Текст книги "Золото"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Она хотела спросить: а что за реки Борисфен и Танаис?.. – как вдруг все, работавшие в раскопе, как сбесившись, как сойдя с ума, размахивая руками, выкрикивая безумные и радостные кличи, вопли, зайдясь в неистовом: «Ура-а-а!..» – ринулись к ним, стоящим с золотым мечом в руках, и Задорожный чуть не упал, опрокинутый наземь восторженной толпой археологов.
– Меч, меч!..
– Черт побери, настоящий…
– Ну не картонный же, Ежик!..
– Дайте потрогать…
– Вы такие сумасшедшие, ну разве можно так орать!.. до самой Керчи слышно…
– Бери выше, до самого Судака…
– Ребята, а что, если это нам снится?..
– Как сверкает!..
– О, Dio mio, what is a beautiful… как это по-русски?.. меч?..
– Да, недурная игрушка… а тяжеленький, должно быть… Роман Игнатьич, дайте подержать…
– Его и взять-то в руки страшно!..
– Богатыри брали…
– А еще говорили, что раньше людишки были слабосильные и малорослые и мало жили, в сорок пять лет мужик уже был стариком…
– Господа, вот это да!.. Светик, ты просто самоцветик!..
– Девушка верхом на льве… и у льва в зубах рубин!.. что бы это значило?..
– Что бы это ни значило, старик, – он наш, наш, наш!..
Роман и не скрывал счастья, затопившего его с ног до головы. Маска уплыла, зато меч! Люди убиты, зато этот меч… Он им послан Богом, это уж точно. Музей будет гордиться. Такая находка на международных аукционах – недосягаемая, чудовищная роскошь, музею ее никогда не купить, даже если он продаст половину коллекции. Музей не поднимет такую стоимость. Эта девочка, Светлана, преподнесла великий подарок России. В Москву будут приезжать люди со всего мира, чтобы полюбоваться на меч царя из Гермонассы. Находка бесценна.
Они со Светланой переглянулись. Они подумали оба об одном и том же.
О том, какой жертвы потребует потревоженное копошащимися в земле людьми божество Гермонассы за то, что отдает людям безвозмездно свое сокровище.
– Надо прочитать надпись, вот тут, на ножнах… Она вычеканена довольно рельефно… Буквы… или иероглифы… видно ясно, разобрать возможно… Сережа, ты… прости, я все тебя на «ты», маститого археолога… вы знакомы с этой письменностью?..
– Если вы не знакомы, Роман Игнатьевич, то уж я тем более не знаком. Первый раз вижу такое письмо. Иероглифическое, конечно, вот, видите, тут буквицы, похожие на рисунки, все это символы-знаки… ну, буквы всех на свете алфавитов выросли из изображений всяких предметов, вы же знаете это лучше меня… Давайте всмотримся… может, мы найдем кое-какие аналоги?..
– Глядите, глядите, Сережа… Нет, роюсь в памяти, не нахожу ничего похожего… Да, иероглифическое письмо… Не греческое, не ахейское, не дорийское, не хеттское, не арамейское… не критское, ну, это же не Фестский диск… не этрусское… копошитесь еще в своей башке хоть вы, Сережа!..
– Не финикийское, не вавилонское, не шумерская клинопись, – шепотом продолжил Серега, – не египетское, не нубийское, не санскрит, не майя, не кушаны, не бактрийцы… И уж, конечно, Роман Игнатьич, не уйгуры, не тюрки, не китайцы, хотя у китайцев будь здоров иероглифы… не иранцы, не каспийцы… не сирийцы… и не готы, нет, и не кельты с их кружевной вязью…
– И не арабы!..
– И даже не древнейшие азиаты, дравиды… кто же тогда?.. Кто?..
– Знаете, Сережа, – Роман даже стал хрипеть от потрясенья, как простуженный, – мне кажется, мы с вами имеем дело с неведомым государством, с неоткрытым языком и с очень развитой культурой… и достаточно могущественным в древности… возрастом гораздо древнее Трои… – Перед его глазами опять встали золотые маски – та, измирская, и похищенная, из Гермонассы. – Если мы разгадаем эту загадку… человечество нос к носу окажется с пересмотром своей истории!.. окажется, что этот язык, эта письменность, эти знаки на мече – наш истинный праязык, отец всех языковых семей Земли… что легендарная Атлантида – младшая сестра либо родная дочь этой цивилизации… что возраст культурного человечества гораздо древнее, чем это вычисляли по находкам позднейшего времени… что…
Он прижал ладонь к лицу.
– Что колыбель человечества действительно существует, и что, быть может, сейчас в мире существует нераскопанная сокровищница, еще не раскрытое капище древнейшей цивилизации Земли… представляете, если это царство погребено где-то под землей?.. ох и охота начнется, Сережа… ох и охота…
Он содрогнулся, вспомнив измирских охотников.
– И вы хотя бы приблизительно не можете расшифровать ни один знак из начертанных на мече, профессор?.. – У Сергея пресекся голос. – Как же… нам теперь быть?..
– Никак. – Задорожный разогнул усталую спину. Меч лежал прямо перед ними на матраце в палатке. Перед мечом горела свеча. Внутренность палатки профессора напоминала вход в древние молельные катакомбы, и светильник пылал, освещая коленопреклоненных людей. Археологи стояли на коленях. Они молились Времени. – Я прячу меч тщательно. Храню его, как зеницу ока. Он – со мной в палатке. Считайте, что мой кейс – это сейф. У меня, Сережа, есть с собой «браунинг». Если кто сунется… – Он улыбнулся. – Да никто не сунется. Кажется, хватит смертей. Дань уже взята. Будем думать о лучшем.
Они поднялись с затекших колен. Задорожный пожал руку Сереге.
– Спокойной ночи, Сереженька. Завтра рабочий день. Нам сейчас будет гораздо труднее, нежели раньше.
В голове гудело. Он подумал: а не искупаться ли мне. Стояла ночь, не глубокая, ранняя – едва перевалило за полночь, Персей и Кассиопея еще торжествовали в синей черноте над морем. Роман переодел плавки, захватил полотенце, подумал и снял джинсы. Лагерь спит, никто не увидит профессора голяком. А если и увидит – пусть смотрит. Фигура у него будь здоров. Если он потеряет профессорскую кафедру в Университете, он будет работать натурщиком в Суриковке. Да и такая жара, даже ночью, духота и марево, как от костра, какие тут джинсы, так надоели одежды, эти вечные человечьи шкуры.
Перекинув полотенце через плечо, он спустился по обрыву к морю. Бычков Бычи и Кози уже не было, на земле, привязанные к колышкам, валялись только цепи – хозяйка приходила, отвязывала их на ночь, уводила в хлев. Роман задрал голову, рассматривая звезды. Глубоко вздохнул, расправляя грудь. Какое чудо побыть одному! Человек среди людей – загнанный волк. Или загнанная лошадь. Не дай Бог стать загнанным тараканом на тараканьих бегах. Ими, кажется, занимались в Стамбуле первые, несчастные русские эмигранты?..
Он бросил полотенце на песок. Шагнул к воде. Вода ласково обняла его щиколотки, его колени. Как женщина. О Роман, ты неисправим. Ты опять думаешь о женщине. Да, брат, выходит так, что ты слишком одинок.
Он погрузился в воду весь, целиком – и поплыл, шумно выдыхая, широко выгребая, разрезая наклоненной вперед, по-бычьи, головой темную воду. Сделав несколько взмахов руками, он почувствовал: в воде, рядом, кто-то есть. Человек. Он плывет. Он плывет в море рядом с ним.
Он подгреб к плывущему, заплыл вперед и увидел, что это женщина. Мокрые волосы были забраны на затылке в тяжелые, кренделем, косы. Зеленые глаза на слабо светящемся в свете звезд и моря лице казались почти черными. Светлана!
Она тоже увидела его. Она не перестала плыть. Да ты не робкого десятка, девочка. Ты не испугалась человека, подплывшего к тебе в море. Не закричала. Не побледнела. А может быть, ты знала, что он пойдет сегодня ночью купаться, и сама пошла на море, и вошла в воду, и вот вы встретились в воде, как тритон и нереида?.. Светлана сделала в воде движенье к нему. Он тоже приблизился к ней. Они подплыли близко, слишком близко друг к другу.
Они не успели ничего друг другу сказать. Миг – и их лица, их губы и руки соединились над бездной живой, прозрачной тьмы. Они светились во тьме телами. Они слились в воде так страстно, что задохнулись, и Светлане пришлось вырваться из объятий Романа – так большая рыба бьет, хлещет хвостом, вырываясь из сети.
Она отплыла, вся горя. Он видел, как светятся ее глаза. Он поднырнул под нее, как дельфин, и снова оказался перед ней. Они опять поцеловались в воде – на этот раз нежно, еле слышно. Их скользкие, соленые губы нежно, жарко скользили друг по другу, языки робко и пылко находили друг друга; мокрые лица, щеки прижимались, впечатывались друг в друга. Они снова отпрянули друг от друга, и тут нырнула Светлана. Он тоже нырнул. Вынес ее на плечах на поверхность, как ныряльщик выносит из моря утонувшую корабельную амфору.
– Не хватало, чтобы ты утонула, – прошептал он прерывисто и обнял ее. Она легла на него в воде. Он чувствовал, как бьется, будто пойманная птичка в кулаке, ее сердце.
– Пустите меня, – прошептала она солеными губами, лежа на нем в темном и теплом море, в невесомости, на весу, а сама все крепче обнимала его.
Он поплыл вместе с ней к берегу. Он чувствовал, как сила звезд и света собирается в нем, становится мечом, острием, золотой иглой. Он вынес ее из моря на берег на руках, и она сидела у него на руках, как ребенок, пока он, медленно ступая по каменистому дну – то песок, то камни чередовались на таманском побережье, – выносил ее из воды.
Когда он поставил ее на ноги, она сама обняла его. Он почувствовал на своей груди ее грудь – нежную, юную, с остро вставшими, как чечевицы, сосками, и биенье ее бешено бьющегося сердца оглушило его, как оглушает биенье бубна. Запустив руку ей за спину, он нашел завязки купального лифчика, дернул. Никчемная тряпка упала на песок. Трусики, ведь есть еще чертовы трусики. Они оба не помнили, как исчезли, стянулись трусики. Она стояла перед ним нагая и вся дрожала. Ей не было холодно – она вся горела. Она покрыл бешеными поцелуями ее тело, уже такое родное. Он вспомнил Хрисулу. Он вспомнил, на один бешеный, безумный миг, всех женщин, с которыми он был в любви когда-то.
– Роман Игнатьич… Роман…
– Чудо мое…
Они оба, не выпуская друг друга из рук, опустились на песок. Сырой, чуть захолодавший ночью песок. Он наклонил голову, скользнул губами по ее выгнутой нежной и теплой шее, ниже, еще ниже. Будто впервые он целовал грудь женщины. Боже, да она ведь золотая. А сосок похож на ягоду. Груди твои – два голубя, да; и две сладких ягоды, две виноградины тоже. Счастье, что я их вкушаю, вбираю в себя; что я их касаюсь губами своими. За что мне такое неземное счастье.
– Боже… что вы делаете… что ты…
Он осязал ее всю. Его руки ходили, блуждали по ней, как блуждает человек по лестницам роскошного дворца, куда он, нищий и маленький, попал случайно, и вдруг ему говорят: это все твое, бери, владей, – а он никому не верит, и себе тоже. Он обнял ее за талию, такую тонкую. Она медленно стала наклоняться, ложиться на песок. Мгновенная мысль пронеслась в его голове: простудится!.. – а он уже трогал ее нежный живот, целовал благоговейно, как верующий целует святыню, ее ребра, ее пупок, и его губы нашли ее нежную, горячую, раскрывшуюся, раздавшуюся под его жадными губами раковину, – о, как медленно, как тихо раскрываются створки. Как горячо, солено там, внутри. Как в море. И там, внутри, – жемчуг. Драгоценный морской жемчуг. И он ныряльщик. Он должен нырнуть очень глубоко, и взять в руки слишком благоговейно, и вытащить, задыхаясь, и раскрыть осторожно, бережно. Тогда тайна будет жить. Иначе она умрет. Тайна жизни умирает в грубых руках.
Он прикоснулся языком к жемчужине. Девушка раздвинула чуть шире ноги, слегка застонала. Морская вода, соленая влага. Он чувствовал – она слишком уже принадлежит ему, до последней капли ее соленой, как море, крови. Он оторвал лицо от ее раскрывающегося перед ним, перед его губами лона. Она рывком села на песке, взяла его голову обеими руками. Наклонилась. Сама, изогнувшись, припала губами к его губам, прикоснувшимся к тайне жизни. Он втянул, всосал в себя ее губы, ее язык так неистово и страстно, что они долго не могли отлепить друг от друга слившихся, сросшихся лиц.
Он положил руки ей на нагие груди. Она тихо засмеялась. Он как впервые слушал, слышал счастливый смех женщины, полюбившей, отдававшейся.
Он лег на песок, увлек ее за собой. Теперь они лежали друг против друга на песке – уже перепачканные песком, соленые, влажные, пылавшие, как две головни, вынутые из костра. И она протянула руку и стала его гладить сама, будто бы она была слепая; будто бы изучала, капля за каплей, волосок за волоском, его тело – целую страну, куда ее допустили, ввели за руку, сжали руку и сказали: «Это твое, владей и царствуй». Ее рука заскользила по груди его, по тощим ребрам, осязая песчинки, прилипшие к коже, выпуклости и впадины, уже до боли дорогие; скользнула вниз; сжала, не веря себе, своей дерзости и ужасу, живое острие, живой горящий мужской меч, затаенный и мощный, ждущий, напрягшийся. Меч в руке Бога. Бог разит мужским мечом женскую податливую плоть, высекая огонь жизни, рождая людей на свет.
Она стала сжимать живое острие все тесней, ладонь заскользила по мокрой коже, зрячая рука видела все ложбины и складки, слышала биенье крови в сосудах, перевивших корень жизни. Он выгнулся на песке, и она впервые в жизни услышала стон мужчины, которого ласкают, молясь ему, как чуду, любимые им руки. Она другою рукой закрыла ему рот, и он поцеловал дрожащие пальцы. Взял своей рукой ее руку. Вобрал пальцы в рот – один за другим. Она хотела вобрать в себя его, а он – вобрать ее; они хотели проникнуть друг в друга, заполучить друг друга без остатка, ибо они уже любили друг друга – а сами еще об этом не знали.
– Я поцелую тебя так же, как ты меня…
Он, услышав ее голос, подумал – это с неба говорят звезды. Это все вокруг говорит: камни, песок, чабрец, прибой. Природа держала их в ладонях, как ныряльщик держит раковину с жемчужиной. Она наклонила голову и стала целовать его – шею, грудь, плечи, ее губы скользили по ребрам, ее зубы, пугаясь сами себя, нежно кусали его маленькие соски, удивлялись: Боже, у тебя тоже есть сосцы, но женщина ими кормит, а мужчине – зачем же они?.. – и вот она исцеловала его впалый, загорелый живот, вот она склонилась ниже, и живой меч ткнулся ей в губы, как тычется головкой маленький зверь в бок большой матери, как тычется рыба в ячейку сети; как тычется плачущий ребенок лицом – в материнские руки. Она почувствовала тут, что он – ребенок. Он, так намного старше ее, что она могла бы быть его дочкой… внучкой?.. Ей было все равно. Время потеряло очертанья. Время утратило перечную, горькую остроту. Этот человек вышел из тьмы времени на свет, и вот она целует его ночью на берегу, и он моложе всех самых молодых людей на свете, потому что он силен и счастлив безумной любовью, потому что он любит.
Она, стоя на коленях перед ним, лежащим, подняла голову. Он сжал пальцами ее пальцы.
– Я люблю тебя, – сказал он просто. – Иди ко мне.
– Погоди, – сказала она. И он все понял. Она не хотела спешить. Она хотела как можно дольше продлить все, что предшествовало слиянью. Слиянье – это ужас, это смерть и рожденье. Это страшно. Может быть, это праздник. А может – паденье в пропасть. Надо повременить. Надо обрадовать его ночью, звездами. Надо… спеть ему, потанцевать…
Она не знала, что вот так, века, тысячелетья назад, развлекали танцами и песнями юные девушки своих нетерпеливых возлюбленных, хорошо зная древнюю мудрость – ожиданье распаляет страсть.
Она вскочила с песка. Он сел на песке, любуясь ею. Он все понял. Он слишком чувствовал ее, чтобы не понять, что она хотела.
– Сиди так… слушай!..
Она на цыпочках отошла к кромке прибоя. Море вымыло на плоском берегу ровную площадку, куда прибой взлизывал, как огонь, лишь во времена жестокого ветра. Сейчас на этом месте жесткий, чуть сырой песок позволял топтаться животным, приходившим сюда в жаркий день искупаться в море, мальчишки жгли тут костры; она склонилась, собрала в кучку немного хворосту, жалобно сказала:
– Зажечь нечем…
Он, улыбаясь, пошарил воруг, отыскал кремень. Ударил камнем о камень. Высек искру. Умело раздул ее. Через минуту костер на берегу уже пылал. Она с восхищеньем глядела на возлюбленного. Его суровое лицо в свете костра приобрело величавые, царственные черты. Она встала над костром, свела руки над головой и стала совсем похожа на древнюю амфору.
– Вино в тебе, – сказал он глухим голосом, – ты знаешь, вино в тебе, и я – пьяный…
– Я тоже, – шепнула она. Снова встала на цыпочки. Покачнулась. Изогнулась вся. И, танцуя, двигаясь так, как подсказывало ей чувство, ничего не зная, а только лишь чувствуя и делая то, что приказывали ей толчки охмелевшего сердца, она пошла, пошла, пошла по песку, по песчаному кругу, сведя руки над головой и покачивая бедрами, зная, что вот он глядит сейчас на нее, и все ее тело под его пристальным взглядом расцветает и поет, что так никогда не было у нее в жизни – и, может, больше не будет уже никогда.
– Я пьяна тобой, я тобой пьяна… Я твоя любовь, я твоя жена… Я люблю тебя, только я одна, и глядит на нас лишь одна Луна…
Она пела то, что немедленно, сейчас приходило ей в голову. Она сочиняла на ходу. Она никогда не пела такой песни, и слова приходили к ней сами, и мелодия билась в ней, ища выхода, и она давала ей выход – голос ее летел над морем, вился и страдал, молился и радовался, и это была только ее песня, больше ничья, и она дарила ее ему; она дарила ему всю себя, здесь, у моря, перед разожженным им костром, и в сполохах огня она видела его лицо, и оно улыбалось.
Пламя вспархивало, как золотая птица. Она мчалась вокруг костра, кружилась. Ее ноги вздергивались, руки летели; казалось, она взлетит в танце. Внезапно застывала, будто видела то, чего видеть нельзя. Зеленые глаза на смуглом разрумянившемся лице горели, как две просвеченные насквозь солнцем виноградины. Он не мог дольше глядеть на ее красоту. Он вскочил, бросился к ней. Она обвила его руками. Ее руки захлестнули его, как языки огня.
Они, задыхаясь, целовались у костра так, будто потеряли друг друга в жизни – и нашлись, будто умирали – и вот воскресли. Он чувствовал, как она вся дрожала и горела. Она была вся в поту, в песчинках, в потеках морской соли. Целуя его, она закрыла глаза. Он словно обезумел. Он весь превратился в пламя. Он не мог больше ждать. Он схватил ее на руки – и так понес ее в гору, вверх, на обрыв; и, взлетев с нею на руках одним махом на обрыв, он поглядел с ней вместе с обрыва вдаль, на море, на ночное небо, полное звезд, как жемчужин, как золотого снега, – и она держалась рукой за его шею, и он чувствовал, как любимое тело тянет тяжестью вниз, к земле, а глаза зовут вверх, к звездам.
И он подумал о том, что смерть совсем не так страшна. Она – счастье, если умираешь вместе с любовью и в любви.
Он пронес ее на руках в палатку. Луна в последний раз улыбнулась им с небес. Они остались одни, вдвоем, в кромешной тьме.
– Погоди, сейчас я зажгу свечку…
Он наощупь разыскал витую толстую свечку, спички, зажег. Неверное пламя озарило их обоих, голых, забывших на берегу все свои тряпки, полотенца. Он пробормотал:
– Ничего не бойся, ничего, ложись… а я сяду рядом, я буду просто на тебя глядеть…
Их обоих колыхала неистовая дрожь. Она легла. Он глядел на нее, она глядела на него.
Они глядели друг на друга, и их глаза входили друг в друга, они целовали друг друга глазами, они умирали от любви.
Он упал рядом с ней на матрац, застеленный развернутым спальным мешком.
– Погоди…
– Как ты хочешь, любовь моя!.. я могу не коснуться тебя…
Они прикоснулись друг к другу телами, руками. Обожглись. Они оба горели так, что все тряпицы в палатке и брезент могли воспламениться. Она нежно выдохнула ему в лицо:
– Давай… посмотрим на меч… он же здесь, у тебя… я знаю…
Он крепко обнял ее. Из ее груди вырвался громкий стон. Он шепнул:
– Сейчас… я достану его… он там, в моем кейсе…
Они, голые, лоснящиеся в свете свечи, смуглые, стройные, глядели, как заколдованные, на меч, вынутый им из тайника. Она погладила пальцами выпуклый рельеф золотых ножен.
– Обнажи… обнажи его!..
Он выдернул его из ножен одним махом. И она поднесла руки к щекам, зажмурилась и чуть не закричала от блеска, великолепья, ужаса и счастья.
Меч, пролежавший в земле тысячи лет, выдернутый из ножен, был прекрасен, как вчера выкованный – блестел чистым, грозным металлом, тяжелый, четырехгранный, и такой шлифовки ни у греков, ни у воинственных ахейцев, ни у хеттов он тоже не упомнил. Меч торжествовал, оставшись наедине с двумя любящими, и он говорил им: я смерть, а вы – любовь, ну так давайте быть вместе всегда, до скончанья века. Любовь и смерть всегда рядом, вы разве об этом не знали, вы, несмышленые человечьи созданья. Вы сами сделали меня, да; но я – бич Божий, я меч, и ангел, изгоняющий людей из Рая, держал меня в руках; и мною наказывали и воздавали; и мною повелевали и прощали. А те, кто не хотел прежде времени принадлежать друг другу, кто молился друг на друга, как на святыню, клали меня между собой, ложась спать, – вы разве не знали об этом?..
Он побледнел. Она прошептала:
– Давай ляжем… и положим его между собой…
Он, заглядывая ей в глаза, положил руку ей на развилку ног, где вилось нежное золотое руно, и его ласкающий палец проник туда, внутрь женщины, где полдневный жар сливается с полночным; где тьма обращается в свет, чтобы там, во тьме, зачался и расцвел, как цветок, ребенок. Она выгнулась и застонала под его лаской, и в ее стоне он услышал боль.
– Да, так делали они, давно, тогда… те любящие… древние… Я понял… Ты – девушка… ты боишься, и тебе больно… мы тоже так поступим… он охранит нас… как ты хочешь… как хочешь…
Они, дрожа, легли рядом и положили обнаженный меч между своих горячих тел. Закрыли глаза. Он поднялся, укрыл ее простынкой. Она сбросила простыню. Они снова легли, взявшись за руки; их дыханье сначала выровнялось, а потом снова стало учащаться, и вот они уже больше не смогли дышать. Они стали задыхаться. Ее колено легло на холод меча. Она отдернула ногу.
– Как лед… я обожглась об это чертово железо… я больше не могу, слышишь…
– А я?.. иди, иди… иди, моя любовь, не бойся…
Они обняли друг друга. Он, взяв ее в объятья, перекатил ее через холодный меч на себя. Раздвинул ей ноги руками. Нежно поцеловал в грудь. Она сама, не помня себя, не осознавая, что делает, ослепнув от ужаса и чуда, сидя верхом на нем, как та девушка – на льве на рукояти меча, подставила ему вконец раскрывшуюся влажную раковину, и его живой меч проник туда, где сгущалась тайная тьма, пробив живую тонкую преграду, ударил нежно и сильно, и она сама села на него, чуть не потеряв сознанье от ослепительного света, ужаса, боли и счастья; и кровь хлынула из нее, из разверстой женской раковины, на его золотой загорелый живот, помечая собою, своей текучей красною болью, освящая и скрепляя любовь, всегда начинающуюся, не кончающуюся никогда.
… … …
– Дай мне зеркало, Стенька. Я хочу ощутить зеркало.
Она слышит вздох. К ее коленям подкатывается живое, крохотное, услужливое, покорное. Зеркало – в ее руках. Повертеть его так и сяк, ощупать, погладить. Поднести его к лицу. Так, чтобы ощутить его напротив лица. Нет. Не получается. Прижать его к лицу, расплющить о гладкое стекло нос, ощутить бровями, ноздрями, щеками, скулами холод, холод, холод. Холод и тьму.
А потом, разъярившись, бросить. Бросить зеркало об пол, прочь от себя, и разбить. Плевать. Муж купит новое. Она сама купит новое. Зачем ей зеркало. Никчемная вещь.
– Что вам принести, госпожа?..
– Апельсин. Я хочу, чтобы ты принес мне апельсин.
Шорох шагов по паркету. Он несет апельсн. Вот он уже его принес, ты ведь чувствуешь, ощущаешь, как в твои руки тыкается эта влажная, дырчатая, будто в порах, мягкая пахучая кожура. Как сильно он пахнет. Он мертвый. Его сорвали с дерева. И он забыл свое дерево. Нас всех сорвали с дерева. И нас тоже съедят.
– Почисть мне его, Стенька! У меня ногти болят его чистить…
Шелест раздираемой кожуры. А что бывает, когда с человека снимают кожу?.. А ничего. Человек корчится, кожу сдирают, и остаются одни живые красные мышцы, живое мясо. Кто дал нам право снимать скальп с апельсина?.. с мандарина?.. с лимона?.. с чего, с кого угодно… Никто не Бог. Никто не знает, зачем все создано. Она может нюхать. Она чувствует, как широко раздуваются ее ноздри.
В ее руки катится мягкий, влажный шар. Апельсин уже голый. С него уже сняли скальп.
– Спасибо, Стенька. Ты мне друг. Ты мне…
Горло перехватывает. Только бы не заплакать, это будет очень смешно. Слезы текут по щекам, белая водичка. Как текут по щекам слезы?.. Она вытирает их рукой. Она вытирала рукой слезы со щек мужа; со щек врачей; со щек крошечного существа, что верней собаки вьется у ее ног.
– Ты мне единственный друг. Ты у меня единственный.
Он целует ей руку. Какое приятное прикосновенье губ. Когда целуют, это всегда так приятно. Будто двумя перышками щекочут. Поцелуй – это птичка. Она перелетает от человека к человеку.
Отдернуть руку, не дать ему забыться, а себе – заплакать снова.
– Уйди! Отдохни. Ты устал со мной. Я надоела тебе.
Шарканье шагов. Она сама приказала сшить ему мягкие туфли. Как тогда, в тех покоях, древних, такие же существа ходили в таких же мягких, то ли бархатных, то ли войлочных, туфлях. Ушел?.. Тишина. Слава Богу. Она одна. Ощупывая стены руками, подойти к столу. Так, что у нас на столе?.. Ага, два ананаса… мобильный телефон… стопочка бумаги – кто это пишет, это, может быть, она ночью встает и пишет, пока никто не видит, карандашом на вытянутом из стопки листе, а потом ложится спать, а потом, утром, муж находит на столе ее слепые, дикие, бессмысленные каракули и плачет, плачет, склонясь на листком… и никто не знает, что у нее в столе. В ящике стола револьвер. Она никому не разболтала. Только единственному другу. Друг не предаст. Если предает друг – значит, тебя предает Бог.
Бояться боли?!.. ты ведь испытала такую боль… вся боль по сравненью с твоей болью – не боль. Сладкая водичка.
Тихо, тихо. До чего тихо. Безошибочно определить, который час; это большое искусство, это уметь надо. Есть, правда, у нее часы, без стекла, можно положить пальцы на стрелки и все ощупать. И узнать, сколько еще часов она прожила на свете. Каждый человек боится умереть. Боится и она. Зачем она заставила охранника продать ей револьвер?.. Она наврала. Она сказала: мужу нужно, ему нравится эта модель, я подарю ему на день рожденья. Она почувствовала, что охранник улыбается. Он ей ни капли не поверил. Ему нужны были деньги. Или он пожалел ее. Да, да, он пожалел ее. Это ужасно. Если ее кто-нибудь еще пожалеет, она залепит жалельщику пощечину. Чтобы ее возненавидели. Лучше ненависть и любовь, чем жалость.
Она осторожно открыла ящик стола, нащупала револьвер. Охранник уверил ее, что револьвер настоящий, не газовый пистолет, и заряжен. Ей так нужен револьвер. С ним она меньше боится жизни. Смерти она уже не боится. Ведь она уже пережила смерть.
С тех пор, как она услышала, как свистят пули, попадаемые в твое тело, в тебя, она больше не боялась смерти; она только думала – как это плохо, что не всех мертвых воскресают, как вот ее, и что на всех Лазарей нет своего собственного Иисуса. Она тихо улыбнулась, любовно ощупала револьвер. Она не знала его марки; лишь бы он выстрелил, когда это понадобится. Погладив оружье, она снова положила его в ящик. Спи, железо, спите, пули; вы все пригодитесь, но не сегодня, а пока отдыхайте. Ее убивали вместе с мужем. Муж жив, и она жива; что ей еще надо? Ей надо еще многое. Ей надо живого лебедя в бассейн. Ей надо золотой перстень с рубином. А если с простой стекляшкой?.. Тебе же не все равно, самоцвет или ограненная стекляшка будет торчать у тебя в перстне?.. Не все равно. Пальцы чуют цвет. Она пробовала. Она отгадывала пальцами даже цвет карточных «рубашек», не только картежную масть. Муж сначала смеялся, потом плакал. Слишком много слез вокруг нее.
Она даст всем много денег. Она купит деньгами улыбки вокруг себя.
Она, криво улыбнувшись, подошла к окну. Лицом, поднятым к окну, она видела свет.
… … …
К ее мужу, Кириллу Козаченко, приходило много народу; их дом был не закрыт на все замки, а гостеприимен и щедр. Козаченко любил гостей, любил застолья, любил круговращенье публики вокруг себя; она думала, что в нем погиб артист – это желанье показаться, выглядеть лучше всех, пустить пыль в глаза, играть голосом и улыбкой, перевоплощаться… Однажды он сказал ей – тогда, когда она была еще зрячая, до их расстрела в машине: к нам на обед сегодня придут итальянцы, прикажи на кухне сделать какие-нибудь итальянские блюда. Она раздобыла книжку «Кухни народов мира», долго изучала национальную итальянскую еду, смеялась: как это, torta – она думала, это торт, а это оказалось старинное флорентийское блюдо, сначала жарились кусочки цыплят вмеремешку с нарезанной колбаской и запекались в маленькие пирожки, потом эти пирожки обжаривались в масле с луком и запекались, в свою очередь, в раскатанный огромный кусок теста, и это и была громадная торта с начинкой из пирожков, ха-ха!.. Торту она готовить не рискнула, на первое сделала равиоли, на второе – мясо по-веронски с томатным соусом и луком. И подала много, много разных фруктов и соков – Италия ведь солнечная страна, там апельсины дают урожай два раза в год, если лето жаркое. Пусть не скучают здесь, в Москве, где в подмосковных садах скромная вишенка поспевает лишь к концу июля. На том обеде было много всякого другого народу, Козаченко всегда накрывал огромный стол в светлой, праздничной гостиной, обставленной, кстати, белой итальянской мебелью из модного салона «Капуччино»; она все искала среди звенящих вилками и ложками – итальянцев, прислушивалась к речи: когда же заговорят красиво и мелодично, как в опере?.. Прямо напротив нее сидел черноглазый, слегка лысеющий мужчина, у него по улыбающемуся лицу расползались веселые морщины, как паутина, он изо всех сил старался сохранить представительность, и все равно у него был хитрый, продувной, как у Фигаро, вид. Она наклонился к хорошенькой соседке, взял из центра изысканно сервированного стола – она сама распорядилась поставить к каждому прибору крохотную вазочку с живыми незабудками, и даже дать для рулета двузубые вилочки, – вазочку с мороженым, промолвил: «Prego, signora». «Вот они, итальянцы!» – подумала она весело – и заговорила с ним через стол по-английски.
Застольный разговор тек непринужденно и живо – Козаченко был мастер домашних сборищ, он умел завести приглашенных и рассказами, и шутками, и легким столовым вином, и бросал, как кости, важные реплики, из которых люди, ему нужные, делали выводы – обед всегда был продуман и небесполезен, после такого обеда он заключал вереницу новых договоров, выгодных сделок, а те, кто поднимал у него за обедом бокалы, говаривали потом в кулуарах: «Козаченко – прелестный человек, он такой радушный хозяин». Жизель Козаченко имела на том обеде успех – все глядели на нее, все обращались к ней, все восхищались ее платьем, ее уменьем готовить – да, тогда еще, зрячая, она на кухне делала многое сама, втиралась в поварское производство; она любила стряпать пироги, но боялась растолстеть, и все время крошила себе салаты – для поддержанья фигуры. В застольной беседе, обмениваясь улыбками с симпатичным итальянцем через стол, она узнала, что тот – археолог. «О, как это романтично! – воскликнула Жизель, накладывая в розетку варенья из розовых лепестков, привезенного Кириллом из Тегерана. – Вы ковыряетесь в древностях… Вы живете не в нашем времени, а где-то далеко, очень далеко… Скажите, вам не хотелось бы жить раньше?.. Не сейчас?.. Сейчас же такой безумный мир, все говорят – мы катимся в пропасть, верующие считают, что приближается конец света, что вот-вот придет Антихрист… а вы как думаете?.. Может быть, раньше лучше было?..» Черноглазый живой итальянец зачерпнул из розеточки ложкой сразу все варенье и отправил в жадный подвижный рот. Нет, он совсем не так стар, как показалось ей на первый взгляд. У него морщины наполовину от смеха. Оттого, что он много улыбается и смеется. «Человеку свойственно думать, синьора, что раньше всегда было лучше. У человека ностальгия по прошлому. Он не жил в нем, и он издали, из будущего, видит только красивые, роскошные черты, присущие прошлому: нарядные одежды, иной уклад жизни, традиции, которые разрушаются по мере приближенья к настоящему. И мы думаем, что вот там, давно, был золотой век, райский век… А ведь там, в давнем времени, были такие же страданья. И войны. И безумья. И эпидемии. И ужасы. И смерти. Человек все так же умирал, как и сейчас. Как будет умирать всегда. Так где же тут лучшая жизнь?.. Позвольте сделать вам комплимент, синьора, вы прекрасно говорите по-английски!..» – «Я одно время поучилась в Нью-Йоркском университете, – улыбнулась Жизель. – Вы льстите мне, мой английский довольно плох. Вот в Италии я бы хотела побывать. Я представляю себе Италию такой солнечной, что глаза слепит… что они ничего не видят от солнца…» – «О да! – с гордостью кивнул собеседник, прожевывая ломтик ананаса. – Италия – она такая!.. Я вот, знаете, не могу долго жить без моря. Здесь, в Москве, я скучаю без моря; когда я долго не вижу моря, его простора, его влажной синевы, не купаюсь в нем… я ведь хороший пловец, я делаю большие заплывы… то я начинаю тосковать. А вы, вот вы любите море?.. Вы действительно ни разу не были в Италии?.. О, приезжайте, вам надо увидеть Вечный город, вам надо поплавать в гондоле по венецианским каналам… вам надо постоять во Флоренции на мосту через Арно – там, где стояли Данте и Петрарка…» У меня еще будет время, улыбнулась она, я все еще это увижу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.