Текст книги "Живу беспокойно... (из дневников)"
Автор книги: Евгений Шварц
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 66 страниц)
25 июля
Следующая фамилия – Козинцев, но о нем писать решительно не могу. Сейчас я работаю с ним, и взгляд на него отсутствует. Его изящество. И снобизм, родственный и Акимову, и Москвину, уходящий корнями в двадцатые годы. Самолюбие и отсюда скрытность. Талантливость. Знание настоящее. И все это окрашено его собственным цветом, имеет особую форму. Это его талантливость, его снобизм, его злость. А когда работаешь с человеком, на одно закрываешь глаза, другого не видишь. Я когда-то пробовал писать его, надо будет поискать и вставить при перепечатке. А сейчас спокойно искать форму для рассказа о нем – все равно что подмигивать за спиной товарища, указывать глазами неведомо кому на него. Не получается у меня даже отказ от описания Козинцева.
Следующая фамилия – Козаков, Миша Козаков. Об этом трудно говорить по другой причине. Он слишком уж далеко. На том свете. Недавно, на второй или третий день съезда, в Доме писателей в Москве мы были на гражданской панихиде о нем. Он лежал высоко, кругом венки, а мы, соблюдая очередь, стояли в почетном карауле. Маленький, красивый, черненький Миша Козаков стал за годы нашего знакомства болезненным, обрюзгшим. Волосы поредели. Ходил он с палкой. И вот увидели мы его мертвым. И проводили на Немецкое кладбище в Москве, до сих пор не по-нашему прибранное. Проводили, полные растерянности, – уж очень сразу он свалился. От больного человека не ждешь конца. Напротив. Столько раз слышал, что ему плохо, и столько раз удавалось ему выжить. И вот вдруг – конец.
26 июля
Искренняя доброжелательность – вещь редкостная, а у Миши Козакова, когда мы встретились в двадцатых годах, сохранялось в этой самой доброжелательности что-то студенческое, особенно привлекательное. Он хотел, разговаривая, понравиться и подружиться… У Миши обнаруживалась решительно склонность к проблемам. Но времена пошли суровые. Лапповцы[484]484
Лапповцы – члены Ленинградской ассоциации пролетарских писателей (ЛАПП).
[Закрыть] принялись его школить весьма свирепо. Он сам сказал как-то, выступая на одном собрании, что его, как бобра, гоняют по кругу, чтобы он поседел от ужаса и повысился в цене. И принялся Миша, оставив проблему, за многотомный труд: «Девять точек»[485]485
Над основным своим произведением – романом «Девять точек» М. Э. Козаков работал с 1929 по 1954 г. Книги 1–4 выходили в 1930–1939 гг. В 1956 г. роман был полностью опубликован под названием «Крушение империи».
[Закрыть]. Со студентом роднила Мишу общественная жилка. Он занимался делами общественными по склонности душевной. И если ему нравилось, что его выбирают, что он в руководстве, то и обязанности свои выполнял он честно.
27 июля
Особенно хорош оказался Миша Козаков как редактор. Он отлично вел «Литературный современник» и расцветал в редакционной среде[486]486
М. Э. Козаков с 1933 по 1937 г. был вначале заместителем, а затем ответственным редактором журнала «Литературный современник».
[Закрыть]. Жил журналом, сиял, угадывал, чем жив сегодняшний день, шел, улыбаясь, к автору, по-студенчески стараясь подружиться с ним и понравиться ему.
28 июля
Миша Козаков жил интересами литературы. Нет, о нем надо рассказывать иначе. Начну сначала. И не сплошным рассказом, а по годам. Впервые я воспринимал их как-то всех вместе, новых писателей, появившихся во второй половине двадцатых годов. Лавренев, длиннолицый, в очках. Олейников уверял, что подобные лица нарисованы на спинках длинных красных плоских жуков, что вечно мы видели в детстве, под кустами. Когда Лавренев смеялся, то поднимал недоумевающе брови. Браун[487]487
Браун Николай Леопольдович (1902–1975) – поэт, переводчик.
[Закрыть], замкнутый, с сероватой кожей, и такими же бровями, и такими же глазами, неулыбающийся. Четвериков[488]488
Четвериков Борис Дмитриевич (1896–1981) – писатель (до 1939 г. печатался под псевдонимом Дм. Четвериков).
[Закрыть], высокий, широколицый. Отчаянный, чуть шепелявый, с веселым и разбойничьим взглядом Борисоглебский[489]489
Борисоглебский Михаил Васильевич (1896–1942) – писатель.
[Закрыть]. Занятый собой, детской литературой, не веря, что вне нашего отдела ость настоящие писатели, я не скоро научился отличать их всех друг от друга.
Нет, и это начало не годится. Вдруг что-то стало меня беспокоить в форме моих рассказов о телефонной книжке. Попробую иначе. Первая встреча с Козаковым произошла. Нет, не так. Двадцатые годы. Я стою в очереди, веселой и возбуждающей, – получать деньги в бухгалтерии Госиздата. Касса для всех отделов – общая. Тут и детские писатели, и сотрудники научного отдела, и участники альманаха «Ковш»[490]490
Литературно-художественный альманах «Ковш» выходил в Ленинграде в 1925–1926 гг. Ответственный редактор С. А. Семенов. В нем печатались М. М. Зощенко, В. А. Каверин, О. Э. Мандельштам, Н. Н. Никитин, Б. Л. Пастернак, Е. Г. Полонская, В. А. Рождественский, М. Л. Слонимский, Н. С. Тихонов, А. Н. Толстой, К. А. Федин, О. Д. Форш и др.
[Закрыть]. И все мы знали друг друга, пригляделись в коридорах издательства. За мной в очереди писатель, которого знаю в лицо я давно, а фамилию узнал только на днях. Я не слишком верю, зараженный сектантской нетерпимостью детского отдела, что есть люди вне нашей редакции, и не слишком хорошо знаю, что там пишет Михаил Козаков. Но я слушаю его с невольной приязнью, трогает искренняя, еще студенческая, не отсохшая, не убитая приветливость. Он приветлив для того, чтобы подружиться. Маленький, легкий.
29 июля
Хорошенький. Чуть покатый лоб, который он многозначительно морщил. Черные глаза, которые он многозначительно открывал. И неудержимое праздничное сияние. Радуясь, развивал он передо мной тему, проект вещи, которую интересно было бы написать. Сын, мальчик-подросток, не уважает отца. Он пионер. Как ему поступить? И, рассказывая, Миша приговаривал: «Это проблема! Этого не решишь просто!» И, сияя, поглядывал на меня. И я узнавал студента, который охотно выступал в свое время в литературных судах над Раскольниковым или героями пьес Андреева. Он еще любил слово «проблема». Оно его вдохновляло и веселило, и он широко открывал свои черные глаза.
А я радовался, глядя на него, – такой он был хорошенький, ладный, сияющий и доброкачественный. Спустя некоторое время увидел я его во второй раз. Или мне рассказал об этом Олейников. В Доме книги, как в Ноевом ковчеге, спасались от потопа и люди, и звери. И по возможности не ссорились. Хищники не были достаточно уверены, что в новых условиях можно охотиться по-прежнему. Поэтому в редакционных кабинетах тон царил вежливый, веселый. Только изредка взглядывали друг на друга с излишней зоркостью. И вдруг в одном из кабинетов при большом стечении народа вспыхнул спор – неожиданно открытый. Один хищник показал коготок: обругал за бессодержательность хороший рассказ. В печати. И автор рассказа обрушился при встрече на хищника. Всенародно. Хищник дрогнул. Все смутились. А Миша Козаков, растерянно, желая убедить критика, повторял, наморщив лоб и открыв глаза: «Это ж цикл! Его рассказы – цикл!» И это слово нравилось Мише. И казалось многозначительным. От встречи к встрече становился он все понятнее.
30 июля
Он был и общественником на студенческий лад. Такие сияющие, легкие, веселые распорядители с бантами носились на вечерах своего землячества. Они радовались тому, что распорядители, но вместе с тем делали свое дело самоотверженно. Так и Миша. Когда во время кампании против хулиганства попал по роковому своему характеру под суд Пантелеев, – выручил его Козаков. Дело слушалось без сторон. И Миша Козаков явился в восемь утра в качестве свидетеля со стороны Союза писателей. Объяснить суду, что Пантелеев никак не хулиган, а подающий надежды писатель, автор книги, отмеченной самим Горьким[491]491
М. Горький отметил первую книгу Л. Пантелеева, написанную совместно с Г. Белых, «Республика Шкид», вышедшую в 1927 г. Он писал 29 марта 1927 г. воспитанникам колонии им. Горького в Куряже: «Для меня эта книга – праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей» (Горький М. Собр. соч. Т. 30. 1956. С. 17).
[Закрыть]. И Миша выполнил свою задачу с таким увлечением, что председатель остановил его… Но Пантелеев был спасен… Встречались мы не часто. Вот в тридцатом году идем мы с Катюшей по лестнице в Сочи, поднимаемся от ресторана, где обедали. И Миша, весь в белом, по-летнему, легкий, хорошенький, сияющий, идет навстречу. И обычное ощущение от него – доброкачественности и доброжелательности – делает эту встречу особенно веселой.
Ничего не произошло, а встреча почему-то осталась в памяти освещенной солнцем по-летнему, по-черноморски.
31 июля
Встречались мы не часто, но прожили в одном кругу, тесном кругу, уже более десяти лет, радовались одному и тому же, и ужасали нас в основном одни и те же явления. В начале тридцатых годов были мы уже на ты. А с 34 года поселились в одном и том же доме, в писательской надстройке. Миша развелся с прежней своей женой, с которой я не был знаком, и женился на Зое Никитиной. О Зое мимоходом не рассказать, а отступать от основной линии описания не хочется. Скажу только, что считалась она женщиной красивой, богатая фигура, небольшая голова, гладкая прическа, огромные глазища, по-восточному темные. Была Зоя греческого происхождения и унаследовала бешеную энергию своего племени. Голос низкий. Хрипловатый. Психическое здоровье – как у парового катка. И она, и Миша всем существом своим были преданы интересам литературным. Когда кончился РАПП[492]492
23 апреля 1932 г. было принято постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», которым была ликвидирована Российская ассоциация пролетарских писателей, и началась подготовительная работа к созданию Союза советских писателей.
[Закрыть], стал Миша редактором журнала. И со студенческой энергией, которая все не отсыхала, ринулся он вести «Литературный современник». Незримый бант распорядителя трепетал на его груди. Он радовался тому, что распорядитель, но работал самоотверженно. И его страстный интерес к сегодняшнему дню литературы, и общественная жилка, и доброжелательность, и доброкачественность – все пошло впрок. После того как погоняли Мишу по кругу, страсть к острым проблемам у него поулеглась. Он затеял цикл. Цикл историко-революционных романов под названием «Девять точек». А время все шло и шло.
1 августа
Мне теперь трудно вспомнить, когда студенческие черты Миши уступили место признакам зрелости, а может быть, и старости. Пожалуй что никогда. Если Миша по нездоровью появлялся на улице с палочкой, то казалось – сам не верит, что она ему необходима. Войну принял тяжело. Он не принадлежал, как выяснилось, к верующим, к людям, не сомневающимся, что бомба предназначена не ему, но соседу. Жарким летом 41 года тревоги объявлялись часто – разведчики летали над городом. И никто не уходил в бомбоубежище. Мы сидим у Эйхенбаумов, идет обычная беседа тех дней: слухи о движении фронта. За окнами – стук, сухой и резкий: играет в домино какая-то команда, расквартированная в нашем дворе. Сигнал воздушной тревоги был дан минут десять назад, но ничего не прибавил к унылой, ноющей, предблокадной тревоге, не оставляющей ни днем ни ночью в те июльские дни. Да еще не улеглась тоска по уехавшим детям, во главе которых отправилась Зоя[493]493
Никитина Зоя Александровна – жена М. Э. Козакова.
[Закрыть]. Что нам этот ежедневный бесплодный вой сирены. И вдруг Миша встает и говорит: «Товарищи, пойдемте в бомбоубежище».
2 августа
Сначала мы принимаем это за шутку. Но он настаивает. Сияние – отсутствует. Ничего студенческого ты в нем теперь не обнаруживаешь. Это говорит взрослый человек, на своей шкуре испытавший, как неумолимы и механичны враждебные силы, если приведены в действие. За пережитые годы в его многозначительно нахмуренный лобик палили из орудий, говорили ему невесть что прямо в сияющие, многозначительно открытые глаза. Даже друзья, такие, как Лавренев, бросались вдруг на него, захваченные течением. Миша, переживший столько собраний, знал, что бомба попадает в человека ни за что ни про что. Просто если окажешься ты в полосе поражения. «Идемте в бомбоубежище», – звал он нас, как старший неразумных детей, но мы отказались. И он ушел в одиночестве. И мы поругали его дружно, с наслаждением. Очень утешали в те дни разговоры о чужой робости.
7 августа
Судьба не посчиталась с Мишиным желанием уцелеть. И его простодушием. Мы поехали на Пятницкую. По дороге узнал я, что, по всей видимости, тот страстный интерес к литературным делам, которым он жил, и убил его. Миша вечером поехал в Союз за гостевым постоянным билетом. Продержали там ожидающих до глубокой ночи. Тревожили их различные неясные и невеселые слухи. Так они и уехали ни с чем. Утром позвонили Мише, что билет для него получен, чтобы ехал он в Союз. Но он только и успел спуститься вниз. Обратно привели его под руки. В маленькой квартире толпились, когда мы приехали, растерянные и словно виноватые друзья. Зоя плакала в спальне, окруженная писательскими женами. Она метнулась нам навстречу. Мы поцеловались. «Вы только берегите себя, берегите себя», – повторяла она горячо. И тоже растерянно и как бы виновато.
8 августа
Из трусости оборвал я рассказ о Козакове. Буду продолжать, хоть и не хочется писать о смерти. Он лежал на столе в комнате возле, и впервые его побаивались, хоть он и улыбался едва заметно. Мы постояли возле, не зная, что говорить в смятении чувств. На другой день в Доме журналистов состоялась гражданская панихида. Приехал Федин. Оставил свое председательское место на съезде Фадеев, стоял у гроба в почетном карауле, седой, краснолицый, строго глядя прямо перед собой. А съезд продолжался без живых и мертвых. Там, в перегретых залах Дома Союзов, слонялись делегаты. Прожектора оскорбительно лупили прямо по глазам и меркли, будто насытившись. А здесь Федин, говоря надгробную речь, вдруг стал останавливаться после каждого слова. Молчал, побагровев, потупившись. Борясь со слезами. И Мишу ему было жалко. И вспомнилось, наверное, как хоронил недавно жену. Да и себя пожалел – трудно, стоя у гроба, не думать и о своем возрасте, и о своей судьбе. И Федин сохранил до наших дней студенческие черты. Только не распорядителя на вечеринке, а покрупнее. Председателя землячества. Знающего, что кроме всего прочего он еще и красив. Но был он по-студенчески прост и добр. А когда кончилась панихида, двинулся гроб к распахнутым на обе створки дверям, прямой, несгибающийся, почтительно поддерживаемый со всех сторон провожающими, – где же ты, легкий, покладистый Миша! На Немецком кладбище, куда добирались мы долго-долго, сохранилась еще нерусская подтянутость. С правой стороны глянул на нас с серого памятника суровый генерал в эполетах. Стааль. Комендант Москвы при Николае I.
9 августа
Затем свернули мы с главной аллеи налево, с трудом пробираясь по сугробам среди чугунных решеток к свежеразрытой земле, где ждали могильщики с лопатами и веревками. И здесь вдруг над открытой могилой заговорила Марина Чуковская. Так не шел ее уверенный, столько лет знакомый голос к венкам и крестам. И я испытал желание закрыться или убежать. Ужас неловкости охватил меня. И медленно растаял. Знакомый женский голос говорил о самом главном, забытом в смятении чувств. О доброкачественности душевной, порядочности и страданиях Миши Козакова. Потом постояли мы над прикрытой венками могилой, не зная точно, сколько времени положено это делать, переглядываясь. И наконец отправились по узкой дорожке, протоптанной в сугробах между чугунными оградами к главной аллее. Здесь подошли мы поближе к памятнику генерала Стааля и прочли, что водружен монумент иждивением друзей и подчиненных.
Следующая фамилия – Казико. Увидел я ее на сцене впервые в 24 году. Голос низкий, иной раз с тем надломленным звуком, что бывает у мальчиков-подростков, лицо, показавшееся мне ослепительным. Я в этом подвале на Троицкой, где открылся [театр-кабаре] «Карусель», в своих стоптанных бутсах и обмотках, со своей запутавшейся жизнью, едва смел разговаривать с актерами. Но как мне нравилась Казико! Она была проста, однако я терялся, едва входила Ольга Георгиевна в темный театрик-кабаре. И не смел не то что заговорить, даже поздороваться с ней. Самые прожженные и непристойные волки и крысы с Казико были ласковы и почтительны. Такой лаской веяло от нее. Лаской таланта и женственной прелести. То один, то другой вдруг завязывал длительные беседы с ней. О жизни. Вообще. А я поглядывал и не завидовал.
10 августа
В то странное время я все видел и ощущал как бы приглушенно. Через пыль. Так что моя влюбленность переживалась ослабленно. Как бы сквозь сон. Я просыпался в те годы, но оцепенение сна еще владело мной. Я написал для кабаре «Карусель» первую свою пьеску под умышленно длинным названием «Три кита уголовного розыска, или Шерлок Холмс, Нат Пинкертон и Ник Картер». Пьеску эту лихо оформил Акимов, лихо поставил кто-то, чуть ли не Вейсбрем, лихо разыграли актеры, их всех хвалили, а про меня и не вспомнил никто.
И я считал, что так и следует. Впрочем, так оно, вероятно, и было, – вряд ли эта пьеса чего-нибудь стоила.
11 августа
«Умные речи и дурак поймет», как говорится. Не знаю, в этом ли разгадка, или зритель умнее, чем кажется? Если вывести его из рассосредоточенности, указать, куда смотреть, он все начинает понимать не хуже других, по-видимому. Едва появлялась на сцене Казико, зритель преображался. Однажды сидел я в зале во время спектакля, и кто-то подшутил над фамилией – Казико. И тотчас же некий человек в визитке, с пробором, до сих пор не проявлявший признаков жизни, как и подобало пижону тех лет, вдруг с яростью обрушился на обидчика. Он кричал об уважении к актрисе. О том, что Казико – хорошая, старая казачья фамилия. О культуре и об искусстве. Спутники успокаивали его, а он ворчал: «Да нет, в самом деле. Обижают молодую талантливую артистку. Есть предел… некультурности». А играла Казико в какой-то ничтожной пьеске – никак не могу ее вспомнить. Но такой победительной силой таланта и женственной прелести веяло от нее, что даже несокрушимые пижоны из уцелевших и те проникались почтением к артистке.
14 августа
В двадцатые годы всё бывали у нас актрисы, полные яда, склонные произносить смертные приговоры. И ни разу не нападали на Казико. Напротив – похвалили за то, что не осталась она в Ленинграде, а уехала в провинцию, где играет с успехом таким, что и в Ленинграде об этом говорят. Однажды услышал я, что у нее роман с неким человеком. И она путешествует со своим возлюбленным по Крыму. И что-то, к моему удивлению, больно кольнуло меня. Жил я в те годы связанно, робко, а тут пахнуло на меня вдруг свободой. И явственное чувство ревности. Все тот же тесный круг привел к тому, что я познакомился с Казико. Но не близко. И каждый раз, когда я видел ее на сцене, – удивлялся и радовался. А однажды на концерте объявили, что Казико будет читать Пушкина. Я испугался, но опять – словно подарок. Она нашла общее чувство стихотворения. И не топила его выразительностью. И вот пришла война. Казико еще в 28-м, кажется, году вернулась в Ленинград, в Большой драматический театр. С огромным успехом выступила в «Разломе»[494]494
О. Г. Казико с 1927 г. стала актрисой БДТ в Ленинграде, где в этом же году в спектакле «Разлом» Б. А. Лавренева сыграла роль Ксении (премьера – 7 ноября).
[Закрыть]. И осталась в этом театре. И вместе с ним эвакуировалась в Киров областной, куда попали и мы. Большой драматический театр состоял из нескольких наслоений: монаховское, группа Дикого, и так далее, и прочее. Друг друга они настолько презирали, что даже и не ссорились. В Кирове утонули в бытовых делах с темпераментом, воистину актерским. А Казико держалась в стороне. Это время совпало с трудным для нее актерским ощущением; она теряла уверенность в себе. Молодость уходила. Театр, чтобы поднять сборы, поставил «Трактирщицу»[495]495
«Трактирщицу» поставил в БДТ во время пребывания театра в Кирове П. К. Вейсбрем (премьера – 13 января 1942 г.).
[Закрыть]. Казико в Мирандолине успеха не имела. Что товарищи по работе отнесли целиком на ее вину, забыв о количестве репетиций и прочих обстоятельствах. Жила она в том же актерском доме, деревянном, двухэтажном, что и мы. Таскала во второй этаж дрова вязанками, стряпала, бегала на рынок.
15 августа
Есть ощущение, знакомое каждому. Ты погасил летом свет, думаешь уснуть, но мешает сухой шорох и сухие удары о стену. Это ночная бабочка мечется по комнате. Что тебе до ее горя? Но она бьется головой о стену, с непонятной для ее почти невесомого тельца силой. Ты зажигаешь свет. И она уходит к абажуру лампы под самым потолком, серая, короткокрылая. Может, это и не бабочка вовсе, а ты так и не удосужился за всю свою долгую жизнь спросить, как ее зовут. Если удастся тебе поймать ее, то так отчаянно бьется она о твои ладони и уходит так круто вниз, когда бросаешь ты ее за форточку, что так ты и не знаешь, отпустил ты ее на свободу или окончательно погубил. И некоторое время не оставляет тебя суховатое и сероватое, как само насекомое, ощущение неудачи – неведомо чьей и собственной твоей неумелости.
16 августа
Ничего Казико не имела общего с ночной бабочкой, которую я описал. Похоже было беспокойное чувство, возникавшее во мне, когда слышал я, как третьестепенные актеры ее бранили за то, что играет она недостаточно удивительно. Или когда замечал я вдруг, как много появилось седины в ее стриженых волосах. Каждая девчонка осуждала ее за то, что не умеет Казико следить за собой, полнеет. А с мужчинами несчастна, потому что отдает им себя полностью, не рассуждая. «Вот как оно, значит, было», – подумал я и представил себе то, что в те дни сметено было со света: спокойную крымскую ночь в степи, виноградники. При ближайшем знакомстве, да еще в эвакуации, Казико оказалась еще прелестней, чем представлялась. Лишена была бабьей цепкости и хитрости. Как она открылась, так и цвела. И не считала, что мир обязан ей служить за это. И теперь начинала стареть с достоинством. Но чувство необъяснимое, но отчетливое не оставляло. Все то же чувство чьей-то вины и собственной неумелости. Она не суетилась, не билась головой, но ощущение, что и она попала в какую-то ловушку, появлялось. Иногда. Среди вятской грязи, безобразия, среди воровства чиновников и их высокомерия, под ежевечернее пение солдат: «Прощай, прощай, подруга дорогая» – трудно было задумываться над судьбой женщины, хотя бы и созданной из столь драгоценного материала. А главное, она не жаловалась. Вечерами в нашем театральном доме вечно гас свет, и Казико появлялась у нас в гостях. Впереди шагала маленькая ее дочка с фонарем в руках. Словно паж. И не горечь, а радость испытывал я, услышав столь доходящий до сердца, словно тронутый, чуть-чуть расколотый ее голос. Когда я прочел ей «Одну ночь», Казико сказала: «Ну вот – все то же! Мне казалось, все, что творится в Ленинграде, страшным безобразием, полной непонятностью – а в пьесе все понятно». И я согласился. Что делать. Когда переносишь явление в область искусства, приобретает оно правильность! Вот и Казико рассказал я проще.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.