руки Лены и Александра Павловича и, несмотря на их протесты, сказал:

– Сейчас вы думаете обо мне и вам это кажется диким, но придёт время, когда вам захочется стать мужем и женой. Вы не боритесь с этим чувством. Вас ожидает много трудностей в жизни, вдвоём вам будет легче. Я этого хочу.

Так оно и случилось. Спустя некоторое время они поженились. Трудностей в их жизни хватило бы на десятерых.



А пока они поселились на острове Олерон в Бискайском заливе, против устья Шаранты. Там, живя среди рыбаков, собирая ракушки и удивительные плоды моря, оставляемые на пляжах высокими приливами, Лена изживала своё горе, а мама и Александр Павлович заботливо за ней ухаживали.

Потом мама вернулась в Россию. Но на границе её снова арестовали. Сидела она в Петербурге и вернулась только через полтора года.

Глава 5
Россия – родина моя
Даня

Мы приехали в Москву и сняли квартиру в доме Мандельштама – отца поэта. Дом был доходный, пятиэтажный в стиле «модерн», т. е. с круглыми балконами, с эркерами, начинающимися со второго этажа, и с фигурными переплетами. Теперь на этом доме висит мемориальная доска и барельеф Луначарского, который жил там в последние годы своей жизни.

У нас квартира была в третьем этаже. Дом стоял на углу Денежного (ныне улица Веснина) и Глазовского (ныне улица Луначарского) переулков. Дом этот и теперь там стоит.

Угловое итальянское окно из папиного кабинета выходило сразу на оба переулка, и я любил проводить время на подоконнике, глазея на проезжающих извозчиков. Они вдохновляли меня рисовать «колясочки для звездочек». Откуда взялся этот сюжет, понятия не имею. Колясочки представляли подобие многоэтажных дилижансов, весь их каркас, перекрытия, крыша и кресла были украшены многочисленными завитушками, вроде чугунного литья – в стиле рококо. Сами звездочки, нечто вроде снежинок, в изобилии сидели на креслах, звездочка-кучер – на облучке, звездочки-кондуктора летали по проходам, а на подножки вспрыгивали звездочки-контролеры. Боковой стенки не было, так что все было очень хорошо видно. Вместо лошадей торчало одно дышло, так как лошадей я рисовать не умел.

Весной папа повез меня в Петербург. Мне было жалко бабушку и дедушку Ту, очень боявшихся за маму, и я пытался вести себя у них прилично. Я опять ходил в тюрьму на свидание, и, раз, даже жандарм разрешил мне посидеть у мамы на коленях. Но в следующий раз другой жандарм такой вольности не позволил. Я разозлился на него, и все свидание просидел надутый, к огорчению мамы.

Когда наступило лето, мы с няней переехали в дедушкино имение Ельдигино, которое досталось ему по жребию. Помещалось оно в семи верстах от платформы Спасской (ныне Зеленоградской) по Ярославской железной дороге.

В Ельдигино был большой барский дом – деревянный двухэтажный, с одноэтажной кухонной пристройкой. Там было около двадцати комнат. Внизу помещалась столовая, гостиная, дедушкин кабинет, а также комнаты: мамина и папина, управляющего всеми домами и именьями дедушки, тетиманина, детская, телефонная, буфетная. Наверху – бабушкина и дедушкина спальни, будуар, лаборатория, а также комнаты: тетиженина, тетисонина и тетинаташина. В кухонной пристройке были комнаты горничных Кати и Евлаши, «белой» кухарки, «черной» кухарки (готовившей на прислугу) и «белого» дворника. Кроме того, была передняя, ванная и четыре уборных. С северной стороны к дому примыкала большая полукруглая, открытая терраса, на которой летом обедали, на южной стороне было уютное крылечко со скамейками, где все собирались посудачить. Зимой дом отапливался печами, кроме того, «для настроения» в столовой имелся камин. На крыше дома возвышалась площадка-вышка для загорания. Она не пользовалась популярностью и находилась в стадии разрушения.

Терраса и крыльцо были сплошь обведены рядами ящиков с душистым горошком, в столовой росло штук двадцать араукарий, перед террасой тянулся сад десятины на две, половину его занимала липовая роща, половину – луг, по которому были там и здесь разбросаны группы красных лилий и пионов. Дорожки пересекали овраги с горбатыми, как изогнутая кошачья спина, мостиками. Между дорожками были самые разные участки леса: то березняк, то ельник, то осинники, пестрые от цветов поляны и заросшие таволгой и малиной низины. Слева от центральной дорожки, среди ельника, находился круглый прудик, а на нем – круглый остров, так, что пруд представлял собой кольцо. На пруду не было лодок, но связь с островом, тоже заросшим ельником, поддерживалась мостиком.

С трех сторон парк был отведен «гребешком» – небольшим валом и рвом, легко, впрочем, переходимыми. По гребешку шла окружная прогулочная тропинка. За гребешком справа текла речка Вяз и дальше лежали крестьянские поля. Слева парк подходил к булыжному шоссе, которое вело к железной дороге, но через две версты, у границы Армандовских владений, прерывалось и переходило в пыльный проселок. По другую сторону шоссе была дубовая роща, пугавшая нас, ребят, некоторой таинственностью потому что пройти ее насквозь никогда не удавалось. Говорили, что она тянется аж под Софрино, до самой деревни Бардаки (ныне Первомайская).

Задняя сторона парка переходила в обширную местность, называвшуюся Запарком. Она состояла из чередующихся веселых березняков и лугов, доходивших до деревень Дарьино и Петушки. Эти луга были главным предметом эксплуатации. Сельского хозяйства дедушка не вел, кроме упоминавшихся сада и огорода, для которых содержались садовник и целая армия пололок, но луга выкашивали и набивали три огромных сеновала сеном, которое за зиму съедали коровы и выездные лошади.

По другую сторону именья к саду прилегала церковь и две школы: старая деревянная и новая каменная, выстроенная дедушкой.

Юная тетка Женя воспела Ельдигино в чудных стихах:

 
Как потоки бегут твои нивы
И шумит на ветру темный лес.
Рек широких затоны, разливы
Синь бездонная наших небес.
 
 
Слышишь радость звенит над полями? —
Это жаворонок в небе поет.
Так поет он, что небо над нами
Выше, выше, все выше растет.
 
 
Лес вечерний стоит на закате
Сосны жарко на солнце горят,
Словно колокол зво́нит набатом,
Словно трубы победно гремят.
 
 
Нет роднее тебя и любимей,
Нет привольней и шире страны!
Как моря твои бурны и сини,
Как леса твои гордо стройны.
 

Кроме домашней прислуги в Ельдигино жили управляющий Григорий Григорьевич Клейменов, кучер Степан Павлинов, конюх Илья, мрачный рябой садовник, он же заведующий огородом, коровница и множество сезонных рабочих и работниц.

Григорий Григорьевич имел отдельный двухэтажный дом и большую семью. Он был толстым, лысым мужчиной, выпивал, колотил жену и содержал любовницу – младшую учительницу местной школы Марию Васильевну. Его жена, добрейшая Ксения Тимофеевна, совсем расплывшаяся от слез и постоянных родов, примерно раз в год надевала лиловое платье и черный кружевной платок и приходила к бабушке жаловаться на мужа. Бабушка сочувствовала, обещала сказать дедушке, чтоб он «воздействовал». Дедушка бурчал под нос, что не его дело вмешиваться в семейные дела служащих, но, очевидно, все-таки имел объяснение с управляющим, так как у Ксении Тимофеевны после каждой жалобы появлялись новые синяки. Старшие сыновья Григория Григорьевича – Паня и Саня – были студентами, средние – Маруся, Оля и Коля – годились мне в товарищи. Из них Коля, мой ровесник, сразу стал мне закадычным другом, а младший Женя был сопляк, и я, с высоты своего шестилетнего величия, глубоко его презирал.



Немного подальше стоял дом кучера Степана Павлинова и конюха Ильи. У Степана было три сына: Парфишка, Пашка и Панька, все были немного постарше меня. На первых порах, я было попытался завести дружбу и с ними, но единственным результатом было то, что они «для смеха» обучали меня русской словесности. «Авось-да барченок ляпнет». Барченок воспринимал науку с энтузиазмом и выдал раза два за столом такое, что дедам стало худо, а барышни чуть не попадали в обморок. Все объяснения и даже слезы меня не убедили в том, что эти слова совершенно непригодны для разговора за столом. Дело в том, что я их не понимал, объяснить их значение мне было невозможно. Я догадывался, что они касаются чего-то тайного, запретного, сладкого и потому всячески увертывался от требуемого обещания их никогда не употреблять. Хотя я и не повторял больше промашек в приличном обществе, но в рабочей среде щеголял матюгами, сдобренными частушками отменного остроумия. Это продолжалось до двенадцати лет – до поступления в бойскауты. Меня, конечно, можно было бы вылечить гораздо раньше, выдрав как следует ремнем, но это возбранялось либеральной педагогикой, принятой в нашей семье. Однако, общение с Павлиновскими ребятишками мне было категорически воспрещено.

Первыми на звериной социальной лестнице стояли лошади. Они находились в тепле и холе, и жили в большой каменной конюшне с оцинкованной крышей. У каждой была особая комнатка – стойло с железной решеткой и именной дощечкой. Ниже шли коровы, жившие в общежитии, только привязанные каждая к своей кормушке. У них тоже были клички, но не написанные. Их знала одна коровница.

Нужно еще сказать про каретный сарай, где хранились экипажи всех сортов: от шикарных пролеток до полков на железном ходу и от ковровых саней до дровней. Еще были погреба с коническими железными крышами, с которых так славно было скатываться на корточках.

После приезда в Ельдигино папа сразу занялся молочной кооперацией. Он ходил по деревням, пропагандировал, сколачивал товарищества, закупая для них сепараторы. Родители удивлялись, крестьяне еще больше, но постепенно поддавались на его доводы.

Просыпался я часов в восемь утра. Солнце уже освещало белые шторы, и на них играли тени. Запах сирени и душистого горошка проникал в открытое окно. С полчаса я валялся и слушал, как няня молится, стоя на коленях перед образами и кладя земные поклоны:

– …Вседержителя, Творца, неба и Земли, видимые и невидимые…

«Невидимые – это очень страшно, – думал я, – подглядывают сзади, особенно, когда спать ложишься. Из-за этого приходится прижиматься к самой стене или даже забиваться между стеной и кроватью в щель. А «содержатель дворца»? Он, вроде, управляющего Григория Григорьевича? Тот содержит в порядке дедушкино именье, а этот чей же дворец? Бога? Надо будет спросить у няни».

Но когда няня вставала после молитвы, сияющая и просветленная, подходила ко мне с поцелуем:

– Доброе утро, Данюшка, вставай, мой маленький, – мне было совестно задавать ей глупые вопросы. Я так никогда и не осмелился ее спросить и до школьных лет оставался со своими теологическими сомнениями.

Я умывался из тазика, старался как можно более небрежно вычистить зубы и шел пить чай. Пили все врозь, кто когда встал. Позднее всех вставала тетя Маня, часов в 12. Чай все время подогревался, стол стоял накрытый, а Евлаша заглядывала в дверь и ждала, когда же можно будет убирать. К чаю полагался ситный и булочки, масло со слезинкой, сыр, яйца в мешочек. Пили чай или кофе со сливками, на выбор.

Ребята Клейменовы уже ждали меня на крыльце. Начинался мучительный выбор. Пойти ли на гимнастическую площадку – качаться на трапеции, кувыркаться на кольцах? Или на конюшню кормить сахаром лошадей? Или воровать яблоки из сада? Туда надо перелезать через колючую проволоку, это интересно; яблоки очень кислые, покупные – гораздо лучше, но брать с тарелки – это банально. Другое дело, на огороде: там в парниках молодые огурцы, сперва можно походить по рамам, не беда, если раз-другой соскользнешь и разобьешь стекло. Но огурцы под запретом, если бородатый огородник пожалуется, от дедушки влетит. Однако соблазн велик, кстати, на огороде можно прихватить палочек, выструганных для подвязки цветов. Из них выходят заготовки для стрел. Между прочим, нужны новые луки, не пойти ли в лес нарубить ореховых прутков? А еще хорошо бы залезть на вышку и походить по перилам. Они гнилые и шатаются! Лучше всего пойти на сеновал прыгать с переводов. Пока летишь – дух замирает. Только бы не хряснуться о какое-нибудь бревно, Коля, давеча, себе чуть позвоночник не сломал!

В плохую погоду можно было забраться в дедушкину лабораторию. Лаборатория была давно заброшена. Там под толстым слоем пыли стояли среди химической посуды микроскопы, лупы, точильный камень и два трехрукие спектроскопа. Шкаф был полон банок с разноцветными порошками.

В лаборатории была антресоль. Там стояли пустые сундуки, чемоданы, картонки и несколько сот ящичков из-под гаванских сигар, сделанные из отличного дерева, и у дедушки рука не поднималась их выбросить. Они издавали аромат, который мне нравился, и я часами мог сидеть на антресолях, строя из них дворцы и замки.

Когда поспевали грибы, все занятия откладывались – нами полностью овладевала охотничья страсть. С утра отправлялись с няней в лес. Первым делом обшаривали парк. По склонам оврага было много подосиновиков, на гребешках – белые, я, раз, нашел на пятачке в мелких елочках сразу 102 штуки.

Няня искала грибы серьезно и методически. Но, когда приглянувшийся ей белый гриб на поверку оказывался валуем, она пинала его ногой, сопровождая свое разочарование подобающей случаю прибауткой:

– Ах, конфетка моя, ледянистая, раскусила я тебя, а ты кислая!

Или:

– Ох, сердечко болит, обложите ватой:

Где служила, полюбила – думала богатый!

Островок на круглом пруду не давал мне покоя. Дедушка тоже любил собирать грибы, но ходить ему в лес было трудно, и он решил закрепить остров за собой: на мосту поставили калитку и на замок. Я быстро освоил технику перелезания через калитку. Дедушка велел опутать калитку колючей проволокой. Я научился пролезать под мостом, вися на балках и перехватываясь руками, и продолжая опустошать остров. Дедушка не брал малышей, втыкая около них палочки, в знак того, что этот гриб им найден и оставлен для выращивания. Я выбрасывал палочки и забирал несовершеннолетние грибочки.

После обеда мне полагалось час лежать. Я воевал против этого. Я лежал, демонстративно, поперек кровати и бил ногами в стену.

После обеда затевались общие занятия. Увлекались городками. На аллее в парке ставили фигуры. Отец, все тетки, гости и я, конечно, с яростью их выбивали. Какой вопль восторга раздавался, когда бита попадала колбасе в нос, и все пять городков, щелкнув, разлетались в разные стороны.



Я был вредным мальчишкой и, если на кого обижался, моя месть не знала предела. Так, я очень любил бабушку, но однажды, за что-то обидевшись на нее, пошел в парк и выкопал волчью яму в самом грибном месте: «Вот, думал я злорадно, пойдет за грибами и угодит в яму, пожалуй, ногу сломает, так ей и надо». Я закрыл яму ветками – она была глубиной в полметра), на ветки положил дерн, засыпал опадом. А через полчаса забыл про свои планы мести. Бабушка варила варенье и давала мне пробовать пенки. До мести ли тут! Месяц в яму никто не попадал, пока я, играя в казаки-разбойники, не влетел в нее сам. Правда, ничего не сломал, но здорово расшибся.

Однако горький опыт не пошел впрок. В следующий раз я рассердился на дедушку. Стащив его же молоток, я привязал к нему веревку и, влезши на стремянку, подвесил его над дверью в кабинет. Примерно, точно против своего лба. Мне было невдомек, что дедушке он придется против живота. Я засел в засаде и предвкушал, как дед пойдет и набьет себе шишку. Дедушка ходил по хозяйству, а тем временем пришли Клейменовы, и мы стали играть в прятки-выручалочки. Мне пришла в голову идея спрятаться в кабинете. Я помчался туда и, … можете себе представить, какой рев огласил дом.

В семье у дедушки было принято говорить по-французски. Отчасти, по зову предков, отчасти, чтобы не понимала прислуга. Но как быть, когда нужно, чтобы не понимал сам дедушка? Тетки разработали свой конспиративный код. К каждому слогу русской речи добавлялся слог. В послеобеденное время кто-нибудь из теток вдруг произносил:

– Ака неке покоскохакать лики накак пококакататькасякя?

После чего начинался оживленный обмен тарабарщиной, в ходе которого выбиралась представительница, которая должна была попросить у дедушки лошадей. Это было хитрое дело, так как дедушка очень любил лошадей и раздражался, если кто-либо хотел гонять их зря. Слушая разговор на «К» и ничего не понимая, он уже предчувствовал неприятность и начинал нервно похрюкивать. У него были в носу полипы, которые всегда давали о себе знать в момент волнения. Когда избранная для дипломатических переговоров тетушка заводила осторожный разговор, что, мол, хотят покататься, причем, совсем немного и неторопясь, щеки дедушки покрывались красными пятнами. После долгих уговоров он давал разрешение, взяв с девиц кучу обещаний.

Посылали запрягать в шарабан, если ехало не более четырех человек, и в линейку, если ехало до шести, Корягу или Цаплю, отставных буланых кобыл, отслуживших срок и числившихся как бы на пенсии. Кто-либо из барышень садился за кучера, и начиналась гоньба по всем окрестным проселкам, эдак верст на двадцать.

Сам дедушка выезжал только по делам на станцию или к соседним помещикам, которые все были родней: к брату Адольфу Евгеньевичу в Пестово или племяннику Александру Евгеньевичу – мужу Инессы Федоровны – в Алешино. Для этих выездов берегли большую вороную пару – Красавчика и Зареза, в то время как малая пара (Удалой и Молодецкий) употреблялись для семейных поездок на платформу Спасскую.

Когда лошади, запряженные в пролетку с поднимающимся верхом, стояли у парадного подъезда и били копытами от нетерпенья, удерживаемые Ильей под уздцы, а Степан в поддевке с распушенным задом и в картузе, поддерживая на горизонтально вытянутых руках туго натянутые вожжи, на козлах в ожидании барина. Мы все вертелись около в ожидании выезда, и Коля с неизменным восторгом произносил:

– Миль Евгенич на надутыф шинаф поедет!

Эти шины, последнее достижение техники, производили на него чарующее впечатление.

Вечером садились за карты. Я с няней и с любимыми тетками – старшей Наташей и младшей Женей – ударял в дурачки, да в акульки, а дедушка и бабушка, и две средние тетки – Сося и Маня – садились за ломберный стол играть в винт. Уж, и я уставал оставаться дураком и шел спать, а из гостиной все раздавались непонятные слова:

– Я пасс. Большой шлем. Три в козырях. Роббер…

И возбужденные голоса. Дедушка ругал нерасторопную Сосю за то, что она пошла с десятки пик, когда у нее был валет и четыре в бубнах.

Когда был дождь, я и днем садился за карты с Клейменовыми, но не особенно любил это, так как они называли трефы крестями, а пики – винями.

Спать отсылали в 9 часов. Но я не мог заснуть без сказок и пения. Мама отличалась отсутствием музыкального слуха. Еще до тюрьмы неизменно исполняла:

 
«В няньки я тебе взяла
Солнце, месяц и орла…»
 

А няня, иногда по полчаса и больше, пела мне: «Сестрица сестрицу столкнула с бережка…» или «Она, моя хорошая, забыла про меня, забыла мою хижину, в хоромы жить пошла», или «Не видала она, как я в церкви стоял, прислонившись к стене, безутешно рыдал…».

После нескольких таких песен на успокоительные темы я требовал сказок. Няня, неизменно, начинала сказку про Василису Прекрасную, но, не дойдя до середины, сама начинала клевать носом. Я будил ее и просил рассказать хоть «деревенскую». Няня начинала:

– Было у старухи три дочери, все невесты и все картавые, «Л» не выговаривали, за то их и замуж не брали. Но вот, раз, на смотрины пришли три жениха. Мать велела дочерям молчать, чтоб не выдать себя. Но, на беду, курица прыгнула на стол. «Шишь, кур со стора!» – закричала старшая; «Что маменька говорира!» – ввязалась средняя; «Я сидера и морчара, будто деро не мое!» – отвечала младшая. Так они и остались в девках».

Приезжали в Ельдигино гости. Периодически появлялся верховный управляющий – Альфред Эрнестович, чопорный немец с бакенбардами. Барышни потешались над ним, за глаза передразнивали, но в глаза – не смели. Они прозвали его Дерфля (Альфред наоборот), и это прозвище крепко прилипло к нему. Дедушка каждый раз предупреждал, чтоб с «Альфред Эрнестовичем без глупостей».

Толклись также Женины женихи. Надо сказать, что, неравнодушный к женской красоте, я уже в двухлетнем возрасте выделял из всех Женю. Остальные тетки успехом не пользовались: Сося была добра, но глупа; Маня – горбатая (ее в детстве уронила нянька) и потому злая; Наташа – слишком серьезная. Она изучала какие-то науки и писала романы на общественные темы, которые потом, никому не прочитав, сжигала; Женя же была красива, весела, полна надежд и, к тому же, богатая невеста. Она недурно писала стихи:

 
И хочется, чтоб музыка стиха
Слилася с силой мирозданья
Так ночь прозрачная тиха
Так высоко́ небес сиянье
Освободилася от бремени душа
И бытие с небытием слилося
Живу, не мысля, чуть дыша
Сказать нет сил – неизреченное сбылося.
 

Из ее женихов мне запомнился некий Сашка Кобелев: не то студент, не то прапорщик. Он произвел сенсацию, примчав на невиданной машине – мотоцикле. Он катал меня по парку на багажнике. От скорости я еле дышал, к тому же, мои босые ноги поджаривались на раскаленной головке блока. Но я все вытерпел, боясь, что, если буду кричать, он меня ссадит.

Однажды с ним проделали такую штуку. За вечерним чаем Женя попросила его принести ее шаль. Когда он вышел, Сося, на которую иногда сходило Божье вдохновенье, вскочила и выложила на его стул несколько ложек меда. Вернувшийся Сашка сел в мед, мгновенно промок и прилип. Покраснев как рак, он барахтался, пачкал руки, а тетки помирали со смеху. У бедняги были только одни брюки и кальсоны. Пока их горничная стирала, гладила и сушила, он сидел в папиной комнате, завернутый в одеяло. Потом сразу уехал и больше не появлялся.

Еще среди женихов был некий черногорец – Вучетич-Драгович-Оздренич. Щуплый и кудрявый. Но его необычная национальность и тройная фамилия все искупали. Я кое-что слышал о черногорцах и представлял себе Вучетича на родине. Вот он стоит на скале в своей тужурке Императорского технологического института и низвергает потоки камней на головы наполеоновских войск, крадущихся по долине, чтобы захватить Цетинье!

Обилие женихов дало возможность сколотить любительскую труппу. В большом сенном сарае до сенокоса плотники построили сцену и скамьи для публики. Из города выписали костюмы. В сарае шли репетиции. На спектакли приглашались вся деревня и наши рабочие.

Гример приезжал из города. Из его уборной выходили совершенно незнакомые люди. Вышел какой-то господин в венгерке, с большущими усами и лысый. Когда он заговорил, я узнал, что это папа. «Обрит», – подумал я с ужасом. Папа играл Смирнова в «Медведе» Чехова. Он так свирепо кричал: «К барьеру!», – наступая на тетушку Женю, что я цепенел от страха. – «Неужели в самом деле убьет?»

Когда все обошлось благополучно, и в зале раздались аплодисменты, я бросился за кулисы. Я больше всего жалел папину шевелюру. Из-за одного спектакля принести такую жертву! К моему удивлению и радости, он сдернул свою лысину, и его непокорные волосы, вечно торчавшие во все стороны, снова заняли свое привычное положение.

Женя была всего на 14 лет старше меня. Как-то она нашла в Москве японский магазин и привезла оттуда кучу занимательных вещей. Например, кружочек, похожий на школьную акварельную краску, но, если его поджечь, он начинал расти, из него вылезала колбаса, в аршин длиной. Это свойство какого-то металла было остроумно использовано в другой игрушке. Она представляла модель дачной уборной. Если открыть дверь, то было видно, что там сидит орлом карлик в колпаке и занимается, чем и надлежит. Секунды три подогревания спичкой его попки было достаточно для того, чтобы он начал свое дело, и, раз начав, уже не мог остановиться, пока вся уборная не заполнялась его продукцией.

Была соломенная трубка, так ловко сплетенная, что, если ее растягивали за концы, она сужалась! Барышни решили подшутить над прислугой. Поговаривали, что придурковатый «белый» дворник, который топил в доме печки и приносил самовар к чаю, – Иван – находится в неких нежных отношениях с «черной» кухаркой Пашетт (Прасковьей) – толстой и глупой бабой. Связь была незаконная и потому тайная (в смысле тайны Полишинеля). Обоих любовников вызвали в столовую и «соединили их руки», вернее, их указательные пальцы, с помощью японской трубки. Сколько они не рвались, трубка только сжимала их пальцы. Бедняги крутились по комнате, потные и красные, пытаясь жалко улыбаться на господскую шутку. Насмеявшись над их смущением вдоволь, их освободили.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации