Автор книги: Эрик Метаксас
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Лютер становится священником. Aetatis 23
Наконец настал день, когда Лютер окончил послушничество и стал полноценным монахом. В это время – в начале 1506 года – в монастыре проживали всего пятьдесят восемь монахов. Одиннадцать из них не имели священнического сана, остальные были священниками. Наставники Лютера, быстро разглядев и оценив его дарования, решили, что он должен стать священником, и чем скорее, тем лучше. Однако для этого требовалось одобрение генерального викария ордена. Генеральным викарием у августинцев был в то время высокообразованный и даровитый Иоганн фон Штаупиц. Свой пост он занял тремя годами ранее, а за год до того – в 1502 году – стал деканом богословского факультета вновь учрежденного университета в Виттенберге. В последующие годы этот Штаупиц сыграл в жизни Лютера очень важную роль: хоть он и не покинул церковь вслед за Лютером – без отношений с ним Лютер едва ли стал бы тем, кем стал. 3 апреля 1506 года Штаупиц, в то время сорока шести лет, приехал в Эрфуртский монастырь и провел там ночь: считается, что именно тогда он обстоятельно поговорил с Лютером и дал согласие на рукоположение брата Мартина в священники. Произошло это через год и один день после пострижения Лютера в монахи, 4 апреля 1507 года. Пройдя эту важную веху, Лютер получил право служить мессу.
Первая месса нового священника была событием праздничным – по-своему не менее важным, чем крещение, свадьба или похороны. Как и в других подобных событиях, перед «виновником торжества» открывалась дверь в некое иное состояние – дверь, пройдя в которую, уже нельзя было вернуться назад. Поэтому первая месса проходила очень торжественно. Новый священник приглашал на службу родных и друзей; кто-то из них, быть может, оставался в монастыре на день или два; после мессы устраивался праздничный ужин. Отношения с отцом у Лютера к этому времени наладились – по крайней мере, настолько, что отца он пригласил. В предыдущие два года они, по всей видимости, не общались. Не приходится сомневаться, что отец Лютера чувствовал себя преданным и был в ярости из-за внезапного решения сына, столь круто изменившего семейные планы и принятого заведомо против отцовской воли. Вообще нарушить волю отца было в то время делом почти немыслимым. Но что сделано, то сделано: и, должно быть, за эти два года Ганс Лютер успокоился – хотя бы настолько, чтобы, получив приглашение, действительно приехать. Однако он не мог прибыть в Эрфурт раньше 2 мая – и Лютер настоял на том, чтобы его первую мессу отложили до приезда отца. Как видно, отцовское присутствие было для него очень важно; можно предположить, что он видел возможность примирения – и на это надеялся. Итак, первая месса Лютера была назначена на 2 мая.
Назначив дату, Лютер мог теперь приглашать и остальных. Одно из первых дошедших до нас его писем – приглашение на первую мессу, обращенное к старому другу из Айзенаха Иоганну Брауну. Первый абзац полон такого необычайного смирения, что можно лишь гадать о том, с какими чувствами Браун читал это письмо:
Приветствую во Христе Иисусе, Господе нашем. Страшился бы я, достопочтенный мой господин, обеспокоить любовь вашу своими утомительными посланиями и желаниями, если бы не знал (по опыту благородного сердца вашего, столь великодушно дарящего мне благосклонность) искреннюю дружбу вашу, в каковой мне не раз представлялся случай убедиться. Посему, не колеблясь, посылаю вам это письмецо, веря, что обоюдная дружба наша преклонит ко мне ваш слух и побудит благосклонно отнестись к моей просьбе.
Что же это за просьба, которой предшествует такое предисловие? Может быть, Лютер попал в беду? Или ему деньги нужны? Да нет: к большому облегчению Брауна, это оказалось всего лишь приглашение на праздник. Но дальше парад смирения продолжался:
Бог, преславный и пресвятой во всех делах Своих, изволил чудесно возвысить меня, злосчастного и совершенно недостойного грешника, призвав меня, лишь по преизобилующему Своему милосердию, к высочайшему служению Себе. Итак, мне предстоит исполнить порученное мне служение, дабы получить доступ (насколько возможен доступ к Богу для персти земной) к великому сиянию Божественной благодати.
В сравнении с тоном многих позднейших писаний Лютера тон этого письма кажется почти невероятным. Верно, что Лютер всегда глубоко уважал власти и авторитеты; однако это послание проливает некоторый свет на его умонастроение в то время. В монастыре он провел уже больше года – и, как видно, был поглощен мыслями о собственной грешности и недостоинстве. В постскриптуме Лютер упоминает семью Шальбе, у которой жил в Айзенахе; вот что он говорит:
Не осмеливаюсь докучать достойнейшим лицам из дома Шальбе, коим я стольким обязан, или обременять их своими просьбами. Не сомневаюсь, что для их высокого положения в обществе и доброй славы несообразно прозвучат приглашение на столь смиренное и маловажное событие или же пожелания монаха, умершего для мира. Кроме того, я не уверен и пребываю в сомнениях – порадует ли их это приглашение или раздражит? Посему решаюсь промолчать; однако прошу вас, если будет возможность, передать им мою благодарность. Прощайте![44]44
LW, 48:4.
[Закрыть]
Чувство его полного недостоинства перед Богом, охватившее Лютера, казалось богословски оправданным, однако привело к серьезной проблеме на том самом торжественном мероприятии, куда он пригласил Брауна и множество других гостей. Дело в том, что в этот день Лютеру предстояло сделать нечто такое, чего он не делал никогда прежде: предстать лицом к лицу с Богом. Каждый священник знал: к возношению гостии и возлиянию вина нельзя относиться легко, как к простой подаче на стол хлеба и перебродившего виноградного сока. Священник совершает пресуществление: в его грешных, но освященных руках хлеб чудесным образом превращается в Тело самого воплощенного Бога, Тело Царя, жестоко ломимое за человечество. А вино при звуках человеческих слов становится истинной Кровью Того, Кто пролил эту кровь в страшном и мучительном жертвоприношении – и умер за нас, грешных. Свою ответственность Лютер понимал и принимал очень серьезно.
Лютер хорошо понимал, что во время мессы он первый раз в жизни обратится напрямую к неизъяснимому Всевышнему. Мысль эта, великая и пугающая, глубоко его поразила. Стоило вообразить себе неизмеримое расстояние между ним и Богом, к которому он дерзает обращаться! От этого кружилась голова. Что делать? Лютер острее большинства священников сознавал глубину и обилие своих грехов – и никогда не был уверен, что исповедал их все, хоть и очень старался ни одного не упустить. Помнил он и о том, что совершать святой обряд мессы, имея на себе хоть один неисповеданный грех, – кощунство, за которое Бог легко может поразить его смертью. Многие другие монахи относились к этому легкомысленно, так что их наставники никогда не упускали случая подробно на этом остановиться и описать такую перспективу в самых ярких и пугающих красках. Но Лютеру едва ли требовались красочные запугивания: чем ближе к великому дню, тем сильнее мучился он страхом и чувством своего недостоинства. Как посмеет он, грешный Мартин Лютер, приблизиться к святому, бесконечному, всемогущему Богу?
Если Лютер думал, что отец его не приедет или приедет лишь для проформы, то ошибся. Наступил великий день – и Ганс Лютер появился в монастыре во главе почти что королевской процессии: с ним приехали не меньше двадцати человек, и все верхом. Тащиться до Эрфурта на телегах Лютеру-старшему и его друзьям было не по чину. А на случай, если бы эта процессия недостаточно впечатлила сына и его новых товарищей – процветающий отец сделал монастырю значительный денежный дар в двадцать гульденов. Несомненно, во всем этом был силен элемент показухи – но чувствовалось и желание примириться с решением сына; насколько искреннее, другой вопрос.
Почему именно отец приехал сам, привез с собой два десятка друзей, да еще и сделал впечатляющий вклад в монастырь – точно мы не знаем и вряд ли когда-нибудь узнаем. Высказывались предположения, что недавняя смерть от чумы двух близких родственников заставила его больше прежнего бояться Бога[45]45
Stahl and Schlenker, “Luther in Mansfeld,” Martin Luther and the Reformation, 68–69.
[Закрыть]. Современные ученые полагают, что чума, поразившая Мансфельд в 1505 году – в год вступления Лютера в монастырь, – унесла двоих его младших сыновей, и, быть может, боль этой потери вызвала у Ганса Лютера нечто вроде раскаяния – а может быть, он просто начал больше ценить старшего сына, оставшегося в живых. По-видимому, в то время, пока отец с сыном не общались, Гансу пришло ложное известие, что Мартин тоже умер от чумы. Так что, быть может, этим путешествием и щедрым даром он благодарил Бога за то, что сын его жив, и показывал раскаяние в былом своем гневе на Мартина, пренебрегшего его планами и желаниями. Словом, мы не знаем точно, что было на уме у отца Лютера, – но Мартин, безусловно, был рад его приезду.
Однако первая месса юного священника едва не закончилась неудачей. Все эти гости из прошлой жизни, с гордостью на него взирающие, быть может, заставили молодого монаха особенно остро ощутить: вот-вот он совершит то, что навеки отделит его от остального человечества, он возьмет в руки Тело и Кровь Бога воплощенного, напрямую обратится к Святому, рядом с которым можно лишь пасть ниц в трепете или умереть. Он знал: делать то, что он делает, в состоянии нераскаянного греха – все равно что прыгнуть со скалы. Священники в средневековой Церкви в каком-то смысле выполняли роль Бога. Отделенные от всех прочих людей на земле, одни лишь они обладали правом совершать самое великое и священное в мире действо. Лютер ясно это понимал – и чувствовал себя недостойным такой чести.
Должно быть, Лютер был знаком с ритуалом, описанным в Ветхом Завете, когда в День Искупления (Йом-Киппур) первосвященник входил в так называемую Святая святых, священную центральную часть Храма, отгороженную от других помещений тяжелыми завесами. Там находился самый священный предмет на свете: резной Ковчег Завета, а в нем – скрижали, данные Моисею на горе Синай. Общая вера гласила, что в этом месте обитает сам Бог. Первосвященник входил туда в особом одеянии с нашитыми на него колокольчиками: пока колокольчики звенели – снаружи знали, что он жив. Некоторые предания рассказывают, что к ноге первосвященника привязывали веревку, – чтобы, если присутствие Бога живого убьет его на месте, другие священники могли вытащить его мертвое тело. Стоять перед Богом живым, взирать на Него – все это ощущалось как опасность, вызывало благоговейный трепет, переходящий в глубокий страх. Такой же благоговейный страх охватил сейчас Лютера.
Итак, на пороге священного жертвоприношения он заколебался. «Твоя от Твоих Тебе приносим, – воззвал он, – живому, истинному, вечному Богу!» О том, что произошло дальше, сам Лютер рассказывал годы спустя:
На этих словах я окаменел, пораженный ужасом. Я думал в себе: «Каким же языком обращусь я к Величию, в присутствии которого повергаются ниц и трепещут даже высокородные князья земные? Кто я такой, что смею поднимать глаза и простирать руки к этому божественному Величию? Ангелы окружают Его. От покивания главы Его содрогается земля. Неужели же я, жалкий карлик, обращусь к Нему со словами: “Хочу того, прошу этого”? Ведь я – пыль и прах, полон греха; и говорю сейчас с вечным, живым, истинным Богом!»
Когда настало время возносить гостию, он застыл как вкопанный, не в силах сделать именно то, к чему готовился два года и ради чего проделали долгий путь все его гости. Однако рядом с Лютером был другой священник, – так всегда делалось во время первой мессы: более опытный «страховал» новичка. Лютер, парализованный ужасом перед тем, что ему предстоит сделать, прошептал ему, что хочет бежать прочь от алтаря. Старший священник сам когда-то был на этом месте: он понял, какие чувства обуревают новичка, твердым голосом приказал ему продолжать – и Лютер повиновался.
Заметили ли заминку зрители, поняли ли ее причину – неизвестно. А зрителей было множество – на праздник собрались родные, друзья и знакомые из всех сфер жизни Лютера. Неизвестно, были ли здесь его мать, сестра и невестка – но надо полагать, что были: по таким торжественным случаям женщины допускались и в мужские монастыри. Были здесь его брат, зять, престарелый двоюродный дед Конрад Хуттер из Айзенаха, а также эйзенахский учитель Виганд Гюльденапф, с которым Лютер сблизился во время учебы. Был, разумеется, и Иоганн Браун.
Одним словом, так или иначе, мессу Лютер успешно завершил. А дальше, на праздничном ужине, в присутствии всех гостей, произошло еще одно знаменательное событие, о котором Лютер также вспоминал до конца жизни.
Именно на этом торжественном ужине, в присутствии множества гостей, Лютер осмелился спросить: «Дорогой отец, почему же вы так противились тому, чтобы я стал монахом?» Мы не знаем, каким тоном был задан этот вопрос – однако, судя по тому, с каким недовольством встретил отец это решение сына, вопрос был смелый, если не дерзкий. Что это было – Лютер добродушно поддразнивал отца или же бросал ему вызов? Мало того – дальше он добавил: «Быть может, вы и теперь недовольны – ведь жизнь [здесь, в монастыре] тихая, благочестивая».
Отец дал на это потрясающий по силе ответ. «Вы, сын мой, ученый, – отвечал он, – так неужто не читали в Библии, что следует почитать отца и мать? А сами бросили и меня, и матушку вашу, так что мы остались одни на старости лет».
Большая часть биографий Лютера описывает этот разговор как серьезный обмен ядовитыми упреками, еще более болезненными оттого, что дело происходит публично, при большом стечении народа – и, во фрейдистском духе, видит за этими репликами движение каких-то подсознательных тектонических плит. Именно сейчас, в миг, когда Лютер, ища утешения и примирения, ждал, что отец наконец благословит его решение, принятое во время грозы в Штоттернхайме – тут-то и поджидала его гроза отцовского гнева! Но так ли это?
Быть может, интонации и смысл этой перебранки были совсем иными? Быть может, на шумном празднике, с чувством облегчения от примирения после двухлетней ссоры, Лютер задал свой вопрос полушутя? И ответ отца был не жестоким упреком, да еще и брошенным перед всем честным народом, а такой же полушуткой, острым словцом? Мол, «ах, ты так – а я сейчас тебя срежу!» Нам известно, что позже любовь Лютера к шуткам и каламбурам не знала границ, да и весь тюрингско-саксонский мир славится страстью высмеивать и вышучивать друг друга; быть может, и этот диалог не стоит воспринимать совсем уж всерьез.
«Но, отец, – отвечал на это сын, – своими молитвами здесь я принесу вам больше пользы, чем если бы оставался в миру». А затем, чтобы на том и окончить спор, напомнил отцу: ведь сам Бог говорил с ним через раскаты грома, побуждая принять решение о монашестве! Не станет же добрый отец противиться решению Бога! Однако отец Лютера был не глупее сына: «Дай-то Господи, – отвечал он, – чтобы в тот день вам явился Бог, а не дьявол!»
И вот что нам известно точно: в каком бы настроении ни проходил этот разговор – последние слова отца поразили Лютера и преследовали его еще много лет спустя. Конечно, связано это и с тем, что позднее Лютер не раз задумывался о том, что произошло с ним тогда, в раскатах грома и блистании молний. Кто воззвал к нему – Бог или дьявол? От того, чтобы отвергнуть монашество, двадцатитрехлетнего Лютера отделяла целая эпоха; однако семя было уже посеяно и в должный срок выросло в бобовый стебель такой высоты, что он расколол монолит европейского христианского мира – в глазах тогдашних людей, почти что расколол небо.
Трудный путь на небеса
В 1507 году Лютер стал не только монахом, но и священником. Но принять монашество – лишь полдела. Теперь ему предстояло жить так, как живут монахи: непрестанно молиться, скрупулезно отслеживать свои мысли и постоянно исповедовать мельчайшие уклонения, ничтожнейшие проявления невнимания или небрежности в этих сферах. Ошибочно было бы полагать, что все прочие монахи относились к этому несерьезно – однако складывается впечатление, что Мартин Лютер воспринял свои обязанности с повышенной серьезностью, и именно поэтому остро, как мало кто еще, столкнулся с неизбежными проблемами такой жизни – а это, в свою очередь, заставило его задуматься обо всей религиозной системе так, как мало кто еще о ней думал.
Хотя богословие христианской религии всегда гласило, что от грехов спас нас Бог – Спаситель Иисус, а не мы сами, – и что в любви и милости Своей Бог спасает тех, кто сам спастись бы не смог, – с веками в практическую жизнь христиан тишком проползла другая мысль, совершенно противоположная первой. В средневековых христианских практиках ясно звучит идея, что спасение можно заработать своими силами, – если не полностью, то по крайней мере сделать большой шаг к своему спасению; так что лучше постараться и предпринять все, что в твоих силах. Разве нет вокруг людей, отличающихся святой жизнью? Разве святые – не живые доказательства того, что жить свято нам вполне по силам? Разве не говорил сам апостол Павел, что нам следует «со страхом и трепетом совершать свое спасение»?[46]46
Фил. 2:12 (New International Version).
[Закрыть]. Итак, церковное богословие очень далеко отошло от простой мысли, что нас спасает Бог, – напротив, в нем появилось сильное тяготение к идее, что спасать себя мы должны сами.
Уклоняться от этой задачи Лютер не собирался – и, вступив в монастырь, где у него были и время, и возможность изучать Библию, начал искать путь к спасению так серьезно, с таким тщанием, как едва ли искали многие до него. Дело было серьезнее некуда: по всему выходило, что грешник в самом деле должен искупить себя сам, что это вполне достижимо, что другим – пусть и с помощью благодати Божьей – это удавалось, значит, вполне по силам и тебе. Циником Лютер никогда не был – напротив, бывал прямодушен до наивности: все это он понял вполне буквально и начал, так сказать, всеми силами воплощать эту программу в жизнь.
Однако именно оттого, что он был честен, внимателен и мыслил ясно, программа дала сбой. Мощный ум Лютера неустанно трудился, выискивая у себя прегрешения; но всякий раз, когда он исповедовался – и, казалось, исповедал, как и положено, все свои грехи – затем, помня, что даже один неисповеданный грех способен утащить тебя в ад, он напрягал ум в поисках новых грехов – и неизбежно их находил. Если честно исследовать свои мысли, грехам не будет конца – а Лютер был с собой честен. Что, если он ушел с исповеди, забыв признаться в одной нечистой мысли, посетившей его три дня назад? Кто умирает, не исповедовавшись перед самой кончиной – умирает «во грехах своих». Бесконечными исповедями Лютер доводил и себя, и исповедника до умопомрачения – но лучше ему не становилось; он продолжал истязать себя тревогой из-за того, что наверняка что-то упустил.
Система покаяний и наказаний, разработанная Церковью на протяжении веков, была довольно запутанной, но главное в ней было ясно: священник действует от имени Церкви, а Церковь – от имени Бога, ей дана власть прощать и отпускать грехи. Чтобы очиститься от грехов, прежде всего надо исповедоваться. Это не просто «желательно» – без этого никак не обойтись. Ведь это «таинство Церкви»! Итак, необходимо ходить на исповедь – и на каждой исповеди перечислять все свои грехи, какие только сможешь припомнить. Выслушав твою исповедь, священник назначает епитимью. Например, может предписать тебе прочесть двадцать раз «Богородице Дево» и сорок раз «Отче наш», или столько же раз читать молитвы по розарию. В наше время принято пренебрежительное отношение к епитимьям как к механическому повторению бессмысленных текстов. Но изначальный смысл их вовсе не в этом. Кающемуся предписывалось не просто сорок раз за определенное время повторить «Отче наш» – он должен был молиться всерьез, сосредоточенно, устремляясь душой к Богу. Если же многие и читали их механически, бессмысленно, спеша поскорее разделаться с этой тягостной обязанностью – уж точно не священник, назначивший епитимью, был в этом виноват.
В результате всего этого у верующих складывалось убеждение, что исповедью и епитимьями можно, так сказать, обнулить свои грехи и вернуться к исходному состоянию. Они покаялись, грехи их прощены и забыты – можно начинать сначала. Но за этой концепцией стояла еще одна – представление о том, что Церковь владеет «сокровищницей заслуг». Церковь учила, что некоторые особенные люди, как святые или сам Иисус, не просто обнулили все свои грехи; в своей жизни они так мало грешили и совершили так много добрых дел, что «приход» в их душевной бухгалтерии значительно превосходит «расход». Отправляясь на небеса, они, так сказать, кладут свои заслуги на сохранение в небесный банк. Таким образом, заслуги всех святых в истории Церкви копятся в огромной небесной сокровищнице. Можно ли представить себе ее объем? Кто скажет, каковы заслуги одного лишь Иисуса? А Девы Марии? А Петра, и Павла, и еще многих сотен святых? И кто может управлять этим небесным банком, если не Церковь? Он так и назывался – «сокровищница Церкви». Церковь верила, что Иисус вручил «ключи царствия» Петру – первому папе римскому; и на протяжении столетий Церковь и папа хранят эти ключи, дающие им доступ к сокровищнице заслуг и власть ею распоряжаться. А это, в свою очередь, приводит нас к нелегкой теме индульгенций.
Идея индульгенций связана с сокровищницей заслуг. Чтобы понять, как работают индульгенции, представим себе: вот верующий приходит на исповедь и рассказывает священнику, что сделал то и это. Тот назначает ему двадцать раз прочесть «Отче наш» и, возможно, сделать какое-нибудь доброе дело для Церкви. Но в какой-то момент Церковь пришла к новой мысли: можно купить индульгенцию, заплатив деньги в церковную казну – это ведь тоже будет своего рода епитимья! Помогать Церкви деньгами – дело несомненно доброе. Итак, если я решаю, например, сделать взнос на строительство собора – и для этого покупаю индульгенцию, – вполне разумно засчитать это мне как доброе дело, попадающее в категорию «заслуг». А если я дам в десять раз больше денег, то и «заслуг» у меня окажется больше в десять раз. Однако в небесную сокровищницу эти заслуги не отправляются. Они остаются при мне и я могу, так сказать, «тратить» их как хочу. Так, можно купить за свои деньги индульгенцию, дарующую мне прощение какого-то определенного греха. Если я согрешил и священник назначил мне епитимью из молитв и добрых дел, я могу вытащить свою индульгенцию в письменном виде и показать ему, что за этот грех уже «отбыл наказание».
Легко себе представить, к каким злоупотреблениям и бедам эта идея, укоренившись в Церкви, могла привести. Так оно и вышло. Появился новый рынок: духовный мир грехов и добрых дел оказался привязан к миру финансовому, к долгам и платежам. Едва ли стоит удивляться тому, что при выходе на финансовый рынок нового продукта рынок начинает лихорадить. Прежде всего, саму Церковь охватил необоримый соблазн продавать больше индульгенций, чтобы получить побольше денег. Ведь средневековая Церковь, по сути, представляла собой государство или огромную корпорацию – и деньги для постройки церковных зданий и выплаты жалований требовались ей постоянно. В этом самом по себе ничего удивительного нет. Однако если папа отличался расточительностью и денег не хватало – слишком легко было обратиться к индульгенциям как к решению проблемы. Разумеется, это и произошло. Индульгенции стали постоянной статьей дохода и со временем превратились в абсолютную необходимость. Они сделались настолько важны, что Церковь готова были закрыть глаза на любые злоупотребления.
Проблема индульгенций и искушение ими обрели новый размах в 1476 году, когда папа Сикст IV сообразил: необязательно ограничивать рынок миллионами живых грешников – можно распространить его и на те десятки и сотни миллионов, что уже покинули мир живых и томятся в чистилище. Можно лишь вообразить себе тот миг, когда до Сикста IV дошло: он может продавать заслуги из своей бесконечной «сокровищницы» не только тем, кто живет и грешит сейчас, но и всем, кто хочет облегчить страдания своих родных в чистилище. Сикст открыл золотую жилу длиной и шириной в Тибр! Обнаружился огромный и еще нетронутый сегмент рынка – страдания мертвых. Продажи индульгенций резко возросли. Теперь можно было покупать индульгенции не только для себя, но и для усопшего отца, деда, дяди, брата – да для кого угодно! И, разумеется, это означало не только то, что рынок вырос: поскольку предметом торга стали теперь страдания бедных душ в чистилище, проповедники-продавцы индульгенций принялись уделять этим страданиям особое внимание в своих проповедях и описывать их в самых ярких красках. Какой же сын не захочет избавить от таких мук своих отца и мать? Если с деньгами туго – можно еще сэкономить на себе; но кто откажется прямо сейчас, не сходя с места, всего за несколько монет облегчить страдания дорогого усопшего?
Система покаяния в средневековой Церкви привела людей к убеждению, что путь на небеса можно заработать, а значит, нужно стараться изо всех сил. Большинству это не особенно-то удавалось. Но Мартин Лютер стал монахом именно потому, что надеялся на успех. Как и положено монаху, каждое утро он поднимался раным-рано, вставал на молитву – и неустанно молился весь день. При каждой возможности ходил он на исповедь. Почему же он чувствовал, что прогресса нет? Он исповедовался снова и снова – и все же понимал: если быть честным с самим собой, всегда найдутся какие-то дурные мысли, которые ты исповедать забыл. Или, иначе: тщательно исповедовавшись, он испытывал греховную гордость от того, что на этот раз не забыл ни одного греха – и теперь должен был исповедовать и эту гордость. В целом Лютер ощущал, что топчется на месте – и это безмерно его угнетало. Он бросил мир, бросил все, разрушил планы отца – и ради чего? Никакого духовного прогресса, ни капли утешения! Он словно плывет против бурного потока: гребет изо всех сил, до изнеможения – но каждый гребок не только не приближает его к цели, но и уносит назад, в сторону смерти и вечной погибели. Неужели вся эта тяжелая борьба окончится поражением? Неужели он обречен на ад?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?