Текст книги "Волчья ягода"
Автор книги: Элеонора Гильм
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
3. Цветок лесной
Снег укутал еловское кладбище, словно заботливая мать, припорошил кусты рябины, повис белыми нашлепками на крестах, укрыл застывшую землю и бренные останки. Потемневшие кресты с вырезанными именами – единственное, что оставалось от суетного жизненного пути с рождения до смерти, со всеми тревогами, радостями, крестинами, свадьбами, болезнями, страстями и грехами. Аксинья склонилась над могилой и погрузилась в печальные воспоминания, ставшие привычными для нее.
Надпись «Василий Ворон» ровно, точно в церковной книге, нацарапана на еловом кресте. Сильный, умный человек, опытный гончар, верный муж, отец шестерых детей. Она любовно погладила темное дерево и прошептала: «Спи, батюшка, с миром».
Болью в сердце отозвалась надпись на следующем кресте «Федор Васильев Ворон». Он умер молодым, только начав пить взахлеб хмельной мед под названием «жизнь». Нелепая случайность. Или провидение Божье? Или наказанье ей, окаянной грешнице? Эти мысли навещали ее и днем, и ночью. И никто не мог дать ей ответа – ни Богоматерь, смотревшая с иконы светлым, отстраненным взором, ни александровский батюшка. Облик херувима, бесхитростная душа, исполненная любви и доброты… Аксинья возблагодарила Бога, что Федор ушел не бесследно, оставил сына Василия.
Третий крест, третья могила. «Матушка, нашла ли ты покой там, за небесными вратами? Здесь, на земле покоя не найти». И слезы, сдерживаемые Аксиньей, пролились на четвертую могилу, на крест, не успевший потемнеть. Здесь даже мысли ее немели, не чаяла она обратиться к Матвейке с искренним и душевным словом. «Совсем я одна осталась. Те, кто любил меня и кого я любила, сейчас в раю. И не суждено мне встретиться с вами. Мне уготована иная участь».
Она положила скудные гостинцы своим родным, поклонилась могилам. Близился закат, все еловчане уже выполнили свой долг – почтили могилы родичей на Дмитриевскую субботу[37]37
Дмитриевская суббота – день поминовения усопших, 26 октября.
[Закрыть], и Аксинья, к радости своей, не встретила никого из деревенских.
Сгустились тучи, и вновь повалил снег. Аксинья шла все быстрее, терла озябшие руки, дорога до дома казалась бесконечной, словно зима.
Распахнутые ворота наполнили ее тревогой. Дочь осталась дома одна – брать с собой в мороз восьмилетку побоялась. Распахнув дверь, выдохнула с облегчением. Настюха, Никашкина жена, баюкала сына, а он, не замолкая, пищал, точно голодный котенок. Нюта, как подобает хозяйке, налила гостье отвар, а сама испуганно глядела на младенца, словно у мальчонки выросли рога и копыта.
– Аксинья, худо ему. – Ребенок выпростал из одеяла худые ручонки. Покрытые язвами, коростами, они сочились гноем и сукровицей. – Ночами совсем не спит, криком заливается.
Аксинья стащила платок и телогрею, заглянула в печь – все ли прогорело. Зев ее дышал теплом и покоем.
– Ты посиди чуток, Настя.
Сын Никашки Молодцова и Настасьи, дочери старосты Якова Петуха, родился прошлой весной. Он стал первым еловским каганькой, крещенным в новой церкви. Нарекли болезненного Никашкиного сына Евтихием. Отец Сергий, посмотрев на худосочного мальчонку, сказал: «Евтихий[38]38
Святитель Евтихий, архиепископ Константинопольский.
[Закрыть], святитель, строгий и мудрый, силу ему придаст и стойкость. Благое имя». Точно чуял, что жизнь у малого отпрыска Никашки будет несладкой, стойкости и мужества ему, крохотному человеку, понадобится в избытке.
Настюха улыбалась первенцу. Он достался ей, словно подарок Божий. Не счесть, сколько раз она чувствовала в себе перемены, прибегала, счастливая, к Аксинье, чтобы та подтвердила ее подозрения. И каждый раз теряла дитя: вместе с кровью и радостью покидало оно черствую утробу. Осенью 1613 года Настюха чуть не умерла, произведя на свет мертвого ребенка. Аксинья закутала его в лен и запретила родичам смотреть. Знахарка потом долго, засыпая, видела обезображенное лицо с провалом вместо носа, заросшими пленкой глазами, костяным выступом на лбу.
Судьба безжалостно играла с Настей: выстраданный, долгожданный ребенок болел беспрестанно.
– Никашка дома не спит, лютует, на меня ором благим кричит. Осенью на сеновал уходил, от Тишки-сына подальше, а сейчас к дружкам повадился уезжать, дни и ночи пропадает где-то…
– Мужику трудно смириться с детским криком, да без привычки. Второй, третий ребенок народится – будет сговорчивее.
И сердце Аксиньи обожгла жалость, так и хотелось прижать к себе Настюху по-матерински, гладить русую голову, повторять: «Ты цветок лесной, радость для сердца, а муж твой – пакость и тлен».
Аксинья за последние месяцы перепробовала все снадобья, все зелья, даже самые хитроумные, что хранились в ее голове и Глафириной книге. Тишка кричал все громче, опровергая мирное имя свое. Корки, покрывавшие его беззащитное тельце, разрастались, как и отчаяние Насти.
– Раздевай Тишку.
Настюха послушно скинула с сына покрывальце, теплую рубаху и протянула вопящего сына Аксинье.
– Кто у нас кричит, как медвежонок? Ар-р-ры-ы-ы, – зарычала она в лицо мальчику. Тот изумленно замолк, хлопая короткими густыми ресницами.
Аксинья положила его на деревянную лопату, точно каравай.
– В печь садить будешь? Не обожжется? – допытывалась Настя.
– Он же как пирог спечется, – вставила свои пять копеек Нютка.
– Молчи. Обе – ни слова.
Аксинья положила Тишку на лопату, а он только таращил прозрачно-голубые глазенки. А когда оказался в печи, заорал во всю мощь.
– Мелкий, а как вопит! – прошептала неугомонная Нюта и испуганно зыркнула на мать.
– Печь-матушка,
Забери хвори,
Сожги горе.
Спали пакости,
Оставь здоровье
Да радости.
После пережитого мальчишка уснул. Настя благодарно кивнула Аксинье, прошептала «Платузавтрапринесу» на прощание.
* * *
– Вот куренок и поклоны до земли тебе от всей нашей семьи. – Лукерья поклонилась, чинно перекрестилась, а потом, словно девчонка, тряхнула неощипанной безголовой птицей. – Благодарность за племянника моего.
– Стало Тишке лучше? Словно родным он мне стал за эти месяцы, бедолага.
– Слава Господу нашему. – Лукаша опустилась на лавку, поджала ноги, оголив ступни по-срамному. – И твоему дару знахарскому. Всю ночь Тишенька молчал, спал, словно поросенок. Никашка довольный ходит, добрый, шутит беспрестанно.
– Его довольство – первейшее дело, – не удержалась от скрытой колкости Аксинья.
– А ко мне Глебка сватался, – невпопад сказала Лукаша.
Она так и не выпустила из рук курицу, и Аксинье пришлось самой забрать плату за знахарство. Пока хозяйка искала веревку и подвешивала птицу к потолку в холодной клети, чтобы мыши не погрызли, гостья и Нюта продолжали разговор.
– Свадьбу гулять будем? – пискнула Нюта. – На свадьбу хочу!
Лукаша вздохнула, перекинула на грудь толстую, словно сноп, косу. Серые с зелеными искринками глаза таили печаль.
– Отказала я ему.
– Лукерья, ты замуж не хочешь? – со взрослой печалью спрашивала Нютка.
– Хочу, пуще всего хочу! Вековухой остаться – смерти подобно. Но за Глебку-злыдня не пойду.
Нюта села к Лукерье, прижалась к ее теплому боку, погладила девичью косу, словно зверька.
– Расплету?
Лукаша кивнула, и проворные Нютины пальцы вмиг обратили косу в водопад, что скатывался до самых чресел. Волосы блестели и переливались от золотого до темно-русого, от соломенного до светло-бурнатого.
– Везет тебе. А у меня волосы жидкие. Смотри! – Нюта расстроенно трясла косицами.
– Когда вырастешь, красавицей станешь, как мать. Волосы у тебя, словно мех соболя.
Нюта немедленно принялась разглядывать свои волосы, морщить лоб – соболя она никогда не видела. И хотела уже приступить к расспросам: что за зверь да на кого похож, но мать перебила ее мысли:
– Лукаша, а мать твоя одобрила отказ Глебкиным сватам?
– Куда там! Полночи меня уговаривала, сватам ответ давать не хотела… Надеется меня сневолить.
– Лукерья, ты сама знаешь: выбора нет. Такая наша бабья доля, горькая да плакучая.
– Я бы тоже за Глебку не пошла. У него глаза злющие, – влезла в беседу Нюта. – Глядит и точно изжечь хочет. А Илюху той зимой он выдрал…
– Илюху за пакости кто не лупил! Смотри, Нютка, будешь мне перечить – за Глебку тебя отдам, – расхохоталась Аксинья.
Лукерья долго еще сидела у знахарки, и раз за разом говорила одно и то же: об отказе Глебу, о своих надеждах, об уходящей девичьей поре. Про Матвея не сказала она ни слова. Но Аксинья и так понимала: чуткая, совестливая Лукаша просит одобрения и благословения у тетки своего покойного жениха. За то время, что прошло со смерти Матвейки, ей не только стоило бы обзавестись добрым мужем, но и родить пару детей. Лукаша день ото дня становилась все краше, а сплетницы злоязычили: «Девка-пустоцвет».
– Ты кого-то ждешь? – встрепенулась она, услышав тяжелые шаги.
– Знахарка в любой час гостей ждет.
– Здравствия хозяйкам, – блеснул Голуба улыбкой и двумя отсутствующими зубами. – И тебе… – он хотел добавить что-то, но осекся.
Лукаша запунцовела – мужик в непотребном виде застал. Опустила ноги на пол, одернула юбку, но внимательный глаз мог усмотреть розовую полоску кожи между краем сарафана и башмаками.
Голуба застыл на пороге, большой и неповоротливый.
– Проходи, садись к столу, – слова хозяйки наконец сняли чары.
Голуба поставил у двери заплечный мешок – очередной дар благодетеля. Сел, уставился на икону Спасителя, словно просил его защиты.
Лукерья исподтишка разглядывала гостя. Высокий, крепкий, немолодой, в богатом кафтане и шубе, сафьяновых сапогах, с саблей на поясе и золотой серьгой в ухе. Обычай заставлял ее отводить глаза от незнакомого мужчины, а любопытство шептало совсем о другом.
Голуба кхекнул, повернулся к Аксинье, открыл уже рот, чтобы сказать что-то, и уставился осоловело на молодую гостью. Лукерья сплетала из темно-янтарных своих волос не косу – драгоценный убор. Она оправилась уже от замешательства и, заметив оторопелый взгляд мужчины, еле заметно улыбалась, прикрыв глаза золотистыми ресницами.
Аксинья нарушила плотную тишину:
– Голуба, я не ждала тебя раньше Филиппова поста[39]39
Филиппов пост – пост, установленный в честь Рождества Христова, продолжался с 15 ноября по 24 декабря.
[Закрыть].
– Мы в Соль Камскую приехали с… – он споткнулся, но продолжил: – С хозяином. Он у воеводы, дела у них разные распрекрасные.
Голуба говорил, глотая слова, Аксинья не сразу поняла причину. А поняв, сдержала улыбку: скромник сжимал губы, пряча провалы на месте зубов.
– А кто ж твой хозяин? – Звучный, с легкой хрипотцой голос Лукаши заставил Голубу заерзать.
– Так Строганов. Степан Строганов.
Забыл, окаянный, и запреты хозяина, и увещевания Аксиньи. Она давно решила: ни к чему еловчанам знать, кто помогает ей в тяжелую годину. Дай голубю голубку – весь разум потеряет.
– Пойду я, матушка ждет. – Девушка накинула платок и синий опашень[40]40
Опашень – летняя верхняя одежда, долгополый кафтан с короткими широкими рукавами.
[Закрыть], помешкала у двери.
– Скоро стемнеет, боязно Лукаше через лес идти.
Мужик кивнул и встал из-за стола, опрокинув лавку. Лукаша ждала его, покорно склонив голову, кусая и без того брусничные губы. Нюта, лишь закрылась за ними дверь, захихикала. Даже она, мелкая птаха, все поняла.
Аксинья не думала о Лукаше и Голубе. Она мыла посуду в лохани, терла песком старую столешницу, будто вместе с избой могли очиститься и ее мысли.
Не желает Строганов знать дочь.
Не желает знать Аксинью.
Ей бы радоваться, что нет угрозы, что не собирается никто жизнь ее выворачивать. Своевольный купец выбросил из головы давнюю историю. А она стирает руки в тщетной попытке забыться. Недаром смеются мужики: бабы – поперечный народ.
4. Супрядки
Аксинью разбудило недовольное кудахтанье кур. К утру из дому выветрилось последнее тепло, зябли ноги и руки, покрылась наледью дверь. Нюта прижалась к матери холодным носом, обхватила ее так крепко, что страшно было шевельнуться. Аксинья осторожно отодвинула дочь, вылезла в стылость, подоткнула одеяло, чтобы Нюта не замерзла. Та пробормотала что-то неразборчивое и окунулась в сон.
– Замерзли, милые мои. Ну ничего, отогреемся. Подождите, перышки, – Аксинья говорила, прогоняя голосом холод и тьму.
Куры сидели, прижавшись друг к другу, словно воробьи на ветке. Грелись.
– Степаша, – окликнула самую крупную и шумную курицу, светло-песочной масти.
Аксинья и сама не могла бы сказать, зачем дала безмозглой птице имя. Клички давались кормилицам-коровам, собакам, изредка кошкам – и то не человечьи. Всем известно, что звать животину Иваном иль Марией, Прасковьей иль Филофеей есть великий грех.
Но ничто не могло заставить Аксинью отказать себе в радости звать говорливую, исправно несущую яйца наседку со светло-песочными перьями – точь-в-точь цвет его волос – Степанидой, Степой. Каждый раз, как звала она так неразумную птицу, она будто возвышалась и над Строгановым, и над своей обидой, и над неуместными воспоминаниями.
Аксинья насыпала ворчуньям зерна, смешанного с камешками, сухой травой и скорлупой. Степа замахала крыльями, отгоняя соседок от кормушки. Хозяйка хмыкнула, но в свару вмешиваться не стала. Как похожа на богача: спорила, крыльями размахивала, всех от лакомого кусочка отгоняла, а сама давно насытилась.
К обеду Аксинья и Нюта управились со всеми делами и чинно, не выказывая друг другу оживления, наряжались. Не так часто звали их на супрядки[41]41
Супрядки – совместное выполнение женской сезонной работы крестьянками.
[Закрыть]: знахарку побаивались и недолюбливали (вдруг сглазит?), Нюта не доросла еще до девичьих посиделок.
Несколько льняных юбок, внизу – старая, ветхая, расползающаяся по нитям, сверху – новее, плотный сарафан. Подол совсем обтрепался, и Аксинья пришила полосу ткани в четверть[42]42
Четверть – русская мера длины, равная примерно 18 сантиметрам.
[Закрыть] шириной с густой вышивкой лазоревыми нитями и смастерила вшивки по бокам. С годами ее стан пополнел, глазу не заметно – а рубаха все тайны откроет. Старый наряд заиграл, словно у девицы.
Дочери разрешила вытащить из сундука синий, с яркой тесьмой сарафан. По большим праздникам, гуляньям Нюта обряжалась в него, и сейчас крутилась, стараясь рассмотреть свой наряд и себя в нем, тонкую, гибкую травинку.
Старая, латаная душегрея не грела Аксинью, зато дочь она укутала в братнин тулуп, толстый, пропахший родным потом. Всю дорогу Нюта болтала, и ответы матери были ей не нужны.
В воротах Федотовых, гостеприимно распахнутых, торчал Гошка Зайчонок. Без шапки, в распахнутом армячке, он широкой улыбкой встречал всех, явившихся на супрядки.
– Нюта, – схватил он за руку Нютку. – Полезли на крышу.
– А на крыше будем песни петь!
– Дочь, долго тут не торчи с Гошей. Мы не за баловством пришли, – напомнила Аксинья.
Гошка подрос, стал малым подобием Зайца-старшего: крепкий стан, русые волосы, уродливая губа, добросердечие. Хоть исполнилось ему шесть лет, говорил он худо, коверкая слова. Зато навстречу всякому человеку лицо его преображалось открытой улыбкой.
– Проходи, Аксинья, – махнула Таисия. Растрепанная, измученная, она бегала от избы к сараюшкам, словно кормящая зайчиха. – Гошка, Нюрка, лавки тащите.
– Ты не суматошничай, родненькая. В суете огорченье найдешь, – напевно увещевала ее Прасковья.
Заметив Аксинью, она дружелюбно кивнула. На людях не показывали бабы серьезный разлад. Лукаша рванулась к Аксинье, но мать придержала ее, схватив за юбку, что-то шепнула, и Лукаша села подле матери, грустно вздохнув.
Скоро в невысоком овине, что выстроил Георгий Заяц прошлой зимой, расселись по лавкам и чурбакам еловские бабы. Очес льна издавна собирал всех на супрядки зимними вечерами. Таисия еще в прошлом месяце не поленилась, обошла каждую из соседок с приглашением. Она жила в Еловой четвертый год, срок немалый. После смерти Марфы оказалась большухой[43]43
Большуха – старшая женщина в крестьянской семье.
[Закрыть] в избе Федотовых, тянула на себе немаленькое хозяйство. Таисия жаждала людского внимания и признания, зазывала в гости, стелилась куделью[44]44
Кудель – самый тонкий, качественный лен.
[Закрыть]. А бабы, лелеявшие память о ее непотребном прошлом, относились к Таське словно к зряшной, бросовой бабе.
Обтрепанный лен, сваленный в большой короб, топорщился желтыми лохмами, ждал ловких женских рук.
– Добро живете, в достатке, – похвалила Зоя, окинув острым взглядом новый овин, новый, хоть и усеянный пятнами наряд Таисии.
– Так свекор… – молодуха смешалась. – И муж мой любимый стараются, все в дом, для детей.
– Да, два мужика в семье – великое счастье. – Зоя всхлипнула, но в глазах ее Аксинья не углядела ни слезинки. – Нам, вдовам, где уж угнаться?
Игнат Петух, муж Зои, выхаркал свои внутренности и тихо истаял прошлой зимой. Вдова на поминках проклинала знахарку, приемыша, старосту Якова, ляхов, ополчение. Когда заикнулась «Покарай Господь Мишку», чтобы сказать худое слово о молодом царе, Яков прикрыл дурнословку шапкой, забив ее, словно кляп, в брехливый рот.
– Зоя, ты слаще нас живешь, – ласково ответила за Таисию Прасковья. Она раздобрела, и большие прежде глаза потерялись среди мясистых щек.
– Без мужа, да с дочкой, да с приемышем окаянным. Вот сладость-то. Ты, Прасковья, не выдумывай!
Всегда, когда Зоя упоминала о Неждане, голос ее становился холодным, словно лед Усолки. После смерти Игната выгнать мальца она не посмела, побоялась, что люди осудят за безжалостный нрав.
– Милосердие твое неистощимо, Зоенька. И приемыша взяла, и работника молодого приютила, – Прасковья наслаждалась замешательством Зои.
Упругие щеки той покраснели, глаза бегали, будто уличили ее в татьбе. Зоя чесала пяток льна железной щеткой с таким рвением, что зубья пропороли ладонь. Она вскрикнула и приложила руку ко рту, слизнула капли крови, обильно выступившие на белой коже.
– Все мы про Кольку знаем, – поддакнула Таисия. – Инородец, пермяк, зато крещеный. – Она подбрасывала пухлощекую дочку, и вся полна была бескрайней материнской нежностью. – Гули, гули, за Филенькой гуси прилетели-и-и.
– Мне одной где управиться? Дом, козленок, куры да гуси – руки отваливаются, – оправдывалась Зоя.
– Ты откуда, мать, взяла-то работника свово? – ехидила Прасковья.
– Так на мельницу ездила, в Боровое, а он там христарадничал. В обносках, голодный. Я и пожалела.
– Выгнали его свои, видать, – проскрипела Фекла. – Неруси, слово Божье не ведают. Хоть и крещеные, а все ж не то, злые. А Зойка наша добрая, словно апостол. – После смерти младшего сына, Кузьки, она утихомирилась. Но здесь не удержала колкое словцо.
– Он по-нашему говорит так, что одно слово из дюжины поймешь. Я и не слушаю, – ответила Зоя.
– Нашли друг друга. Видно, судьба, – утешила Аксинья. Как удержаться, не подцепить пустобрехую бабу, мало ли крови ей вдова Игната попортила.
Зоя кинула на Аксинью злой взгляд. Чем теперь она лучше проклятой знахарки-грешницы? С мужиком живет под одной крышей. Работник, пермяк, а в штанах ходит, значит, непотребство. И не заткнешь бабам рот, не накинешь колючий платок.
– А что за мужик видный к тебе зачастил, Аксинья? – Зоя искусно перевела разговор. – Да не один, кажись. Двое али трое приходили! Куда тебе столько?
Все бабы уставились на Аксинью. Даже щетки замерли, ожидая ее ответа. Аксинья помянула недобрым словом Зойку. Как усмотрела, любопытная сорока?
– Каждая была у меня да снадобья просила. – Аксинья знала, что слова ее озлобят баб, но вырывались они, пропитанные горечью, помимо воли.
– А я вот что тебе скажу, Аксинья! К тебе пусть ходят мужики, хоть по одному, хоть сразу десяток. Лукашу мою подальше держи от курощупов всяких, – голос Прасковьи звенел молотом по наковальне.
– Мамушка! Не было худого! – Лицо Лукаши пошло красными пятнами.
– Что мамушка? Люди все заметят, все расскажут. Провожал тебя от Аксиньиной избы охальник неизвестного роду-племени. А мне не сказала ничего, бесстыжая душа.
Лукерья умоляюще посмотрела на Аксинью: нашла мать время для выяснений. Нарочно ведь на людях, чтобы все выведать. На женских посиделках вся правда выплывет, вылезет, словно порченая ягода, всплывет в бадье с водой.
– Известного роду, – Аксинья подняла голову.
– Скажи, кто таков. Что за гусь выискался?
– Голуба, с Соли Вычегодской. Слуга доброго хозяина, мужик он хороший, не дуралей. Тебе, Прасковья, не кричать на дочь надо, а молиться, чтобы сватов послал.
– Сватов! Знаем мы таких, твердозадых: девке задурит голову – и пропадет.
– Матушка, не было дурного дела! Проводил меня, и все. Я по лесу ходить боюсь.
– Рассказывай мне сказки, леса она боится! Засиделась ты у меня, ищешь, кто бы почесал… – Прасковья не сдерживала срамных выражений. – Чтоб с ним я тебя больше не видела!
Все замолчали.
Привычные персты сноровисто справлялись с нелегким делом: уложить на дощечку пяток льна, продрать его крупной щетью. Руки от монотонной работы быстро уставали, а конца и края охапкам не видно. От первого очеса выходил лен дурного качества, в самый раз плести веревки и жгуты. Мягкая щетка из конского хвоста прибирала волокна помягче, такой лен шел на юбки, сарафаны, душегреи, мужские армяки. Самый нежный, словно детский волос, лен приберегали для нательной одежи, праздничных нарядов.
– А мы лен трепали,
Мы трепали, приговаривали,
Лен удайся, добрый ленок,
К девке приходи паренек…
А мы лен чесали,
Мы чесали, приговаривали,
Лен удайся, белый ленок,
К девке сватайся паренек.
Аксинья вздрогнула. Высокий, грудной, манящий голос заполнил овин, заворожил баб, всколыхнул ее память. Только Ульяна, веселый Рыжик, могла петь протяжно, с яростью, тревожить душу самыми обычными словами, знакомыми сызмальства, уносить куда-то далеко, за тридевять земель, в ту жизнь, где распускаются райские цветы и поют неведомые птицы.
– Ох, Нюрка, в мать пошла, – хвалили бабы, а дочь Ульяны довольно улыбалась.
– Помню голос Ульянкин, ангельский, – пригорюнилась Фекла. – Жалко ее, совсем молодой в землю ушла.
– Она добрая девка, видная. Невеста выросла – всем на загляденье, – ласкала словами Таисия. – Нюрка, возьми Филеньку, в люльку уложи, пусть поспит.
– Невеста без места, – огрызнулась Рыжая Нюра.
Она подошла к невестке, забрала уснувшую Фильку, выдрав ее из рук, словно куклу. Таисина дочка проснулась и возмущенно заорала. Выпростала ручонки из холщового одеяльца, словно просила о помощи. Нюра трясла ее, успокаивала, но лишь тревожила дитя, и Филька, Фелицита, продолжала верещать.
Таисия хвалила золовку, называла доброй невестой, да не ведала, что полыхал в Рыжей Нюрке страх, и оттого не могла она совладать с собой и своим крутым нравом, исходила ядом на родичей и весь белый свет.
– Дай доченьку, Филеньку мою, – без малейшего укора в голосе попросила Таисия, и Аксинья подивилась ее спокойствию. Ни слова упрека, ни оплеухи, ни укоризны в голосе – Таисия казалась воплощением благости и спокойствия, но, приглядевшись, всякий бы увидел, что глаза ее полны обиды.
Нюра вернула матери крикливое дитя и вышла из овина, словно убегала от своры собак.
– Найдет она своего сокола, – сказала Аксинья, когда дверь за Рыжей Нюрой закрылась.
– Она найдет, молодая да пригожая… Ты, Аксинька, соколов своих отпустила. Разлетелись от тебя далече, – вернула укол Зоя. – И не воротятся они к тебе! Не воротятся. Что нашли в тебе Гришка-кузнец да Семен? И тот, городской купец, Строганов. Приворожила – да ведовство слабое оказалось.
– Ты, Зойка, не нападай на Аксиньку! Мне работник в семье не помешает. Кольку-пермяка к себе переманю, а он побежит вприпрыжку. Больно ты вредная, – засмеялась Прасковья. – Как с тобой дневать и ночевать, ума не приложу.
До самых сумерек они не расходились. Пели, перемывали кости всем подряд, дразнили Зою, жаловались и надеялись на лучшее. Бабы ничего не прощали, зла не забывали, кололи языками друг друга хуже, чем ежи иголками. Да только без мира, без односельчан жизнь становилась пресной, словно хлеб без соли.
Аксинья все крутила и так, и этак слова про соколов, что улетели от нее. Права Зойка, не найти отговорок от ее заточенных, словно добрый нож, обвинений.
Одна.
Людям – посмешище, душе – тоска.
Давно перестала Аксинья принимать к сердцу слова: сколько лет уж тыкают прошлым.
А тут ровно по живому. Волк ворвался в избу, куры переполошились, захлопали крыльями, а зверь ухмыльнулся, поймал Степу и перекусил ей шею. Когда он тащил крупную обвисшую птицу к порогу, поднял глаза. Они полыхнули синим, жгучим пламенем.
Аксинья проснулась, прочитала «Отче наш», попыталась понять, скоро ли утро. Смутные сны вернулись, чтобы лишить ее чудом обретенного покоя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?