Текст книги "Странники среди звезд. Семейные хроники"
Автор книги: Эсфирь Коблер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Игра в солдатики
Давно знаю: прожила в этой жизни не свою судьбу. Можно ли было что-то изменить? Или судьба зависит от рода, от родителей – как в древнегреческой трагедии? Вопрос своеволия и судьбы – один из первых вопросов философии, но, как и все «детские вопросики», он не имеет ответа.
Дом, отцовский дом в подмосковном поселке Тайнинская, я сразу приняла как свой. Правда, родилась я не там. Родилась в
Молдавии, в глухом селе Кельменцы, а в Тайнинку попала, когда мне было четыре года. Я приняла дом как «свой», а дом принял и укрыл меня. Там много закоулков, где я, замкнутая скрытная деревенщина, могла спрятаться и поплакать так, чтобы никто и никогда не мог догадаться о моих слезах. Особенно любила забираться под дом и сидеть там часами, чтобы меня никто не нашел. Девочка я была странная, неуклюжая, первые годы жизни в отцовском доме детей-приятелей у меня не было. Все время я проводила в обществе взрослых: тетки Розы, – тети моего отца, – и бабки Рахили. Рахиль я боялась. После инсульта говорила она плохо, но даже в таком состоянии сохранила незаурядную волю и силу. Она всегда, а особенно теперь, ненавидела всех окружающих, любила только своего сына, моего отца, любила преданно и безгранично. Тетка Роза была равнодушна ко мне абсолютно. Она тоже любила только Мишуху, то есть моего отца, и немного мою старшую сестру Наташу. Отец же часто болел и работал, а когда мог, занимался со мной неотступно, баловал и любил. Я платила ему тем же. Маму я в детстве не помню – она работала за двоих.
Летом, правда, появлялся у меня приятель, родственник соседей – Боря Стрелков, – мы вместе играли, что-то строили, лазили по всему дому и вместе увидели страшное зрелище. Мы возились в песке, когда почувствовали ужасный жар. Обернулись и увидели, что весь дом объят пламенем, в разгар жары это произошло за пять минут. Как в дурном сне бегают, то на крыльцо, то снова в дом, отец и тетка в обгоревших одеждах и с криками: «Помогите!». Потом я узнала – они пытались найти и вытащить Рахиль. На наше счастье мимо дома проезжала машина с солдатами. Они-то и спасли бабку. Из вещей ничего не осталось. Только старый, орехового дерева, шкаф и буфет. Они до сих пор стоят в доме.
До школы, до семи лет, зимой я оставалась одна со взрослыми, и потому мне, – что в начале пятидесятых годов было большой роскошью, – покупали игрушки: деревянные шкафы с настоящим зеркалом, стол, стулья, маленьких голышей, а еще была привезенная из Кельменец большая кукла Таня. Она спала со мной до 16 лет; расставаясь с прошлым, я раздала все игрушки и детские книги, и куклу Таню.
Вообще к большим куклам я относилась с подозрением. Когда мы с мамой приехали к отцу в Москву, тетка Роза решила представить меня по всей форме своим знакомым. Тут была и замечательная семья Левиных, чья дочка Лена была только на два года старше меня. Семья композитора Серафимы Юнгай, с ее отцом мой отец ежедневно играл в шахматы, и странная семья Лапидусов. Брат и две сестры, лет, примерно от 50 до 60. Никто в семье не был женат, не выходил замуж. Жили они на соседней улице в старом доме с запущенным садом. Но в самом доме я помню старинные шкафы, кожаные диваны, накрахмаленные скатерти, бархатные занавески, множество зеркал, и посреди всего этого великолепия восседала большая, с меня, пятилетнюю, ростом кукла Римма. О, этой кукле ежедневно меняли наряды, делали подарки. Ее сажали за стол, когда приходили гости, ставили чашку чая, и, глядя любовно, говорили: «Пей, дорогая!» Кукла заменила им живого ребенка, и относились к ней в семье как к идолу. Увидев куклу впервые, я протянула к ней руки и подошла, желая взять ее, постоять рядом. Но тут услышала жесткий окрик: «Не смей трогать!». Вся семья Лапидусов с осуждением смотрела на меня, а я так испугалась, что больше никогда не подходила к кукле, даже не смотрела в ее сторону, когда мы с теткой приходили к Лапидусам пить чай с густым душистым вишневым вареньем.
Теперь все они покоятся на кладбище возле Жимгаровки. Их могила в следующем ряду за могилой моих родителями. Само кладбище, – я уже писала об этом, – стоит прямо напротив дома, где тогда, в 50-е – 60-е годы жила моя сестра. Давно снесен старый дом Лапидусов. Все исчезло и рассеялось.
Предмет моей детской гордости – радио. У барачных сверстниц ничего подобного не было. Оно, радио, висело над теткиной кроватью, и, когда я со своего неудобного сундука, на котором спала в маленьком коридорчике, перебиралась на её кровать, я слушала сказки, радиопостановки и, конечно, «Пионерскую зорьку». «Взвейтесь кострами, синие ночи…». А еще все забыли, что в начале 50-х утро начиналось не с гимна Советского Союза, а с «Интернационала», и я, как всякий ребенок, пыталась этим постоянным песням подпевать, что вызывало у бабки Рахили приступ дикой ненависти. Она начинала кричать и махать руками, а тетка, поджав губы, говорила, что не наши это песни. Однажды я со слезами спросила – почему не наши? вся страна поет. Тогда тетка Роза рассказала мне историю, которую я тогда не поняла, но запомнила на всю жизнь.
Во время первой революции 905 года вся еврейская молодежь Одессы была вместе с рабочими на баррикадах. Тетка Роза и Рахиль провели на баррикадах двое суток. Рахиль была классной медсестрой и потому перевязывала раненых. Роза помогала, чем могла. Но когда они вернулись в еврейский квартал, увидели сожженные дома и порубленных на части людей. Пока они сражались на баррикадах, на их улицах прошел погром. Убивали, в основном, стариков, женщин и детей. Тогда ребе собрал молодежь и сказал, что у евреев своя дорога в этой стране. Надо учиться, надо работать, но не заниматься политикой. К сожалению, не все евреи услышали умного ребе. Мои мудрые женщины услышали и усвоили урок на всю жизнь. Но мне было 5–6 лет, и я плакала: почему мне нельзя петь те песни, которые поет вся страна?
Наконец, чтобы развлечь меня, мне сделали большой подарок, редкий по тем временам – целый набор оловянных солдатиков. Вот это да! Прошло всего 9 лет после окончания Второй мировой войны. В каждой семье были потери и раны. На слуху подвиги Зои Космодемьянской, Александра Матросова, да и живо все, что связано с войной; о войне говорили постоянно и в семьях, и по радио. И вот я часами начала себя воображать солдатом, который бросается на амбразуру или таранит вражеский самолет. Так длилось около года. Однажды я вообразила, что меня завалило землей и мне нечем дышать под землей, в окопе. Для пущей убедительности я перестала дышать и на какой-то миг почувствовала, что теряю сознание. Я мгновенно прекратила игру и совсем по-взрослому подумала: «Зачем мне все это? Что за игра такая, от которой можно взаправду погибнуть?» Тогда я впервые почувствовала, именно почувствовала, но еще не поняла, что рядом с реальной жизнью может существовать какая-то параллельная, фантомная, и очень важно, чтобы они сливались, а не существовали сами по себе. Я тут же выбросила солдатиков и никогда не возвращалась к ним. С тех пор у меня стойкая неприязнь к тем, кто играет в жизни, а не на сцене. Меня такие «актеры» раздражают. А вот стиль «милитари», как ни странно, раздражение не вызывает. Когда я впервые приехала в Израиль и увидела мальчиков и девочек в военной форме, разгуливающих с автоматами в руках, это вызвало во мне чувство гордости. Я подумала, что могла бы быть среди них.
У нас первых на нашей улице появился телевизор. Такой громоздкий «Рекорд» с маленьким экраном, перед которым ставили линзу с дистиллированной водой, и мы с теткой Розой ездили в Москву, чтобы купить эту воду. По телевизору тогда, в основном, кроме советских фильмов, гоняли балет «Лебединое озеро» и оперу «Кармен». Опера была так популярна, что появилось и мыло «Кармен», и духи. Что касается балета… Может, кто и удивился, когда в день августовского путча бесконечно показывали «Лебединое озеро», только не я: балет своеобразный фирменный знак развитого социализма. Глядя на все это и слушая прекрасную музыку, я воображала себя то балериной, то Кармен. Тетка вздыхала: «У тебя ни голоса, ни слуха. А с такой широкой костью только в балерины», – язвила она. Я и так была девочкой замкнутой и диковатой, а с подобными характеристиками и вовсе стала себя считать, скажем, так, простоватой. Замкнутость и стеснительность во многом испортили мне юность. Уже будучи вполне взрослой девушкой, попадая в чужие компании, я молчала, боясь произнести хоть слово. Мне все казалось, что я глупость скажу. Кто мог знать, что через 10 лет я буду читать лекции и вести совещания для многосотенных аудиторий.
В детстве я сталкивалась с еврейской темой только дома. Дома говорили на идиш, – мама даже книги читала, – ведь ее отец, погибший в лагерях в 38 году, – был директором еврейской школы. Мой отец, пройдя огонь и воды и медные трубы 20-х – 40-х годов из пылкого комсомольца, клявшегося на Ленинских горах вместе со своим другом Михаилом Рабиновичем в любви к отечеству, стал религиозным евреем, втайне посещавшим синагогу и соблюдавшим праздники. Пусть молодые современники не удивляются. Еще в 70-е годы за изучение иврита можно было получить 10 лет лагерей. А что говорить о начале – середине 50-х? Только умер Сталин, и страна не научилась еще вольно дышать, как не научилась, впрочем, и теперь. Так вот. Я росла с четким знанием того, что я еврейка. Да и как с именем Эсфирь не знать этого? Но, повторяю, в детстве ни на улице, ни в школе с антисемитизмом я не сталкивалась. С детьми из соседних домов, с которыми я познакомилась, мы носились в казаки-разбойники, нам было не до разборок, кто есть кто. Директором школы, лучшей школы Москвы и области, был Семен Григорьевич Тепленький, половина учителей – евреи. В отличие от старшей сестры Наташи, которая хлебнула послевоенного антисемитизма вдоволь, в мое время, а разница между нами 10 лет, это не было актуально. В школе, где-то классе в седьмом, произошел один эпизод. Пришлая учительница литературы, – она была у нас месяца полтора, – как-то сказала Толику Гершману (нас в классе было всего два еврея): «Ты, наверное, русский язык не понимаешь?» Толик встал и вышел из класса. Почему я не пошла за ним, до сих пор не понимаю. Но класс решил по-своему. Ни один человек на литературу больше не пошел. Для нас все обошлось тихо, а вот училка ушла из школы навсегда.
Дома, когда мне было 6 лет, отец вдруг решил, что его рассказов об истории, культуре и религии евреев ребенку недостаточно. Надо учить иврит. Отец всегда мечтал о сыне, а у него были две дочери. И вот меня, младшую, решили, как принято у евреев для мальчиков, учить языку, и, думаю, Торе. Представьте себе советского ребенка, только недавно жившего вольной пташкой в глухой деревне, которого посадили за стол, положили перед ним тетрадь, и сосед, дедушка Гриша, тоже тайно бывавший в синагоге и читавший Тору, начал писать при мне какие-то закорючки и называть их буквами. Я в школу-то шла, не умея по-русски читать и писать, в отличие от внука деда Гриши, который читал и писал с 5 лет, а потому и стал золотым медалистом. Мне же все, кроме истории, физики и литературы, давалось с большим трудом в младших и средних классах. Это в конце открылся какой-то шлюз, и я с легкостью осваивала все, кроме математики. Так вот, на первом в своей жизни уроке иврита я проплакала все 60 минут не переставая. Мама что-то начала шептать отцу. Наверное, что это опасно – принуждать ребенка силой учить иврит, а вдруг я расскажу. И мне объявили, что больше учить языку не будут. Я была счастлива. Я сразу забыла об этом злосчастном уроке, казалось, навсегда. Как потом я вспоминала его! Как жалела!
Хорошо помню свою первую учительницу Серафиму Ивановну. Не важно, как она учила. Главное, нам, детям, с нею было тепло. Вобщем, школа вспоминается как время веселое и интересное. Там появились первые подружки, а главное, в эти годы моим наставником и другом стала старшая сестра Наташа. Брат от первого брака матери, – его отец погиб во время войны, – жил с нами недолго. Но и тот год, что мы провели вместе в доме моего отца, я все время враждовала с ним. Я залезала под круглый большой обеденный стол, накрытый длинной льняной скатертью, и оттуда кричала: «Славка-дурак!» Когда я вылезала из-под стола, получала по голове большим тяжелым томом Пушкина, старой, 30-х годов издания книгой с цветными иллюстрациями, переложенными папиросной бумагой. Слезы брызгали из глаз, а потому доставалось брату, а не мне.
Наташа приезжала каждую неделю (жила она со своей материю, первой женой отца). Она хотела стать актрисой. Собственно, и была ею. Каждый раз готовила веселые сценки и смешила нас до колик. Меня наряжала в мамины платья и играла со мной как с куклой, но очень чутко и весело. Счастливое детство кончилось в один миг. В день смерти отца в 1958 году.
Отец всю жизнь тяжело болел, ожирение сердца, сосуды.
Заразился от меня гриппом, потом пошло воспаление легких, развился инфаркт. Потом отек легкого. Решено было везти его в больницу. Я пришла из школы, «скорая» уже стояла, а отца под руки выводили с крыльца. Никогда не забуду его прощальный взгляд! Все, даже Рахиль, поехали с ним. Я осталась в доме одна и начала вертеться перед зеркалом, что мне строго запрещалось при взрослых. Вдруг, состроив очередную рожу, я увидела в зеркале голову отца, безжизненно лежащую у матери на коленях. А через два часа все вернулись. Отец умер в «скорой», на руках у матери.
Жизнь моя резко изменилась. По еврейскому обычаю занавешивают не только зеркала, но и зашторивают окна, зажигают свечи и читают молитвы. Первые 9 дней, год – очень религиозные. В нашем доме это длилось три года. Рахиль не стала ждать естественной смерти. Через две недели после смерти обожаемого сына она отравилась. Тетка Роза похоронила себя заживо. В доме не включали радио, днем не раздвигали шторы. Меня никуда не пускали – только в школу и обратно. Правда, тетка много болела, лежала в больнице, тогда я впускала дневной свет. Но весь дом – уборка, керосин (тогда газа не было), магазин – все было на мне. Меня никто никогда не ругал, не бил, но уж лучше бы ругали, даже пороли. Нет, меня просто никто не замечал. Тетка Роза вспоминала обо мне только тогда, когда надо было ехать на кладбище, она всегда брала меня с собой. Мама работала день и ночь. Но Наташа приезжала часто.
Ей исполнилось 19, потом 20, 21 год. Была она необыкновенно красива: брюнетка с фарфоровой кожей и умными черными глазами. Но выдающийся ум и бурный темперамент страшно мешали ей. Все романы, а это годы бесконечных девичьих романов, – все ее романы были неудачны. Она разбирала человека по косточкам, требовала от возлюбленного каких-то немыслимых духовных и нравственных высот. Увы, времена-то наступили весьма приземленные. Молодые люди просто пугались. Зато я впитывала Наташины рассказы как книгу жизни. Я была ее поверенным, лучшим другом, и, поверьте, понимающим и сочувствующим другом. Так длилось долгие годы.
Училась я самостоятельно, исключая математику – здесь даже учителей приходилось нанимать, – была пай-девочкой, в своем одиночестве и замкнутой атмосфере дома пристрастившейся к книгам, но жить в доме стало невыносимо. Мне было 12 лет, когда тетка, вернувшись очередной раз из больницы, возмутилось тем, что я отдернула шторы. И тут я, впервые в жизни, наорала на взрослого человека. Я возмущалась и бунтовала. Мама была на моей стороне. Я стала свободной. Жила теперь как хотела, а в доме зазвучала музыка, и стали приходить мои друзья.
Я не осуждаю девочку, поднявшую бунт. Но теперь я понимаю пожилого человека, душа которого умерла раньше, чем умерло тело. Я раскаиваюсь в своей нелюбви к Розе, но раскаиваюсь теперь, а не той девочкой, которую посадили в заточение. У великого еврейского философа Маймонида есть эвфемизм, заменяющий имя Бога: Видящий все сердца. Мне кажется, чтобы произошло подлинное раскаяние, нужно и самим заглянуть вглубь сердца. И там встретить взгляд Того, Кто видит все сердца.
Впервые попав в Израиль, я подумала о том, а что было бы, не умри отец так рано? Когда бы мы все оказались бы в Израиле?
В 1962 году, перед самым смещением, Никита Хрущев потихоньку, очень мало, но начал выпускать евреев в Израиль. Наверняка мы были бы в числе первых переселенцев. Отец так мечтал о Палестине! Позже я так и сказала сестре, плакавшей по России: «Ты осуществила мечту отца!»
В то время алию из России встречали оркестрами и цветами. Мне исполнилось бы 13 лет, и я начала бы учить иврит и английский, а через год-два пошла бы в школу. А отец… О, отец бы ходил в синагогу, читал Тору и учил бы меня молиться. Мама, человек очень способный и прекрасный детский врач, наверняка бы сдала экзамены и по-прежнему работала бы врачом. Старухи жили бы рядом, и, наверное, впервые в жизни полюбили бы страну, в которой живут. А вот Наташу и брата я потеряла бы навсегда…
К 18 годам, окончив школу, пошла бы в армию Израиля. Помните игру в солдатики? 18 лет мне исполнилось в 1967 году. Шестидневная война. Весь арабский мир против маленького Израиля. Полная беспомощность войск ООН на Синае. Победа Израиля, осуществленная за шесть дней! Наверняка я была бы в рядах Цахал. Вот отец гордился бы мной! Девушек не отправляют на передовую, непосредственной опасности для них нет. И переживания родителей, наверное, свелись бы к переживаниям за судьбу страны. А потом, наверняка, Иерусалимский Университет. Я знаю, какой факультет я бы выбрала. Как и отец – факультет истории и археологии. За двадцать лет до этого начались знаменитые Кумранские раскопки. Находка в Кумранских пещерах стала поворотным этапом не только в археологии, но и библиистике, литературе, даже истории. Вообще, археология в Израиле это не просто наука, это мост между прежней историей страны и ее нынешней жизнью, это философия и актуальная ситуация, сегодняшний день. В стране, где присутствие Всевышнего ощущается как обыденность, исторических мелочей нет.
Я занималась бы археологией с упоением.
Амусин в книге «Кумранская община» приводит слова некоего романиста Керша: «Он принялся изучать свиток с тем неистовым терпением, которое характерно для такого типа ученых, способных потерять зрение, изучая в течение двадцати лет один фрагмент из рукописей Мертвого моря». Не только в Израиле, но и во всем мире Кумранских фанатиков набралась не одна сотня». Я принадлежала бы к их числу. Кумранские рукописи – это достояние всего человечества. Банальная фраза. Но эти фрагменты, обрывки рукописей важнее и значимее, чем любые самые грандиозные храмы и пирамиды.
В реальной жизни я поступила на филологический факультет МГУ. Каких преподавателей я застала! Тахо-Годи, Карельский, Самарин, Клибан. Любимый Сергей Михайлович Бонди. А беготня на закрытые просмотры Вайды и Тарковского, Параджанова и Киры Муратовой в клубе МГУ, а театр Марка Розовского, а споры на кухнях, а выставки в Союзе графиков? И я со всей преданностью делу сижу день и ночь то в Горьковской библиотеке МГУ, то в «Ленинке». Читала, писала, делала заметки. Кроме литературы, казалось, не думала ни о чем, хотя было и раннее замужество, и рождение ребенка, и болезни. Но годы были семидесятые. Профессор Глаголев, у которого я защищала диплом, откровенно сказал мне: «Вы знаете больше, чем наш зав. кафедрой, но я слишком стар, и вас, с вашим пятым пунктом (графа «национальность» в паспорте, кто не знает) пробить в аспирантуру не смогу». Пришлось с этим смириться. Я много работала в ЦГАЛИ, перебирая пыльные листки старых книг и рукописей, тогда написала «Кровавый отсвет» и «Время разбрасывать камни». Они неравнозначны, эти повести, но мне одинаково дороги. Работа над ними скрасила горечь разочарования.
После Университета стала работать во Дворце культуры 1 ГПЗ. Дочка случайно, через соседку, попала в детский сад ГПЗ; чтобы место в саду не потерять, я пошла во Дворец методистом. Сама работа скучна и подла до невыносимости. Но Дворец только открылся, собралась команда молодых ребят, напридумали… Народный Университет. И снова – все закрытые кинопоказы – у нас, Театр на Таганке – у нас, Современник – у нас, поэты андеграунда – у нас, Шукшин и Тарковский тоже выступают здесь. Зал на 1200 мест, мы, 6 человек методистов, распределяли между собой, и распространяли билеты среди «своих». Года три мы так хулиганили, обходя все препоны. Потом нам погрозили пальчиком и лавочку прикрыли, дочка пошла в школу, а я стала искать достойную работу.
В некоторых местах стыдливо отводили глаза, в других откровенно говорили: «С пятым пунктом не берем». Особенно мне запомнился один случай. Нужен был библиотекарь-методист на кафедру философии в МАИ. Секретарь кафедры встретила меня с распростертыми объятиями. Пишу, печатаю, знаю философию, время работы меня устраивает. После лекции подошел зав. кафедрой. Секретарь с радостью говорит: «Вот, девушка – нам очень подходит!». Тот как-то хмуро посмотрел на меня, вздохнул и сказал: «Нет, не подходит». Секретарь, женщина пожилая и, возможно, с еврейской кровью, встрепенулась: «Вы что-то не поняли, – говорит, – она может…». В ответ: «Все равно не подходит», – кисло отвечает зав. кафедрой, по совместительству, как оказалось, секретарь парторганизации.
Но я-то уже понимала, в чем дело. «Вы тут поговорите без меня, – сказала я, – а я пока домой пойду».
Для меня нашлось только одно достойное место – машинистки в обществе слепых.
Так было всегда в изгнании: Египет, Ассирия, Вавилон, Испания времен инквизиции, фашистская Германия, Советский Союз… Жить не давали, но и не отпускали. Недаром в изгнании появилась молитва-плач «При реках Вавилонских сидели мы и плакал и… (Пс. 136)».
Вот тогда я впервые реально захотела уехать в Израиль. Серьезно занялась языком, пожалев, наконец, о своем детском упрямстве.
Но тут появилась новая преграда. Мать и муж, с которым я успела разойтись, заявили категорически, что разрешение на отъезд ребенка они не подпишут. Как я ни пыталась объяснить, что сойду с ума в тех мерзких условиях, в которые меня поставила советская власть, они были непреклонны. Аня была для них светом в окошке, а мое чувство унижения они считали блажью. К счастью, в самые трудные моменты Бог посылает спасение. Таким спасением оказалась для меня дружба с ярким человеком, интересным поэтом и известным диссидентом Володей Гершуни. Вот с кем я узнала мир культуры андеграунда, новых, теперь столь известных художников и поэтов! Кто помнит домашние выставки и концерты, самодеятельные театры, где ставили самые модные пьесы, помнит самиздатские журналы, тамиздатские книги? Когда я обо всем этом в 90-е годы рассказывала ученикам, они отказывались верить.
Еще рядом была мама, человек необыкновенной доброты, сестра, всегда готовая подставить плечо. Дружила я тогда и с будущим основателем «Мемориала» Анатолием Викторовым, поэтом и исследователем цыганского фольклора Ефимом Друцем, поэтом и переводчиком Борисом Резниковым. Потом появилась и работа. Пусть в том же духе – «телескопом гвозди заколачивать», но можно было ездить в командировки, общаться со многими интересными людьми, да и материал для рассказов и эссе набирался немаленький. А еще рядом со мной работали хорошие тетки, помогавшие мне в трудную минуту.
Несколько лет я писала небольшое эссе «Звезда Вифлеема», редактируя его десятки раз. Сейчас со многим там написанным я не согласна, но переделывать ничего не буду. Это моя самостоятельная попытка найти Всевышнего, мой путь к Богу.
Когда Он ведет, сопротивление бесполезно и ненужно.
Казалось, я нашла свою, пусть самую примитивную, но спокойную нишу в жизни.
Потом пришло горе – внезапная гибель матери. Попала под поезд у нас в Тайнинке. Бежала на работу…
Год я с трудом приходила в себя. Плохо помню первые дни после похорон. На девятый день в полусне я услышала веселый, звонкий, молодой голос матери: «Не плачь обо мне. Мне так здесь хорошо». Она заслужила, чтобы Там ей было хорошо. Но мне здесь без нее было плохо. И, сидя в кресле с томиком Бунина, – а весь год я читала только сборник «Темные аллеи», – я думала: «А что было бы, если бы мы уехали?»
Мама, с ее железным здоровьем и неувядаемым оптимизмом, осталась бы жива. Отец и старухи наши вряд ли бы дожили до начала 80-х годов. Я, почти наверняка, была бы замужем за каким-нибудь профессором Университета. В крепкой еврейской семье положено двое-трое детей. Сама бы я имела уже докторскую степень, и, работая на раскопках, одновременно читала бы лекции в Иерусалимском Университете. Иудаизм был бы для меня не просто религией и обычаем отцов, но предметом размышлений и философских споров. Однако, как это ни странно, в Кумранских пещерах найдены отрывки из всех библейских книг, кроме «Книги Эсфири». Видно, не суждено мне жить на земле Израиля и копаться в пыли ее тысячелетий.
Жизнь – черно-белое кино. С середины 80-х до начала 90-х промелькнул мой скоротечный и страстный второй брак. Несколько лет провел в спецлагерях, а потом вернулся в Москву Володя Гершуни, но теперь мы виделись редко. Началась новая жизнь, и распались старые связи. Я снова потеряла работу, в таком положении теперь была вся страна. Каждый выкручивался, как мог. Прежде, чем пришли новые беды, мне свыше подали такую опору, которая удержала, не дала мне пропасть в самые тяжелые минуты. Господь протянул мне воочию руку Свою. После такой встречи, даже погибая и пропадая, всегда знаешь: «Господь – твердыня моя и спасение мое, убежище мое» (Пс. 61).
Потеряв работу в начале 90-х, я гладила белье у Юнны Мориц и мыла полы в семье известного искусствоведа. А потом школьная подруга привела меня в лицей, где 10 лет я с большим удовольствием преподавала русскую литературу 15-17-летним ребятам. Поверьте, от них я получала не меньше, чем они от меня. Например, разбирая «Двенадцать» А.Блока, одна девушка ответила мне на замечание о 12 апостолах Нового мира. «Те, апостолы христианства, – сказала она, – жертвовали собой ради нового мира, а эти, апостолы революции, жертвуют другими».
Жертва другими продолжается и сейчас. Таков Новый мир.
В середине 90-х тяжело заболела моя сестра. Ее сын в это время жил в Израиле, и зав. отделением онкологии больницы вызвала меня. «Знаете, – сказала она, – положение безнадежное. Вашей сестре осталось жить 2–3 месяца. Пусть едет к сыну в Израиль. Пусть простится с ним».
Через месяц сестра, взяв с собой полуслепую, беспомощную старуху-мать, распродав за копейки ветхий скарб и квартиру, отправилась в Израиль. Через некоторое врем я, к своему удивлению, я начала получать от нее радостные, полные оптимизма письма и хорошие фотографии, на которых очень красивая женщина (она вновь похорошела), снималась то на фоне Старого города в Иерусалиме, то фон составляла какая-то экзотическая природа. Оказывается, в Израиле отрабатывалась новая методика лечения онкологии. Наташе продлили жизнь на два года. В самом начале мы были полны оптимизма. Но лечение становилось все тяжелее. Однажды она позвонила (что делала крайне редко) и попросила: «Приезжай. Я хочу попрощаться». Мы были очень близки, и, как бы ни было мне сложно материально, я собрала все, что могла, и августе 1994 года впервые поехала в Израиль.
Представьте, вы всю жизнь мечтаете увидеть землю, которая является для вас не только исторической, но и духовной родиной, где, казалось, вы каждый камень знаете, можете рассказать все пять тысяч лет ее истории (в тот год отмечали 3000 лет Иерусалиму, но Иерихону 9000 лет!). Вы идете и видите раскопки дома, где у порога надпись по образцу римских зданий. Оказывается, здесь жил мытарь, у которого останавливался Христос. Или бесконечные лавочки с антиквариатом в Старом Яффо. Семья владельца дома живет здесь эдак 4000 лет. Хозяин выходит во двор, копнет лопатой, что найдет – выставляет в лавке. Я, конечно, утрирую, но первое впечатление от страны – ошеломляющее. Маленькое пространство компенсируется бесконечностью времени.
Через два дня после моего приезда Наташа, которая к тому времени приняла христианство, повела меня в русский монастырь Эйн Керем. Это был день Выноса Плащаницы Божьей Матери. Вечером мы вместе с монахинями монастыря и тысячами православных паломников пошли на крестный ход. Так я впервые попала в Храм Гроба Господня в Иерусалиме. В эти дни мы о многом говорили с сестрой, пытаясь вновь обрести то духовное и душевное равновесие, и то высокое доверие, которое всегда было между нами. Но мое понимание Господа, связи иудаизма и христианства, понимание свободы в любви к Богу несколько удивляли ее. Она была наивно ортодоксальна. Она не могла понять, что я остаюсь еврейкой до мозга костей, но Господь привел меня к христианству. Не до споров было Наташе в предчувствии смерти. Она хотела, чтобы я поговорила с батюшкой, и повела меня в Русскую миссию. В это время представителем Русской Православной Церкви в Иерусалиме был отец Марк. Мы с ним проговорили часа два.
– Вы так глубоко заглядываете, вы столько читали, что же вы не креститесь?! – удивился он.
Обряд крещения был совершен им тотчас в Храме св. Александра Невского в Русском подворье в Иерусалиме.
Отцу никогда бы в голову не пришла мысль, что обе его дочери примут христианство на Святой Земле в Иерусалиме.
А со мной продолжали происходить чудеса. На Святой Земле все возможно. Это был День Успения Божьей Матери. Вечером мы снова попали на Крестный ход, там же, в Храме Гроба Господня, я приняла первое причастие, а монахиня монастыря Эйн Керем подарила мне складень со словами: «С Вами чудо произошло!
Такое бывает раз в 100 лет». После службы мы с сестрой долго бродили по храму. А когда вышли, оказалось, что стоит глубокая ночь, никого нет. Нужно знать, что главная христианская святыня находится в мусульманском квартале. Произойти может все что угодно. Но я была абсолютно спокойна. Странно, пока мы бродили, оказались у ворот какого-то монастыря или церкви, монахиня-молчальница, жившая отдельно у ворот, открывая нам, улыбнулась мне и подарила икону Рождества Христова. До утра мы просидели там, в саду, а утром, на рассвете, когда мы уходили, выяснилось, что это Церковь Всех наций в Гефсиманском саду. И сидели мы под теми самыми оливами… Ведь оливковое дерево не умирает.
Мы вышли за ворота, не зная, куда идти. Арабский квартал просыпался. Некоторые лавочники уже открыли свои заведения. Я подошла к пожилому арабу и спросила его по-русски – где Яффские ворота. Он улыбнулся, обнял меня, показал – там. Потом, видя, что мы не понимаем, проводил нас. Сестра побледнела. Как она сказала потом, она боялась, что он воткнет мне нож в спину.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.