Текст книги "На реках Вавилонских"
Автор книги: Елена Зелинская
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
10
В многочисленных многостраничных анкетах, которые давали заполнять арестованным, слово «врангель», часто было написано со строчной буквы, и не только безграмотность изобличало отсутствие прописной в фамилии черного барона – даже большевики, люди без чувства историзма, как, впрочем, и многих других, шкурой понимали, что Главнокомандующий – это имя России.
Крым после «врангеля», – напишем и мы с маленькой буквы.
Быстрая южная ночь навалилась на город, как тать. Эскадра ушла. Миноносцы, канонерки, шхуны, лодки, рыбачьи баркасы – все, что могло взять на борт беженцев, отчалило от пирсов. Кругом темень: единственную городскую электростанцию отключили еще до переворота. В обычное время керченские улицы освещались кованными керосиновыми лампами, подвешенными над крылечками богатых домов, но где теперь богатые дома и где их хозяева?
На набережной жгут костры, огненные мухи кружат над языками пламени, и пучок света выхватывает из мрака страшные, дикие лица. Вдруг вынырнет из белесых клубов тумана человеческий силуэт, метнется в сторону и исчезнет, сольется снова с всеобъемлющей мглой. Надвинется громадой угол дома, остов неизвестно куда ведущей лестницы и пропадет, как не бывал. Не видно ни моря, ни горы, какая гора – руку протянутую не разглядишь. Запах прелых листьев мешается с гарью, с промозглой морской сыростью, едва различим плеск волны о деревянную пристань и больше ничего, словно влажный мрак проглотил и видимость, и звуки.
Григорий шел по Александровской набережной, не замечая, как мелкая морось колола щеки, лоб, не чувствуя озноба, не слыша смутный гул подступающей конницы.
В щели закрытых голубых ставней мерцал язычок свечи. Он открыл дверь в узкий коридорчик, наощупь сунул ключ в скважину и вошел в темную комнату. Не снимая шинели, опустился на скрипнувшую пружиной кровать, и, опершись локтями на колени, уронил в ладони мокрое лицо.
Через два часа в Керчь вошли красные.
11
Бледный свет просвечивает сквозь кисею занавески. Двор белый от инея. Под ногами, на дорожке, выложенной каменными плитами от двери до арки, трещат льдинки. Ни единого облака.
Голубые ставни распахнулись. Ольга Ивановна, в наскоро накинутом на плечи пуховом платке, высунулась из окна:
– Куда вы, Григорий Трофимович? Я вам кофе налила!
– Доброе утро, – поклонился полковник, – я скоро вернусь. Выполню одну неприятную процедуру и приду к вам пить кофе.
Холодный воздух пахнет морской солью. Листья акаций, скрученные в маленькие оледеневшие трубочки, хрустят под ногами.
– Вы не на регистрацию ли собрались?
Полковник свернул с Босфорской. Цепко охватил взглядом площадь: у входа в казарму группами и поодиночке собирались офицеры, кто-то уже заходил внутрь, торопясь покончить с формальностями. Григорий Трофимович машинально отметил неухоженный, покрытый кустиками сухой травы плац, скопление вооруженных красноармейцев, возбужденных, натянутых, как перед смотром, и резко обернулся – за его спиной, там, где он только что пересек улицу, стояла тачанка, и, похохатывая, скалили зубы желтые, малярийные китайцы.
– Магдебург! – армейская привычка развернула его и вытянула на голос, много раз поднимавший Феодосийский полк в атаку. Поигрывая стеком, через площадь двигался полковник Люткевич. Они сблизились, и Люткевич произнес, почти не разжимая губ: – Со стороны набережной стягивается оцепление.
– Боятся, что окажем сопротивление?
– Если бы мы намеревались сопротивляться, то сейчас дышали бы морским воздухом в районе Дарданелл, – пожал плечами Люткевич, – но мы здесь, а значит, сложили оружие. Таковы правила. Fair play.
– Они английского не знают, – зло бросил Григорий. – Пошли, что тянуть.
За столом, в небольшом кабинете, где еще вчера располагалась канцелярия училища, сидел чернявый комиссар в тужурке, перепоясанной солдатским ремнем с кобурой. В углу, у сейфа, зияющего дырой с покореженными краями, валялись бумаги.
Комиссар ткнул пальцем в лежащую перед ним разграфленную страницу: «Заполняйте опросный лист. Фамилию, чин, должность в бывшей царской армии, происхождение, – и хмуро добавил, – разборчиво пишите, а то марают тут, ни черта не разберешь.»
Григорий Трофимович расписался на обратной стороне анкеты и протянул ее комиссару:
– Я могу идти?
Он поднялся, отодвинув стул, и взглянул в окно, прежде заслоненное от него черной кожаной тужуркой. Железный засов закрывал ворота, а вокруг казармы двойным плотным рядом стояла колючая проволока. За его спиной открылась дверь, и он услышал, как лязгнул затвор.
Глядя мимо полковника, чернявый выкрикнул:
– Дежурный! Всех задержанных офицеров этапным порядком – в тюрьму. Сдашь по списку.
Холода не уходили. Впервые на его памяти замерз Керченский пролив. Стены домов блестели, как елочные игрушки из слюдяной ваты. Ветка акации, просвечивающая сквозь ледяной панцирь, согнулась дугой к голубым ставням. Хлопнула входная дверь, и по коридору застучали торопливые, мелкие шаги. Андрей Сафонов сжался и тяжело сглотнул.
– Папа! – красными, в гусиных цыпках, пальцами Вадик вцепился в рукав отцовского пиджака и закричал, захлебываясь и плача. – Почему ты его не остановил?!
Андрей Платонович обнял сына за трясущиеся плечи:
– Полно, Вадим, полно.
Он гладил мальчика по обросшему кудрявому затылку и говорил, продолжая глядеть, как бьется в окно ледяная ветвь:
– Мы каждый день с Григорием Трофимовичем считали варианты. Город окружен патрулями, на железнодорожных станциях заставы, водные пути все замерзли. Даже если бы он через горы добрался живым до Екатеринослава, все равно невозможно жить на нелегальном положении. Когда вывесили приказ о регистрации, он сразу решил подчиниться. Мама твоя плакала, весь вечер его уговаривала переждать, пересидеть у нас…
– А он? – всхлипнул Вадик.
– А он нас же успокаивал, убеждал, что ничего не произойдет, что война окончена и никто его не тронет – кто же воюет с безоружными? По себе судил… – вздохнул Сафонов и, помолчав, добавил: – Не так уж сильно он насчет большевиков заблуждался. Думаю, опасался подвергнуть нашу семью опасности. Знаешь сам, квартальный теперь через день с проверками является…
– Что же он не уехал с Врангелем?
– У Григория Трофимовича в Екатеринославе семья. Жена и дети. Ты можешь себе представить, чтобы я, спасая свою жизнь, уехал и оставил вас с мамой в беде?
Вадик отчаянно замотал головой.
– Вот видишь! Как же я мог уговорить его делать то, что сам считаю недостойным?
– Григорий Трофимович – человек чести, – горячо заговорил мальчик, – белый рыцарь!
– Ты и запомни его таким. Когда-нибудь этот ужас кончится, и ты расскажешь о нем все, что знал. Или напишешь, – улыбнулся отец, глядя в изумленное лицо сына. – Знаем, знаем про твои секретные рукописи!
Он обернулся на легкий шорох: прислонившись к дверному косяку, стояла Ольга Ивановна, давно, видно, слушавшая разговор двух самых близких ей мужчин. Сжав пальцами белые кружева на горле, она прошептала:
– Андрюша, что теперь с нами будет?
К Сафоновым пришли рано утром.
– Изъятие излишков у буржуазии, – объявил с порога коротконогий еврей в серой смушковой шапке. Из-за его плеча, нетерпеливо переминаясь, выглядывали красноармейцы.
– Распоряжение ревкома, – комиссар потряс в воздухе сложенной вдвое бумагой и, покончив таким образом с формальностями, махнул рукой. – Приступай, ребята!
В мешки летели одеяла, простыни, пальто, ложки, сапоги, валенки, серый пуховый платок. С головой залазя в распахнутые шкафы, тащили с плечиков платья, уважительно щупали чесучевые кальсоны, гогоча, растягивали на растопыренных пальцах дамское белье. Покрутив на свету сережки с круглым изумрудным камешком, комиссар прибрал их в нагрудный карман.
Окинув удовлетворенным взором разоренную квартиру, коротконогий прихватил с вешалки тулуп, и, приподняв в сторону плачущей Ольги шапку, потопал с крыльца.
В Государственном архиве Крыма хранится жалоба Сафонова, направленная в феврале 1921 года в ревком. В пространном трехстраничном заявлении Андрей Платонович пишет, что он – коренной керчанин и много сделал для города, зарабатывая трудом интеллигента. Объясняет, что в результате февральской акции семья лишилась всего необходимого, верхней одежды, теплых вещей и школьной формы для двух сыновей, что забрали нижнее белье, носки, посуду. Не побрезговали даже салфетками и чайными полотенцами. Ходатайство инженера-путейца удовлетворенно не было, поскольку, как гласила резолюция, проситель являлся собственником и служил у белых.
С учебой было покончено. Вадик Сафонов устроился на работу в порт, потом в ихтиологическую лабораторию. Писательский дар, который заметил отец, проявился рано. К 16 годам он написал три фантастических романа и повез рукописи в Москву. Опубликовал несколько исторических романов, дружил с Даниилом Андреевым, оставил воспоминания.
В годы перестройки, когда ему было уже за восемьдесят, а глаза отказывали служить, Вадим Андреевич приехал в Керчь. Здесь он встретился с сотрудником Историко-археологического музея, ученым-краеведом Владимиром Филипповичем Санжаровцем, и рассказал ему о событиях, которые жили в его памяти всю жизнь.
Спустя почти пятнадцать лет, когда я начала исследовать историю своей семьи, украинские ученые обнаружили в архивах анкеты, которые заполняли арестованные после регистрации офицеры. Среди них, в керченских папках, нашлась анкета, заполненная рукой Григория Трофимовича Магдебурга. В первой строчке он указал свой адрес: 2-я Босфорская, 8.
Каков был драматический эффект, когда во дворике Историко-археологического музея, уставленного античными редкостями, я протянула копию анкеты Владимиру Филипповичу и он увидел адрес – улица и дом, где жила семья почетного керченского гражданина Вадима Сафонова. Воистину, неисповедимы пути Господни…
Вместе с Владимиром Филипповичем мы двинулись на Преображенку. Мимо унылых бетонных халуп, возведенных на месте храма, мимо ярких полотнищ, предлагающих нам купить что-то ненужное, мимо портретов мордатых людей с пририсованными усами, мимо ракушечных особнячков с витыми новодельными воротами. Постояли около плаца, поросшего кустиками сухой травы. Энергично жестикулируя, ученый-краевед показывал мне, где находился вход в казарму, как могли располагаться ряды проволоки, кратчайшую дорогу, по которой юнкера шли на молебен.
Оттуда мы свернули на Босфорскую. Золотые листья акаций устилали палисадники перед белыми домиками с облупившейся лепниной. В конце улицы сверкнуло море. Навстречу нам шагал белобрысый мальчишка с удочкой на худеньком плече. В наполненном водой целлофановом мешке метались пучеглазые бычки. Мы вошли в арку.
Узкий проход меж невысоких фруктовых деревьев, тесный коридор, заляпанный краской шкаф с дверцей на одной петле, закрытая дверь. Осторожно нащупала ручку, нажала. В полутьме за спиной двинулась тень. Перехватив дыхание, я прижалась спиной к стенке. Напротив меня, у входа в другую комнату, стояло зеркало. – Господи, – подумала я, – что я ищу, в конце концов?
Голубые ставни распахнулись, и из окна до пояса вылезла круглая блондинка в розовом трико со стразами:
– Шо вам здесь надо?
– В этом доме мой прадед провел свои последние дни, – охотно объяснила я наше вторжение.
– Да кому это нужно? – завопила блондинка. – Вот мне, например, плевать трижды, где все мои бабки-дедки проживали!
– Я вам мешаю? – спросила я.
Розовое трико нырнуло в дом. Через минуту хозяйка домика вылетела на крыльцо, где и стояла, уперев руки в бока, бурчала и бдительно следила за нами, видимо, полагая мою болтовню прикрытием иных, более понятных ей намерений, до тех пор, пока мы с Владимиром Филипповичем, вздохнув, не удалились.
Поиски прошлого, – размышляла я, стоя на Царской пристани лицом к горизонту, за которым девяносто лет назад скрылась эскадра Врангеля, – дворянская забава. С волнением перебирает отпрыск благородного семейства архивные бумаги, всматриваясь в ясные лица на уцелевших дагерротипах; вдыхает дым бородинских редутов; его глаз веселят витиеватые отметки полковых писарей о крестах за храбрость и сказочные имена турецких крепостей; он разгадывает неровный почерк сложеных треугольником писем и благоговейно читает список научных трудов, подшитый к уголовному делу.
Люди тяжелой физической работы, кому, как правило, понятен лишь тот труд, который дает немедленные осязаемые результаты, могут найти в биографии предков опыт страдания, честное ремесло, окопы в Восточной Пруссии и освобожденный Смоленск.
Что искать в своем прошлом мещанину? Гладкий пробор приказчика, тыловые каптерки, искательный взгляд и шуршание конвертов, чужие кастрюли, перманент, торопливый донос мелким почерком и стук прикладами в соседскую дверь…
12
Была такая советская песня – «С чего начинается Родина?». Родина, по мнению автора, начиналась с березок, окошек и чувства осажденной крепости – «С того-о-о-о, что в любых испыта-а-а-а-ниях, – заунывно тянул бархатный баритон, – у нас никому не отня-а-а-ать». В числе ценностей, полученных по наследству, фигурировала в том числе и «старая отцовская буденовка», найденная «где-то в шкафу». А не случалось ли пытливым потомкам находить в том же шкафу чайные полотенца Сафоновых? А обручальные кольца, снятые с расстрелянных заложников? А не попадались там, на полочке, реквизированные шубы? Или пропили? Или сменяли на хлеб на толкучке в голодные годы? Или умножили, шаря по чужим шкафам в блокадном Ленинграде?
Впрочем, и про буденовку можно рассказать подробнее: с начала Мировой войны художники Васнецов и Кустодиев разрабатывали проект формы для русской армии. «Победки» – как назывались новые головные уборы, были уже сшиты и лежали на складах, ожидая парада победы. Но судьба их сложилась по-другому…
Любопытно еще одно обстоятельство. В одной и той же стране, в одних шкафах хранились «экспроприированные» с царских складов буденовки, а в других – фуражки, с нацарапанными кровью фамилиями, брошенные офицерам, которых строители коммунизма в модных шапках вели ночью темными расстрельными оврагами.
Крым – летняя столица России. Царская семья и аристократия отдыхала в Ливадийских дворцах, а чахоточная интеллигенция дышала свежим приморским воздухом. По набережной Ялты прогуливалась дама с собачкой, в Феодосии рисовал Айвазовский, в Коктебеле кружились молодые футуристы. В двадцатые годы крымские города переполнены беженцами с севера, среди них актеры, литераторы, журналисты. Бунин, Шмелев, Волошин, Цветаева, Паустовский. Многим из них удалось эмигрировать. Почти все оставили свидетельства.
«В Крыму в те годы был ад», – напишет в своих воспоминаниях известная актриса Фаина Раневская.
Случалось мне во время работы над этой книгой читать и воспоминания «красных»: «Устав от бумажной работы, Розалия Семеновна («Землячка» – Залкинд), любила сама постоять за пулеметом».
По указанию председателя Реввоенсовета Льва Троцкого в Крыму была организована «тройка», наделенная особыми карательными функциями с неограниченными полномочиями. В нее вошли: венгерский эмигрант, председатель Крымского ревкома Бела Кун, секретарь обкома партии Розалия Землячка и чекист Фельдман. Первым шагом было опубликование приказа всем, кто добровольно сложил оружие, пройти немедленную регистрацию для легализации своего положения. Когда списки были составлены, началось «изъятие» и массовые расстрелы. В каждом крымском городе расправы имели свои особенные черты. В Феодосии закладывали основы советского планирования: положено было расстреливать по 120 человек в день, убитых сбрасывали в старые генуэзские колодцы. В Ялте, где традиционно располагались госпиталя и лазареты, жертвами расправы стали врачи, санитары, сестры милосердия, персонал «Красного креста». Раненых выносили на носилках на улицу и добивали штыками. То, что происходило в Симферополе вошло в историю под названием «симферопольская бойня». Жен и матерей гнали от полузасыпанных, шевелящихся рвов нагайками. В Севастополе и Балаклаве вешали сотнями, для этих целей использовали столбы, деревья и даже памятники. В Алупке расстреляли больных из земских санаториев. В Керчи устраивали «десант на Кубань», то есть вывозили в море на барже несколько сот связанных людей и затапливали судно.
Уже 8 декабря уполномоченный ударной группы товарищ Данишевский докладывал начальству: «Задержанных в Керчи офицеров приблизительно 800 человек, из которых расстреляно около 700 человек, а остальные отправлены на север. В настоящее время приступаю к регистрации бежавшей с севера буржуазии».
Военные, священники, гимназисты и гимназистки, ветеринары, портовые рабочие, татары, черкесы, мусульмане, журналисты и земские деятели, казаки, профессора, крестьяне, агрономы и кооператоры, анархисты, зеленые, махновцы, толстовцы, старики, женщины с грудными младенцами.
По неполным данным, жертвами красного террора в Крыму, который называли тогда «всероссийским кладбищем», стали 120–150 тысяч человек.
13
Тюрьма углом выдавалась в жиденький корявый лесок. Из окна на втором этаже была видна узкая полоска льда – небывалые морозы сковали Керченский залив так, что по нему можно было ходить пешком; обмерзшие домики и Царский курган. Редкие фигурки быстро перебегали голое, будто вставшее колом, пространство, желтый, смешанный с грязью и мусором, снег. На единственных нарах стонал генерал Максуди – у него был тиф, никто не сгонял и не теснил его из страха заразиться.
Люткевич неприязненно потер рукой заросший подбородок, и, переступая через серые, свернувшиеся в обморочной дремоте кули, пробрался в угол. Григорий сидел, откинув голову на стенку, и неотрывно смотрел, как с потолка сползают водяные струйки – тающая от скученного дыхания изморозь. На его разостланной шинели лежал, обхватив руками живот, мальчик-гимназист, босой, в нательной рубахе и рваных штанах на голое тело. Его мучила дизентерия. Время от времени он просыпался, вздрагивал и полз на четвереньках в грязный, загаженный угол.
Качался, как еврей на молитве, и гудел что-то под нос телеграфист с всклокоченной седой бородой. Когда Михаил опустился рядом, он вздернул голову и яростно закричал:
– Это проверка, господа, я уверен, господа, это проверка! Они проверят наши документы и завтра же выпустят!
Михаил рассеянно взглянул на него и произнес:
– Получается, Гриша, что мы просчитались? – он закрыл глаза и представил палубу корабля, переполненную здоровыми, знакомыми, а главное, вооруженными людьми. Люткевич разжал кулак и с горечью посмотрел на пустую ладонь. Его руки были безоружными впервые за последние шесть лет.
– Григорий, мы просчитались? – повторил он угрюмо молчащему другу.
– Что там считать-то было? Уехать в Турцию и оставить Александру умирать с голоду? Был шанс, и я его использовал. Или нам следовало заранее посчитать, кто выиграет, и примкнуть к победителям? Подлецами никогда не были. Нет, это ты им оставь, Миша.
Он внезапно замолчал, и, усмехнувшись, закончил: – Когда воюешь, всегда должен рассчитывать на поражение. Этот перевал мы с тобой не взяли. Желать осталось только одного – чтобы скорее и чтобы от пули.
Нервное движение прошло вдруг по оцепенелым людям. Железный металлический скрип раздался в коридоре, лязг – поднимали засов. Туго поддавшись, открылась дверь. В темном провале возникло плоское лицо под узким лакированным козырьком:
– Все выходите.
Грузно, покорно, поспешно, как будто их звали на праздник, на фейерверк или на чаепитие, они зашевелились на полу. Торопливо собирали какие-то вещи, застегивались. Офицеры, их было человек пять в камере, вышли первыми на утоптанную тропинку меж корявых голых стволов. Телеграфист вцепился Григорию в рукав:
– Господин офицер, это же нас на допрос ведут, в дом Домгера?
Григорий похлопал его по руке и убыстрил шаг.
Красноармейцы, подняв воротники от снежного ветра, подгоняли прикладами отстающих. Люткевич шел с краю, заложив руки за спину, будто связанные.
Старика Максуди вели под руки. Он так и не пришел в сознание, что-то бормотал, иногда вскидывал голову и блестящими от лихорадки глазами обводил унылую вереницу, не понимая, куда они бредут, и улыбался, если сталкивался с кем-то глазами.
Поручик Алексеев шел в задних рядах. Он покинул камеру позже всех, искал тужурку, которой кого-то укрыл, пока нашел, застегнул, в общем, вышел последний. Шел тяжело, хромал, припадая на раненую в бедро ногу. Рана гнила, ныла. Высокий вертлявый красноармеец визгливо заорал:
– Не отставай! – и ударил его прикладом по лицу.
– Как смеешь ты, мерзавец, я офицер, у меня Георгий, я в окопах сидел, а ты кто такой, – схватив приклад, Алексеев затряс его обеими руками.
– Поручик, отставить! – рявкнул Люткевич, но красноармеец опередил его.
– Вперед, не оборачиваться! – закричали конвоиры, и двое из них отделились от колонны, отволакивая за рукава тужурки вздрагивающее тело.
Два чернобородых казака, опустив головы, тихо запели: «Со святыми упокой».
«О, Боже, – думал Григорий, – я всегда знаю, что делать. Я не могу ничего не делать. Что мне осталось сделать, когда все невозможно?»
Белесый морозный рассвет. В полутьме видны силуэты покорно бредущих людей. Сквозь деревья чернеет провал балки.
Они ведут нас в темноте. Они не хотят, чтобы были свидетели, чтобы об этом узнали. Значит, я должен свидетельствовать. Я должен оставить свидетельство. Григорий стиснул в ладони цепочку с нательным крестом и резко рванул. Крест скользнул меж пальцев и упал на тропинку.
Секунду он лежал на тонком ледяном настиле – черный крест в венчике тающих снежинок и исчез, утонул в темноте, в снегу…
Угол старой тюрьмы с облупленной штукатуркой смотрит на реденький парк. Утоптанная тропинка ведет к глубокому рву. Там, за ним – развалины завода железобетонных изделий, пустые баки, помойка. Мы не пойдем туда. Мы остановимся у белого храма с золотыми куполами. За церковной оградой, на полдороге между тюрьмой и братской могилой, стоит огромный черный крест. На гладкой габбровой поверхности нет имен – только терновый венец и страшный вопрос: «Каин, что сделал с братом своим Авелем?».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.