Текст книги "Полукровка"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
– Из тебя они вытягивают самое плохое.
– Охранники? – Маша спросила осторожно.
– Почему же? Не только охрана, – неверной рукой он обвел застекленную комнату. – Все. Выкормыши советской власти. Эта дамочка умеет выворачивать наизнанку.
Маша поежилась:
– Но разве… разве нельзя сопротивляться?
– Можно, – Успенский склонил пьяную голову. – Только кончается плохо. И это надо представлять себе заранее. Чтобы не удивляться потом. Этого я не знал. Вернулся и хотел учиться. Господи, – он выпил из Машиного стакана, – черт, как же я этого хотел…
– Кончиться? Чем это может кончиться? Они убьют? – Маша спросила жалко, испугавшись своей будущей жизни.
– Бывают истории и позанимательнее, – он выпил и обтер рот. – Ишь, – Успенский грозил пьяным пальцем, – каркали: не пойдешь в партию, не станешь профессором. А я – нет! Ну что – стал или не стал?! Говорили, на их стороне правда…
Эту правду Маша больше не могла слушать.
– Вам пора домой! – она произнесла твердо. – Здесь больше нельзя, могут застать, увидеть.
– Застать? – он переспросил, словно очнулся. Волчьи глаза уперлись в стеклянную загородку.
– А где все? – она спросила, думая про Зинаиду.
– Скоро явятся. У этих сук закрытое партсобрание.
– А Зинаида? – после всех отвратительных слов Маша спрашивала открыто.
– Эта? – он плюнул грязным словом. – Где ж ей быть? На собрании, со всеми.
Маша поднялась:
– Надевайте пальто, мы пойдем вместе, через студенческий выход, – она думала о том, что скоро, с минуты на минуту, они обратно пойдут по длинному коридору, там будет не разминуться. – Вставайте, будете держаться за меня. Если встретим, я скажу, что вам стало плохо. Скажу, что провожаю вас до такси. Мы выйдем и поймаем машину…
Успенский оскалился и поднялся. Ни тени пьяной беспомощности не осталось в его холодных глазах.
– Этих ухищрений не требуется, – голос стал ровным и трезвым, – иди. Да, вот еще: два дня меня не будет. Во вторник жду как обычно, – Успенский махнул рукой.
Чужие голоса входили в преподавательскую. Они, отсидевшие на собрании, возвращались шумной толпой, горячие и раскрасневшиеся, как с морозца. Декан, явившийся вместе со всеми, проводил ее внимательным взглядом.
– Георгий Александрович! – он двинулся за стеклянную загородку.
Последнее, что Маша расслышала, – холодный и вежливый голос, в котором никто, даже проницательный декан, не уловил бы пьяного звука.
Рассказывать было некому. Маша понимала ясно: придется решать самой. В таких делах брат не помощник. Узнает, испугается. Хуже того, возьмет и ляпнет родителям. Мнение родителей Маша знала заранее: потребуют всё прекратить.
Она думала о том, что между братом и Успенским есть что-то общее. Но брат, конечно, другой. Время от времени и он позволяет себе скверные слова, но в устах брата эти слова звучат как будто понарошку. Словно он не имеет права на скверну. В отличие от Успенского: он, одержавший победу над паучьим воинством, имеет право.
Сидя на подоконнике, она повторяла слова Успенского, не пропуская скверны. Слово в слово. Слова обжигали горло, желчью разъедали рот.
Маше хотелось сплюнуть, но губы не слушались, бормотали и бормотали, словно взялись переложить историю на грязный профессорский язык. О паучьем воинстве, о полчище полицаев, о черном эсэсовце, идущем по плацу, покачивая длинной и острой тростью, которая поднимается, чтобы ткнуть в беззащитное сердце. Для каждого из них находилось профессорское слово – единственно правильное и правдивое. Язык, которым владел профессор, гулял в Машиной крови. Этот язык становился главным знанием, которое Маша переняла у профессора, важнее предмета, который Успенский читал для нее дополнительно. Она думала о том, что до встречи с Успенским стояла перед ними безоружной.
Маша слезла с подоконника и легла. Перед ней вставали крысиные лица: университетская экзаменаторша, полицай, вручающий белые аусвайсы, зоркая заведующая сберкассой, разглядевшая свежий паучий укус. Последним возник декан, ухмыльнувшийся гадко, и всякий раз профессорский язык вступал сам собою, как неведомый музыкальный инструмент, издававший звуки безошибочной скверны. Этой скверной пахли и призраки, обсевшие ее искореженную жизнь.
Она чуяла их запах, словно сама стала летучей мышью, знающей все про чужую враждебную кровь. В темноте беспросветной ночи Маша думала о том, что кровь – это другое, не передающееся по рождению, потому что отец профессора, которого они взяли вместе с евреями, был русским по крови. Значит – другим.
Прислушиваясь к звучанию скверного инструмента, Маша смеялась беззвучно, зажимая ладонями рот.
Кровь уходила в землю, которую мертвые разрыли своими руками. С ними она была одной крови. С ними и с профессором.
«Мы с тобой одной крови – ты и я».
Слова из сказки, которые произнес герой, брошенный в джунглях и вскормленный волками, не относились к человеческой крови. Маша вздохнула, успокаиваясь. В мире, где каждый рождается зверем – пауком или волком, – надо выбирать одну сторону. Она улыбнулась улыбкой волчонка и встала на сторону волков.
Глава 8
1
Обещания Успенского, сулившего научную карьеру, начали сбываться: на третьем курсе, по представлению профессора, Маша была назначена председателем студенческого научного общества, пока что факультетского. Декан, засидевшийся на своем месте – по каким-то причинам ректорат не спешил отпускать его в докторантуру, – разговаривал с Машей уважительно, признавая за ней особые права: время от времени ее отправляли с докладами на студенческие научные конференции. Приглашения приходили то из Москвы, то из столиц союзных республик, в каждой из которых были профильные вузы. Списки докладчиков утверждал Успенский. Машины выступления он ставил на пленарные заседания. Против этого выбора не возражал никто: ее доклады были интересными. Собирая вещи, Маша радовалась возможности попутешествовать, тем более что ленинградскую делегацию везде принимали радушно. Пожалуй, ей отдавали предпочтение перед московской; прибалтийские же университеты и вовсе не приглашали москвичей.
Мало-помалу она начинала понимать истинное положение дел: студентов из России здесь называли русскими, делая исключение, кажется, только для ленинградцев. Ленинградцев включали в семью прибалтийских народов, остальных ненавидели люто, не особенно скрывая своих чувств.
В Таллине на пленарном заседании ей предоставили первое слово. Маленькую ленинградскую делегацию усадили на переднюю скамейку. Выступив, Маша вернулась к своим.
Один за другим на кафедру поднимались устроители. Доклады они делали на своем родном языке. Ленинградцам никто не переводил. Ребята перешептывались недовольно. Вспомнив о своих правах и обязанностях председателя СНО, Маша передала по цепочке: «Мы – гости. Сидим тихо».
Шорох в рядах гостей не укрылся от внимания хозяев. Маша ловила внимательные взгляды: казалось, хозяева дожидаются первого открытого недовольства, чтобы осадить русских. До конца прений они досидели с честью, но когда хозяева заговорили о вечерней программе, Маше стоило некоторых усилий дать согласие. Ей хотелось добраться до кровати и уснуть мертвым сном. Остальные члены делегации отказались решительно. Понимая, что общий отказ не может остаться без последствий, Маша согласилась, скрепя сердце.
Вечер заканчивали в уютном кафе. За столом разговаривали по-русски. Их русский был свободным. Сегодняшнюю пленарную историю хозяева обходили стороной.
Официант принес десерт: кусочки хлеба, cмазанные чем-то сладким, вроде варенья, и посыпанные длинными зернышками, похожими на тмин. Национальное блюдо. Хозяева ели с удовольствием, и, стесняясь обидеть, Маша взяла и надкусила.
Такого вкуса – сладкого и одновременно терпкого – она не могла ожидать. Зубы жевали липкую хлебную массу, но язык, мгновенно распухший, не давал вдохнуть. Взмокшие лопатки свело холодным ужасом, и, улыбаясь одними губами, Маша медленно поднялась. Зажимая горло обеими руками, она бросилась к двери. В уборной, подавив приступ дурноты, Маша прижалась лбом к холодной стене, ужасаясь тому, что все, конечно, заметили.
В туалет вошла девушка. За столом они сидели рядом.
«Ну что, как ты?» – девушка спрашивала заботливо. Эстонский акцент прибавлял ее голосу нежности и доброты. Маша попыталась ответить, но дурнота подступила снова, и, махнув рукой, она кинулась в кабинку.
Девушка стояла снаружи, терпеливо дожидаясь.
«Извини… Наверное, аллергия. Язык не ворочается… Распух…»
Вернувшись к столу, она села, стараясь не глядеть на темное блюдо. Хозяева, прервавшие разговор, смотрели с вежливым недоумением.
«Простите, не знаю, очень вкусно. Но для меня непривычно. Устала, тяжелый день…» – Маша оправдывалась, боясь заплакать.
Они смотрели внимательно. Во взглядах, устремленных на Машу, соединялась жалость и непреклонность, словно она была каким-то животным особой породы, вызывавшим жалость, но в то же время и опасливую неприязнь. Что-то, перебившее стыд, поднялось в душе.
«Я – не русская, – Маша произнесла через силу. – Мой отец – еврей».
Девушка, сидевшая рядом, заговорила по-эстонски. В потоке речи мелькнуло слово аллергия – она произнесла его как-то по-своему.
Парень, сидевший в главе стола, подал знак официанту. Тот подошел и склонил голову, дожидаясь распоряжений, и, коротко кивнув, подхватил темное блюдо. Унес с собой. Хозяева заговорили по-русски как ни в чем не бывало.
Вечер закончился мирно. Парень, говоривший с официантом, пошел ее провожать. Темноволосый, не очень-то похожий на прибалта, он говорил почти без акцента.
До общежития добрались к полуночи. По дороге болтали о разном: о преподавателях, о Ленинграде, о конференции. Поблагодарив за приятный вечер, Маша стала прощаться. Но он не уходил. Смотрел выжидающе, как будто напрашивался на приглашение.
Маша усмехнулась и посмотрела нехорошо: «Знаешь, – она глядела ему в глаза, – если бы я кого-нибудь ненавидела, не стала бы набиваться в гости». – «Эт-то неправда, – буква т, отдавшаяся ломким эхом, вернула себе эстонский выговор. – Т-тебя никто не ненавидит». – «Это хорошо, – Маша прислушалась к отлетающему эху. – Тогда я тебя приглашаю. Мы поднимемся, и ты объяснишь мне, зачем вы это сделали: чтобы мы не поняли ни слова? А если не объяснишь, завтра мы все уедем. Ребята так решили. Я тоже. Уеду со всеми».
Она сказала со злости, из гордости, с разбегу, но парень испугался. «Да», – кивнув покорно, пошел следом за ней.
Они поднялись и сели за низкий столик – в холле, на этаже.
«Ну?» – Маша спросила, давая волю злости. «Остальные приедут завтра, из Вильнюса и Риги. Сегодня никого не ожидали. Думали, вы тоже завтра. Мы думали, на пленарном заседании будут только наши, доклады приготовили на эстонском. А потом оказалось, вы все-таки приезжаете, но было… поздно менять».
«Правильно, – Маша кивнула. – Так ты и объяснишь. Когда тебя вызовут». Его пальцы вздрогнули. Гостья поняла правильно: сидя перед нею, он репетировал объяснение.
Он сидел, опустив голову, словно ждал вопросов.
«Я не понимаю… – Он поднял глаза. – Ты действительно думаешь, что я – твой враг?» – «Не знаю», – он ответил нехотя, но твердость, стоявшая в голосе, выдавала правду. «Ладно. Значит, враг. Тогда давай говорить открыто. Тем более здесь нас никто не слышит».
Женщина, дежурившая на этаже, встала и ушла. Как будто была в сговоре с ними.
Разговор, начавшийся с угрозы и испуга, становился странной игрой. В этой игре они сидели друг против друга, а между ними стояло что-то, похожее на смерть. Потому что оно стояло насмерть, но все-таки было не совсем настоящим: поймав усмешку ленинградской девочки, он понял – эта не выдаст.
«Хорошо», – ему хотелось высказать правду. Всю как есть.
Это они придумали заранее. Пошли на стратегическую хитрость: пригласить на пленарное заседание только ленинградцев, потому что только с ленинградцами их сговор мог стать игрой. С москвичами такие игры не проходят. «Ленинградцы пережили блокаду, и вообще…» – он отвел глаза.
То, что он рассказал, оказалось подступами к правде.
Настоящая правда была соблазнительной и страшной. Тихим и твердым голосом он рассказывал о послевоенном времени, когда их семью выслали за Урал. На Урале он и родился. Перечисляя имена, непривычные для русского слуха, рассказывал о судьбе родных, о тех, кто умер в далекой ссылке, о бабушке, не смевшей плакать о потерянной родине. Украдкой она учила внука говорить и писать по-немецки и на родном языке.
Их жизни, загубленные русскими оккупантами, были записаны в его памяти, как в книге, и каждая страница сочилась болью. Словно свидетель обвинения, он листал мелко исписанные страницы, и, вглядываясь в буквы, превращавшиеся в строки, Маша читала его правду, не замечая, что эти буквы – другие. Как будто снова сидела на конференции, где все говорили не по-русски, но она понимала их дословно, как будто его бабушка, умершая вдали от дома, научила ее говорить на их родном языке.
«Моя семья не исключение. Русские погубили многих».
Если бы это и вправду было трибуналом, перед которым он поставил ее в качестве обвиняемой, Маша нашла бы что сказать. Она сказала бы, что ее вина – мнимость. Все случилось до ее рождения, а значит, она не может отвечать за дела отцов. Кроме того, ее отец – еврей, а значит, поезда, стоявшие под пара€ми, были приготовлены и для ее семьи. Она сказала бы: если бы Сталин не умер, она тоже родилась бы по другую сторону материка, если бы вообще родилась, и уж во всяком случае, никогда бы не стала ленинградкой. Она могла бы сказать: Ленинград – особый город, в котором все смешалось и сгорело. Как пепел целого народа: их национальность – ленинградцы. Так она ответила бы судьям, и ни один трибунал на свете не счел бы ее доводы ничтожными. Из-за свидетельской кафедры она вышла бы свободной и оправданной, и парень, сидевший напротив, вынужден был бы отступить.
Он молчал, дожидаясь ответа, потому что в игре, которую они оба приняли, полагалось отвечать.
«Я отвечу тебе», – Маша начала непреклонно, перебирая доводы. Они были сильными и правильными – и все вместе, и каждый по отдельности. «Во-первых…» – она коснулась лба, усмехнулась сухими губами и в это же мгновение услышала голос, вложенный в ее душу над колыбелью. Голос пел о том, что его правда сильнее ее безвинности – если придется выбирать.
«Во-первых, – она начала снова. – Мой отец еврей. Но мать – русская. Это значит, я тоже виновата».
Парень, сидящий перед ней, сник. Игра, которую они затеяли, получалась странной. В ней не было главного, того, на чем держатся такие игры. Тень разочарования скользнула по его лицу. Тени предков, ходившие над его головою, отлетали, оставляя его в одиночестве. Он никого не забыл. Защитил их всех, как мог. Никто не потребовал бы от него большего. И девушка-ленинградка, сидевшая напротив, признала свою вину. Даже себе он не желал сознаться в том, что ожидал от нее другого: пусть бы она выступила против, встала на защиту своих.
Противясь подступающему разочарованию, он уцепился за ее усмешку. За этой усмешкой не чувствовалось покорности. На самом деле она не признала вины.
Ему не хотелось расставаться с радостью обличения. Протянув руку, он провел указательным пальцем по ее верхней, усмешливой, губе. Усмешка, изобличавшая ее непокорность…
Ее губа дрогнула, но не стала смиренной.
«Тебя, – Маша отвела протянутую руку, – как зовут?»
«Тоомас, – он ответил и тоже усмехнулся. – По-вашему, Фома».
«Тоомас?!» – зажав ладонями рот, она засмеялась. Скверный инструмент, который передал ей профессор, откликнулся на имя: имя, которое она использовала, спасаясь от паука.
Отсмеявшись, она вытерла губы, сметая следы усмешки – как крошки темного лакомства, от которого рвало.
«Пошли», – Маша встала с гостиничного дивана и поманила его за собой.
Утро принесло пустоту.
Встав под душ, она смыла с себя его запах. Как вину, которую этот Фома, па€хнувший молодым волком, возлагал на нее.
2
На следующий день Тоомас не явился, исчез, как не бывало.
К выходным конференция закончилась: все остальные доклады выступавшие читали по-русски. На прощальном ужине его тоже не было. Маша думала: «И слава богу…»
Это хотелось забыть как можно скорее. Кроме того, Маша опасалась Успенского: профессор обладал звериным чутьем. «Только не это…» Их отношения и так будили любопытство.
Будь она троечницей, с трудом переползающей с курса на курс, никто не усомнился бы в том, какого рода нити связывают ее с профессором финансов. Но в своей группе Маша была лучшей, училась легко и старательно. В ее зачетке не было ни одной четверки.
Сорванный лист легче всего спрятать в лесу. Бесспорно, она была лучшей студенткой, а потому никто не догадывался: любовницей Успенского она стала еще на первом курсе, давным-давно.
Если бы их связь открылась, все сочли бы Успенского соблазнителем. И попали бы пальцем в небо. Профессор, давший клятву в ранней юности, именно для Маши пытался сделать исключение. С самого начала он действовал без обмана, искренне заботясь о ее будущей научной карьере, потому что девочка, которую он разглядел, сидя в президиуме, была до странности непохожей на других студентов.
В его жизни способные студенты, конечно, встречались и раньше: Успенский знал этот вкус. Когда каждое слово, произнесенное преподавателем, находит заинтересованный отклик в молодой и талантливой голове. Его лучшие студенты добивались успехов, время от времени до него доходили слухи об их карьерных достижениях, и каждый из них был ему благодарен. Однако все они проходили курс на общих основаниях. Эксперимент с дополнительными занятиями Успенский ставил впервые.
Вопреки ухмылкам декана, словно бы знавшего о его давней клятве, профессор не зарился на студенток. За все преподавательские годы набиралось две-три мимолетные истории, и девушкам, выказавшим ему особую благосклонность, не пришлось об этом пожалеть. Собственно, слухи, ходившие по институту, и возникли именно потому, что слишком ответственно Успенский относился к дальнейшей судьбе своих недолгих избранниц, то договариваясь с деканом о пересдачах, в которых им отказывали, то устраивая теплое местечко при распределении. Девочка, которую он высмотрел, в этой заботе не нуждалась. К разговорам о своей будущей научной карьере она вообще относилась равнодушно.
Не раз Успенский задумывался о том, что в этом кроется какая-то несообразность, потому что в учебных делах Маша демонстрировала любознательность и внимание. За каждую новую тему она принималась с энтузиазмом, без устали обдумывая возможные повороты, так что доклады, положенные на профессорский стол, радовали его глубоким и нетривиальным подходом. Бывали случаи, когда, выслушав Машино выступление, кафедральные преподаватели подходили, чтобы похвалить его ученицу. Говорили о том, что Маша Арго замечательно развивает идеи своего руководителя, но Успенский, не слишком греша против истины, отвечал, что она развивает свои.
Несообразность, о которой задумывался профессор, заключалась в том, что к своим достижениям Маша относилась спокойно, хотя, пожалуй, и не вполне безразлично. Своим успехам она радовалась. Это Успенский замечал. Делами студенческого общества Мария Арго занималась с удовольствием, охотно ездила на конференции, и все-таки… Про себя, недоумевая, профессор сетовал на то, что она не мужчина, а значит, преданности чистой науке от нее вряд ли стоит ожидать. Тем не менее он настраивал ее на аспирантуру, стараясь не обращать внимания на холодок, сверкавший в ее глазах.
Вопреки Машиным представлениям, сложившимся под влиянием страшного пьяного разговора, его отношение к женщинам не было простым. О них он привык думать грязно и грубо, так, как это делали старшие, чьи ухватки он перенимал на зоне – в течение долгих трех лет. Однако циничное презрение, которым были окрашены его сокровенные мысли, сочеталось в нем с преданностью и нежностью, как будто оставшимися в наследство от давней юности, проведенной в профессорском доме.
Первые годы, прошедшие после возвращения, поглотили учеба и карьера – учитывая отцовское и собственное прошлое, всё давалось с большим трудом. От мальчиков, пересевших за институтскую парту со школьной скамьи, Успенского отличала мертвая хватка, приобретенная на зоне. Сводя зубы, он поднимался по карьерным ступеням, однако не делая ни шагу в ту сторону, куда его манили различные организации. Постепенно от него отступились. Видимо, не научились ломать тех, кто совсем не боялся.
Успенский не боялся совсем. Волчьи глаза, магически действовавшие на женщин, загорались угрожающе-тусклым пламенем, стоило им пригласить его на разговор, и неприметный человек, садившийся напротив, чувствовал себя неуверенно и неловко, словно в его мозжечке вспыхивала генетическая память о том времени, когда его предки были крысами.
Докторскую он защитил с их молчаливого согласия. Профессором Успенский стал в тридцать девять лет – возраст невиданный для деятелей советской экономической науки. Потомки крыс позволили ему занять и должность заведующего кафедрой. Свое попустительство крысята объясняли тем, что для статистики им необходим заведующий кафедрой, не являющийся членом КПСС.
Внимание женщин, которым Успенский пользовался с удовольствием, было, если можно так выразиться, побочным продуктом. Это дело он никогда не считал приоритетным. К его ногам они, как говорится, падали сами, чуя и ценя в нем то самое, что осаживало крыс. Некоторое время, отдавая дань своей клятве, он вел скрупулезные подсчеты, но, перевалив за сотню, не то сбился со счета, не то прекратил сознательно. На фоне подобной впечатляющей статистики двумя-тремя новыми историями вполне можно было пренебречь.
Защитившись, то есть достигнув цели, к которой можно идти, сжимая зубы, Успенский начал пить. К моменту встречи с Машей привычка превратилась в зависимость: за день он выпивал пол-литра водки. Однако на занятия являлся трезвым – умел держать удар.
Если бы его спросили, зачем он это делает, профессор вряд ли нашелся бы с ответом. Ум, привыкший справляться с расчетами, выкладками и формулами, не задавался вопросами о смысле жизни. Время от времени какие-то неясные сомнения бередили его душу, и, делая робкий шаг в сторону рефлексии, Успенский испытывал горькие чувства. Почти вплотную он подходил к пониманию того, что в советской системе все его открытия и достижения так и останутся чистой схоластикой, не имеющей отношения к подлинной экономической жизни. Эти ощущения он гнал от себя нещадно, однако они не исчезали. Точили изнутри.
Первые годы водка помогала. Он тешил себя надеждой на то, что сумеет, взявшись за дело правильно, вырастить ученых своей собственной школы, которые сумеют закрыть проплешины, оставшиеся в экономической науке после чисток. Успенский был уверен в том, что если бы не чистки, от которых пострадали ученые отцовского поколения, новые экономисты, естественные наследники Чаянова, сумели бы сделать советскую систему экономически эффективной. С этими мыслями он и приглядывался к новым студентам, по понятным причинам предпочитая лиц мужского пола, но глаза ни на ком не останавливались. Машу он выделил сразу.
В тот день Успенский привычно томился в президиуме, обдумывая план учебника, который собирался писать. Девушка, вышедшая на сцену, не была красавицей. Ее можно было назвать симпатичной. Она декламировала стихотворные строки. Профессор не вслушивался. За донжуанские годы он привык к тому, что в случае одобрения в нем словно бы включался механизм, облекающий желания и чувства в грязные слова. На этот раз механизм явно давал сбой. Девушка казалась ему привлекательной, но этих слов в голове не возникало. Он вслушивался все внимательнее, находя ее выступление умным и удивляясь своему безразличию. Закончив, она поклонилась неловко, и в этот миг, втянув воздух волчьим носом, он вдруг подумал: эта девушка – то, что нужно. Учебу она понимает так, как это необходимо для его дела.
В тот же день, обратившись к декану, не посмевшему ухмыльнуться, Успенский узнал о том, что Мария Арго – студентка из лучших.
3
До шестого апреля Маша относилась к профессору с почтением. Однако беспокойная ночь, последовавшая за пьяным разговором, имела последствия. Профессорский голос завладел ее душой, словно Машина душа, заговоренная над колыбелью, была ему подвластна. Маша гнала от себя стыдные мысли, но снова и снова вспоминала его клятву: для Маши эта клятва становилась магическим заклинанием, которого она не могла одолеть. Словно и вправду была героем, оставленным в диком лесу, где свой и чужой различаются единственно по запаху, она склонялась к мысли: волк давал свою клятву в расчете и на нее.
Жизнь, сложившаяся до встречи с Успенским, как будто расчищала ему дорогу. Маша думала о годах, проведенных в неведении. Тогда она стремилась стать историком, надеялась открыть для себя прошлое, которое в те годы казалось ей достоянием всего человечества. Безо всяких исключений. В ее представлении народы и страны карабкались по ступеням исторического времени, и каждая ступень, покоренная тем или иным народом, давала опыт и ему самому, и всем другим. Опыт Вавилона преломлялся в жизни Египта, греческая красота питала умы Возрождения, точность римских формулировок гранила форму средневековых фраз. Теперь, оглядываясь по сторонам, она обнаруживала совсем другие приметы. Словно время, в котором двигалось вперед все остальное человечество, в ее стране изменило направление. Тронулось вспять. Мир, в котором она оказалась, походил на первобытный: в нем действовали свои и чужие боги. В этой лесной чаще слагались страшные магические заклинания, способные оживить погребенных мертвецов. Каждая клятва, обращенная к этому миру, обладала силой, имевшей власть над живущими.
Теперь уже не вполне точно, но Маша все еще помнила, о чем говорили книги, описывающие первобытную жизнь. О любви они хранили молчание, словно чувство, пронизывающее историческую жизнь человечества, в доисторические времена еще не относилось к людям. Невидимые боги, не помышлявшие о людской любви, вглядывались в мир в поисках жертвы: жертвенность была единственно верным способом с ними договориться. В этом мире каждая девушка была собственностью своего племени, в котором родилась. Оно имело право принести ее в жертву или отдать другому племени, но выбор, решавший ее жизнь и смерть, никогда не предоставлялся ей самой.
Чем дальше, тем неотступнее Маша думала о том, что в этом лесу, в котором ей довелось родиться, она принадлежит к разным, враждебным друг другу племенам. Снова и снова она вспоминала свои терзания, и скверные слова, которые переняла у профессора, шептали ей о том, что материнское племя опаснее и враждебней. Отцовское, совсем не похожее на победительное, всегда оказывалось разгромленным, потому что на стороне материнского племени стоял могучий языческий бог, принявший обличье паука. Раньше, в свои школьные годы, Маша об этом не догадывалась: и учителя, и родители говорили неправду. В лучшем случае хранили молчание.
«Нет, – думала она. – Просто врали. Твердили о том, что в этой стране нет ни племен, ни пауков».
Помня свою университетскую историю, Маша понимала: ее, дурочку, верившую на слово, прочили в жертву пауку.
Материнское племя действовало хитростью: ее, оскверненную чуждой кровью, они выбрали, чтобы спасти девочку-медалистку, целиком принадлежащую их племени.
Ее имени Маша не знала. Зато она знала имя другой русской девочки, которая поступила туда, куда мечтала: Валя Агалатова, ее ближайшая институтская подруга.
На переменах Маша по-прежнему болтала с Валей, понимая, что в этом нет никакой Валиной вины. Дело в конце концов не в Вале. Важным оказывалось другое: теперь, когда ей открылся сам механизм несправедливости, временная победа, которую Маша одержала с помощью брата, уже не казалась ей окончательной. Победительницей она оставалась до первой проверки. Если полицаи, засевшие за коленкоровой дверью «Отдела кадров», по каким-то причинам займутся ее личным делом по-настоящему, тогда, по законам своего племени, враждебного отцовскому, они опять повлекут ее туда, где, кроясь за первобытными деревьями, дожидается неумолимый паук.
Этот день еще не наступил. Однако, осознавая, что он придет рано или поздно, Маша понимала: надо действовать. Решительно и быстро. Самой выбрать племя, которому можно принести себя в добровольную жертву, и этой жертвой окончательно освободиться от родителей. Чтобы родительские племена, враждебные друг другу, больше не имели над ней власти. Новое племя, данное не по рождению, а по выбору, станет ее защитой. Оно должно быть сильным и независимым, чтобы охотники, которых родительские племена отправят по ее следу, остановились на подступах, встретив яростный отпор.
Волчий запах, исходивший от слов профессора, определил окончательный выбор.
4
Выбрав день, когда Успенского на кафедре не было, Маша явилась к нему домой – позвонила и напросилась. Поводом послужила срочная консультация – тогда Маша писала один из своих первых докладов. Голос, ответивший по телефону, был сдержанным и ровным. Не выказав удивления, профессор предложил ей приехать.
Дожидаясь прихода студентки, Успенский допил остатки и умылся под краном. Машину просьбу о консультации он принял за чистую монету, поскольку тема, над которой она трудилась, была не из легких.
Профессор встретил ее в прихожей. Едва взглянув, Маша почувствовала ужас и отвращение: на хозяине был надет спортивный костюм. На взгляд постороннего, в этом не было ничего особенного: мягкие штаны, стянутые в лодыжках, широкая трикотажная кофта, облегающая живот. Отвратительным ей показался темно-серый цвет. Одеваясь второпях, профессор натянул кофту на левую сторону, так что мягкий начес оказался снаружи. Серый начес походил на короткую волчью шерсть. Мысль о побеге занялась в Машином мозгу. Отступая в сторону, профессор вежливо улыбнулся. Помедлив, она все-таки вошла.
В квартире царил дух пьяного уныния. Грязная посуда покрывала поверхность кухонного стола. В углу, у захватанного руками пенала, накопилось с десяток пустых бутылок. Из глиняной миски свисали пряди кислой капусты. Маша села и опустила глаза.
Теперь, оказавшись в квартире, которую про себя назвала логовом, Маша прислушивалась растерянно. Успенский ходил по комнате, ступая как тень. Кажется, он пытался прибраться. До Машиных ушей доносилось какое-то шуршание и бряканье. Наконец, возвратившись на кухню, он улыбнулся виновато: «Пусто. Так что перейдем к делу».
Поборов себя, Маша выложила на стол исписанные листки. Привычно, словно дело происходило за кафедральной загородкой, профессор уселся напротив. Она докладывала тихим голосом, формулируя промежуточные выводы, и, пытаясь следовать за ее мыслью, Успенский отгонял от себя другую, сверлившую мозг. Сознание, затуманенное водочными парами, сосредоточилось на женщине, пришедшей к нему в дом. Сюда она явилась по доброй воле. Звериное нутро, выпущенное из институтской клетки, нашептывало скверные слова.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.