Текст книги "Несколько минут после. Книга встреч"
Автор книги: Евсей Цейтлин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Осень светлого мальчика
Чтобы узнать другой народ, не обязательно съесть с ним пуд соли. Многое может открыть литература. Пушкин, Толстой, Лесков, Достоевский открывают нам старую Россию; Диккенс – Англию, Сервантес – Испанию, Рабле – Францию. Конечно, разные века, разные ступени цивилизации уводят человека вперед или возвращают назад, но главные черты национального характера переживают время.
Я читал «Повесть о светлом мальчике» Степана Сарыг-оола и, кажется, шел по Туве.
Видел реки, луга, горы; табунщиков, охотников, шаманов; свадьбы и похороны; мудрых и веселых стариков; нетерпеливых влюбленных; быстро подрастающих детей. Герои книги казались живыми людьми. Среди них выделялся светловолосый мальчик. У него рано умерла мать; он скитался по чужим людям, много раз едва не погиб в дороге, пас скот, был поваренком. Потом вырос, выучился, стал литератором, народным писателем Тувы.
Опытный сказитель первой же фразой устанавливает ритм рассказа. «Говорят, лошади знакомятся через ржание, а люди узнают друг о друге через разговор» – так начал Сарыг-оол повесть своей жизни (перевод М. Ганиной). Мне же он сказал в первую нашу встречу – и тоже с подкупающей непосредственностью: «Я не писатель».
Что он имел в виду? То, что так и остался в литературе учеником? То, что жизнь всегда выше ее отражения?
Я не спросил Сарыг-оола об этом, не стал испытывать его искренность. Он и так был на редкость открыт (Степан Агбанович верил в то, что люди не случайно встречаются на дорогах жизни).
Позже мне немало поведали его письма, еще больше – книги. Потому попробую сейчас рассказать о самом трудном. О размышлениях старого литератора, завершающего круг бытия.
* * *
Он стал писать о себе, когда дорога, поднимающаяся в гору, повернула вниз. Люди пели песни на стихи Сарыг-оола, произведения его входили в школьные хрестоматии. Но все чаще он просыпался ночью, ворочался, ходил по комнате. Спать не давала неродившаяся книга.
О чем она должна быть? Он знал. О Туве. Но ненаписанные страницы похожи на невыпавшие снега – их не поторопишь. Слова непропетой песни чувствуешь сердцем и все-таки никогда не предскажешь.
Известно: если хочешь правдиво сказать о своем народе, попробуй сначала бесхитростно рассказать о себе. Об одном из тысячи ручейков, впадающих в море.
Он сел за письменный стол и вывел: «Я родился в год Курицы, в последний месяц осени, семнадцатого дня, в час Овцы». В этой фразе был ключ не только к его судьбе, но и к жизни старой Тувы. Ведь автору сразу пришлось объяснять:
«Раньше у нас летосчисление, годы рождения, даже время суток считалось по-иному. Например, сутки делились пополам, из них двенадцать часов относилось ко дню, а двенадцать – к ночи, и каждый час имел свое название. Первый назывался Мышь, второй – Корова, третий – Барс, четвертый – Заяц, пятый – Дракон, шестой – Лошадь, седьмой – Змея, восьмой – Овца, девятый – Обезьяна, десятый – Курица, одиннадцатый – Собака и двенадцатый – Свинья». Так же считали годы. День рождения приходил к человеку через двенадцать лет.
Он стал лучше спать ночами. Но вставал с зарей, садился за стол, придвигал к себе бумагу.
Сарыг-оол познал не сразу осознаваемую тяжесть своего ремесла: трудно говорить об обыкновенном. А жизнь народа – сплошь будни: нужно ухаживать за скотом, печь хлеб, толочь ячмень и просо, выделывать шкуры, шить одежду; праздники редко – несколько раз в год. В том и талант писателя, думал он, надо найти точку наблюдения, откуда обыкновенное видится иначе – резко, по-новому.
Сарыг-оол взглянул на древний мир глазами мальчика, потом юноши. Это дерзкий взгляд открывателя. Неважно, что все давным-давно открыто.
Человек впервые выходит за порог юрты. Он еще плохо держится на ногах. Мир щедр и прост. «Было ясное летнее утро, я увидел желтую плоскую степь, высокие горы, покрытые тайгой, а над ними голубое небо». Через много лет он вспомнит и свой испуг, свой крик: «Мама!» И то, как мать, отбросив кувшин с молоком, бросилась к нему: «О сыночек мой, какой храбрец! Быстрый мой! Орел настоящий!» Тогда же он разглядел иначе и лицо матери – «широкое и прекрасное, как вся Арыг-Бажинская степь. До этого дня, – скажет герой, – я был просто бочонком для молока и только теперь почувствовал в первый раз великую силу любви и красоту моей матери, почувствовал, как я сам ее бесконечно люблю. С этого дня я себя помню».
У писателя и его героя хорошая память. Память одного человека в литературе становится памятью народа, запечатлеваясь в истории.
Канта поражали две вещи: звездное небо над головой и нравственный закон в себе. Тайны звездного неба люди постигают тысячелетия. Тайны жизни души не менее сложны, но ими порой пренебрегают. Как закладываются в человеке любовь к Отчизне и совестливость, порядочность и скромность, мужество и долг? Настоящий писатель может многое сказать об этом. Сарыг-оол наблюдал за своим светлым мальчиком: тот рос, погружаясь в обычаи народа. Этика была растворена здесь, как соль в море.
У каждого народа свои обычаи, думал он. Обычаи порой кажутся странными, но над ними не надо смеяться. Над ними надо размышлять. Обычаи – это тоже память, более живая, чем дворцы, монументы. «У тувинцев, – писал Сарыг-оол, – считается дурной приметой… одинокое житье, когда все уже откочевали, а кто-то остался на старой стоянке. Страшно становится жителям такой юрты. Не только людей, но и ни одного животного вокруг не осталось: ни человек не крикнет, ни собака не тявкнет, – тишина, страшная тишина одиночества». Человек без традиций тоже одинок. И кто знает, какое одиночество непереносимее!
Столетиями люди проходили школу народной мудрости; уроки давали легенды, песни, поверья. Уроки не были догматичными – звали постигать сложность жизни. «Один – в себя загляни, с людьми – за словом следи», – процитировал мне Сарыг-оол тувинскую пословицу. Ему нравилась здесь диалектика: нужно уметь понимать себя, нужно не торопиться судить мир. Столетиями люди в одних и тех же ситуациях вели себя одинаково. Обычаи часто определяли поступки, поступки – характер. Конечно, речь не о тех традициях, которые унижали, нивелировали личность.
Кочевье формировало быт тувинцев: пищу хранили в кожаных мешках, множество продуктов делали из молока. Но обычаи продиктовали и другое.
Даже самые суровые люди знают, что такое нежность; самые мужественные не могут бесконечно сжимать в кулак чувства. Однако каждый народ по-своему выражает сокровенное. К примеру, тувинцы, испытывая нежность, вдыхают запах кожи и волос любимого человека. Перед первой стрижкой мальчика родственники нюхают его голову, срезают по небольшой пряди, а ему дают подарки. В этот день ребенка сажают на почетное место, кладут в его чашку лучшие куски мяса. Почему день первой стрижки останется для мальчика среди лучших дней жизни? Он почувствовал себя личностью, ощутил тепло добра…
Книга писателя не должна стать ни фольклорной тетрадью, ни справочником по этнографии. Между сказаниями, описаниями обычаев в повести Сарыг-оола билось юное, ранимое сердце.
Вот вместе с мальчиком мы попадаем на праздник шагаа. У тувинцев шагаа вроде Нового года, только в начале марта. К шагаа готовятся задолго. Моют и чистят все, что можно вымыть и вычистить, – даже изображения богов. Развешивают в юрте фигурки животных. Всю ночь молится лама. Молодежь устраивает веселые игры. Люди зазывают друг друга в гости. В каждой юрте варится мясо. Нередки состязания на лучшего едока; чтобы позлить скупцов, идут соревноваться к ним. В шагаа обращаются к богу с просьбой. Обратился и мальчик: «Кому попало не давай обижать меня, не оставляй живот мой без пищи, не давай мерзнуть моим ногам и телу без одежды и обуви…» Больше он не знал, о чем просить бога.
Сарыг-оол подробно опишет и длинный, как спектакль, ритуал тувинской свадьбы. А читатель не может забыть: это выдают замуж юную подружку героя. Колобродит свадьба, она действительно напоминает постановку – трагическую: любовь потерянно, одиноко бродит среди праздничных юрт.
Еще раньше мальчик увидит лицо смерти, древний похоронный обряд:
«Возле юрты поставили шесть шестов с флажками, один, на котором изображена бегущая священная лошадь, возле самой мамы. Теперь в юрте шумно, ламы хором читают, бьют в барабан и тарелки. Перед разукрашенными изображениями богов в медных чашах еда, зажженное масло: провожают мамину душу… На кострах варят много вкусной пищи, все ласково говорят о маме, гладят меня по голове. Хорошо маме, весело, не одиноко…»
Потом мальчик еще раз встретится с мамой. Случайно. Печаль приведет его на горное кладбище. Там он увидит среди флажков что-то белое. «Это была мама. Шелковый хадак, покрывавший ее лицо, слетел, унесенный ветром, длинные волосы разметались по земле… Это уже не была моя мама. Куда ушла, кто унес ее красоту, ее нежность, – куда все подевалось?..»
Люди идут к истине через страдания. Страданием они подтверждают и вечные нравственные законы. У Сарыг-оола была возможность проверить это на себе. По преданию, человек, родившийся в год Курицы, «не опаздывает и не обгоняет свое счастье». Увы, не обгоняет; хорошо хоть, что не опаздывает.
Нравственность воспитывает правда, считалось в народе, ибо «нет узла крепче двойного, нет слова сильнее правдивого». Считалось также: год Курицы – правдивый год. Мне немало рассказывали о бескомпромиссности Сарыг-оола, о том, с каким достоинством он шел дорогой литературы.
Чтобы утверждать правду, необходим характер. В стихотворении, посвященном Пальмбаху, Сарыг-оол писал, что тот помог отрезать пуповину при рождении тувинской поэзии. О нем самом можно было сказать то же. Например, в сороковые годы у Сарыг-оола был блокнот с фамилиями ста шестидесяти молодых литераторов, на которых он возлагал надежды и которым помогал. Однако Сарыг-оол мог сказать начинающему автору, написавшему роман об отстающем колхозе: «Такая книга не нужна. Лучше подготовь об этом толковую статью».
Еще труднее самому утверждать правду на листе бумаги. Сарыг-оол смеялся: «Некоторые писатели очень не хотят огорчать читателя, напоминать ему о трагических сторонах жизни. А этого не боялись даже сказители, с которыми могли расправиться чиновники и нойоны».
В «Повести о светлом мальчике» сказитель вдруг вспомнит время Большого Голода. Четыре года в аалах не лаяли собаки, люди варили сбрую, кожаные вещи. Некоторые спасались тем, что иногда выпускали пиалу-две крови из ноги лошади, а затем кровь варили.
Сказитель был психолог. Он видел время через человеческие лица, рассказал вот такой случай. К одному старому охотнику приехала в гости дочь из соседнего аала. Не увидев сестренок и братьев, не стала расспрашивать родителей: наверное, умерли. Отец пошел за дровами, мать за водой для чая. Молодая женщина заглянула в чашу, в которой родители готовили ужин и которую отец при ее появлении убрал; в чаше плавала детская рука… Женщина выскочила из юрты, бросилась к коню и в ужасе ускакала домой. Чего добивался сказитель? Он хотел, чтобы его сородичи не отворачивались стыдливо от собственной истории, помнили не только героическое, знали, до чего может дойти человек с помутневшим от голода рассудком. Знали: так было.
На что способны люди? Этот вопрос волновал не только мальчика. Волновал он и писателя, одинаково далекого как от иллюзий, так и от пессимизма. Он не вел ни с кем спор. Даже с собой. Он просто оглядывал дорогу жизни. Его память тоже сохранила не только доброе, но и дурное, не одни светлые, но и черные дни.
Память героя повести сохранила «большое судилище»: чиновники объявили, что будут судить конокрадов, а решили расправиться с непокорными. «Чего только мы там не повидали! – воскликнет Сарыг-оол потом. – До сих пор все стоит перед глазами! Видели, как хлещет жертву по щекам ремень – это называлось «шагай». Видели четырехгранную палку «манзы», которой били людей по ногам. Голого человека сажали на битый щебень; вкладывали между пальцами деревянные палочки и стягивали пальцы ремнем; засыпали глаза рубленым конским волосом, надевали на шею деревянный хомут, сажали между бревнами, подвешивали вниз головой над дымящимся очагом… Какие причудливые, изощренные пытки может придумать человек для человека! Вопли замученных до сих пор звучат в моих ушах».
Скот, поймет мальчик, убивают гораздо гуманнее – сразу, внезапным ударом. Людей же после пыток приводят в чувство – потом все начинают сначала. «Одно радовало меня, то, что, оказывается, человек куда сильнее и выносливее животного. Истязают его, мучают подолгу, тело почти мертво, но дух не сдается, борется за свое человеческое. Что же помогает людям переносить такие муки? – спрашивает себя мальчик. – Гнев, чувство достоинства?.. Чувство своей правоты и ненависть к несправедливо обвиняющим?..»
Вопросы не разрушают, а закаляют душу. Если у человека есть мужество смотреть жизни в глаза.
Сарыг-оол писал книгу и молодел. Он шел обратно по собственным следам. Путь оказался долгий. Не меньше, наверное, чем расстояние вокруг земли. Шел между аалами и кочевьями – то с песней, то с плачем, то просто припомнив юные думы. Отыскивал следы своих ног в родном Торгалыке – на высоких скалистых горах, в долинах, на пастбищах, на пахнущих юностью сенокосных лугах. Он ясно читал свои следы, как читал на снегу «письмена» зайца. Порой так же дивился: чего же искала здесь эта бедная голова?
Писатель, идущий за юностью, может написать книгу, может – небольшое стихотворение. Поэтическая строка легко заменяет страницы описаний. Вот и предыдущий абзац – это, в сущности, подстрочник стихотворения Сарыг-оола «Мои следы».
Писатель заканчивал книгу о юности и понемногу старел. Уже стал герой солдатом народной армии, усмирял восстание феодалов. Еще не стал поэтом. Это – за пределами книги. Говорят, что поэтами рождаются. Может, и так. Но надо еще научиться прислушиваться к своей душе, научиться различать и откидывать слова-пустышки. В повести он мог бы написать и об этом.
Мог вспомнить, как, волнуясь, держал в 1934-м газету с первым своим стихотворением; как спустя три года вышел их первый коллективный сборник; как литературный кружок, где он был председателем, вырастал в Союз писателей Тувы.
В книге можно было изобразить юношу, ночами сидящего над переводами с русского. Особенно много он и его друзья, молодые поэты, сделали в канун столетия со дня гибели Пушкина. Они переводили поэта другого века, другого типа мышления, с другими приемами стихосложения. А думали при этом о гармонии, психологизме, точности детали. За переводы тогда ничего не платили, но это ничуть не мешало. Сарыг-оолу самому захотелось перевести книгу Груздева о Горьком, наконец, горьковскую прозу… Долго работал над рассказами «Макар Чудра» и «Девятое января»: многое здесь напоминало его собственную неприкаянную жизнь. Он уходил в горьковский текст, а, отдыхая, вспоминал сутуловатую фигуру Алексея Максимовича: видел его нередко на Тверском бульваре, случалось, и на вечерах в КУТВе. «Я вчера был в Коммунистическом университете трудящихся Востока, – прочитает Сарыг-оол спустя много лет у Горького. – Вышла там тувинская женщина, у которой ноги крепче телеграфного столба; она черт знает сколько на этих ногах простоит… Она политически организованный человек, который распоряжается русским языком довольно свободно, умеет даже этакие колкие словечки вдвинуть в свою речь».
Это была Анна Намбраловна Доржу – первая тувинская фельдшерица. Из статьи литературоведа М. А. Хада-ханэ, встречавшейся потом с А. Н. Доржу, я узнал, о чем с ней тогда говорил Горький. Жалел, что не может видеть национальную шубу, в которой приехала тувинка: шубу отдали на склад, а там, скорее всего, выбросили. Жалел еще, что так мало знает о Туве.
…Встречались два народа, две культуры. Стремились понять друг друга.
У Сарыг-оола тоже были такие встречи. Вглядываясь в следы своей жизни, он видел рядом следы друзей-писателей – Семена Гудзенко, Степана Щипачева, Михаила Исаковского, Семена Данилова…
С годами следов становилось все меньше. Они уже не мелькали, не разбегались в разные стороны – выстраивались один за другим.
* * *
Я, естественно, не знал Сарыг-оола в юности. А в старости он стал суховат, подтянут, глаза были добры и чуть печальны – даже когда Сарыг-оол смеялся. Печаль в глазах не всегда признак того, что человеку плохо; иногда это память о давних тревогах.
В книгах Сарыг-оола находили излишнее увлечение национальной спецификой: то было время, когда за интернационализм пытались выдать национальную безликость; зазорным считалось носить тувинские костюмы, играть на народных инструментах. К счастью, это время тоже прошло.
Горечью была пронизана и жизнь его сердца. Девушка, о которой Сарыг-оол рассказал в повести, убежала сразу после свадьбы домой, но потом покончила с собой. История эта походила на сюжет романа, только в жизни, в отличие от литературы, каждый сюжет оплачен человеческой болью. Сарыг-оол был в это время в городе. Он писал любимой письма, однако один из немногих аальских грамотеев, сам влюбленный в девушку, «редактировал» их при чтении, а однажды сказал: «Сарыг-оол от тебя отказывается». Она утонула. Боялась, что не выдержит, и перед самоубийством привязалась косами к камню.
Рана до конца не зажила, лишь затянулась; он женился. Жена умерла через несколько лет.
Он почти физически ощущал рок. Его перестала радовать даже природа – родные реки, горы, воздух напоминали об утратах. Сарыг-оол уехал в Москву, на Высшие литературные курсы. Там медленно, после трудной разлуки, к нему возвращались стихи. Подстрочники делала Мария Давыдовна Черноусова – веселая женщина, которая не любила говорить о себе. Случайно он узнал ее историю: была на войне – медсестрой в госпитале, муж погиб на фронте; во время эвакуации госпиталя на глазах у Марии Давыдовны в соседний вагон, где ехали двое ее детей, попала бомба.
Они обрели друг друга не потому, что два горя, как и две радости, притягиваются. Любовь была поздняя и, спасибо судьбе, счастливая. Три десятилетия Мария Давыдовна делала подстрочники переводов Сарыг-оола. В подстрочниках обнажается мысль и чувство, многие стихи Сарыг-оола о любви.
Мелькали дни. Жизнь, как написал он однажды, словно свадебный поезд, проносилась мимо. Наконец пришла осень. Осенью видится лучше. По-прежнему «усыпаны чистым просом высокие небеса». Но падают листья, шумные кроны сада перестают закрывать дорогу. Хорошо видишь и то, что осталось за поворотом, и то, что ожидает тебя впереди.
Мы познакомились с Сарыг-оолом за несколько лет до его смерти. Он был по-особому спокоен, понимал: его песня в основном уже пропета; какой она получилась, судить не ему. Признался: любит по утрам отправляться на базар, который находится рядом с его домом. Сюда приезжали со всей Тувы, приходили многие горожане – не только за продуктами, но и поговорить со знакомыми. Конечно, его узнавали, радостно улыбались.
А дома, на столе, лежали белые листы бумаги. Ненаписанные страницы по-прежнему походили на еще не выпавшие снега.
Рисунок на снегу
Художники часто уходят из жизни, не узнав славы. К Наде Рушевой известность постучалась рано. О ней писали статьи, ее снимали кинооператоры, выставки Надиных работ демонстрировались в Москве, Ленинграде, Варшаве… Тысячи людей запомнили мягкую, немного печальную улыбку подростка, открывающего для себя мир, глубокие, чуть раскосые восточные глаза…
А Надя до пятнадцати лет играла в куклы. В семнадцать ее не стало.
Одна из лучших статей о ней – журналистки Лидии Графовой – называется «Загадка Нади Рушевой». Та же мысль есть и в других публикациях.
Большой талант всегда удивляет. Его загадку невозможно разгадать до конца. Но можно понять корни. Мне кажется, в Кызыле я отчасти понял «тайну» искусства Нади Рушевой.
Я ходил по республиканскому музею – деревянному зданию, снаружи украшенному затейливой резьбой и похожему на корону: она венчает все еще тихие улицы города. В короне не поддельные, а натуральные сокровища: музей уникален. В одном из залов экспонировалась небольшая выставка рисунков Нади Рушевой. Оригиналов было несколько, в основном – копии. Но не зря у этих работ толпились люди. Казалось, Надины рисунки на редкость «к месту». Они выглядели равноправно не только рядом с шедеврами знаменитых тувинских камнерезов: та же стремительность, наивность и мудрость линий. Они были чем-то сродни горам окрест – юным и древним; Енисею, который зовут здесь Улуг-Хемом и который у Кызыла сливается из двух рек – Бий-Хема и Каа-Хема.
В Туве часто думаешь о началах начал. О том же заставляют размышлять и рисунки «девочки по имени Жизнь» (так назвала Надю критик Н. Железнова).
Признаюсь: я долго сомневался. Казалось, в сопоставлении «Тува и Надя Рушева» больше поэтической метафоры, чем точности, что меня привлекло внешнее: я знал, что мама Нади Наталья Дойдаловна Ажикмаа была одной из первых тувинских танцовщиц, отец – художник Николай Константинович Рушев – много сделал для развития культуры в республике, что в 1978 году Наде присуждена посмертно премия комсомола Тувы.
Всегда боишься схемы, когда думаешь о чужой судьбе, тем более судьбе трагической. Однако спустя несколько месяцев, в Москве, Виктор Михайлович Киселев, один из исследователей творчества художницы, сказал:
– Вы правы. В Туве и вообще на Востоке – сильные корни этого дарования. Хотя можно сказать и по-другому: корни – в семье…
Вот и пишу сейчас о жизни одной семьи. Мать. Отец. Дочь. Подумаем о каждом из них. Но сначала – все-таки о дочери.
* * *
Помню, как читал ее письма, сейчас частично опубликованные. В оговорках, повторах, излюбленных стилистических конструкциях слышался человеческий голос. Он был еще детский, но уже становился взрослым.
Послушаем этот голос.
Вот письма Олегу Сафаралиеву – Алику, как звала его Надя. Они познакомились на III слете пионеров в «Артеке» в 1967 году, вместе работали в пресс-центре.
В письме можно легко, не краснея, поделиться мечтой, представлением о счастье. Можно даже вообразить свою будущую любовь. Между прочим, вскользь Надя заметит о рассказах Грина: «Позорный столб» и «Сто верст по реке» оканчиваются одним предложением: «Они жили долго и умерли в один день». Тебе нравится такой конец? Мне – да».
В ее письмах вообще много о чтении: вместе с книгой Надя осмысляла жизнь, книга подсказывала темы рисунков. Она пишет Алику, что читала японские пятистишия, теперь хочет сделать иллюстрации к ним. Расскажет: «По литературе проходили Достоевского, «Преступление и наказание». Теория Раскольникова очень интересна. (…) Как ты думаешь?» Это из письма от 2 февраля 1968-го. Через полгода она посоветует: «Прочти Дж. Сэлинджера «Над пропастью во ржи». Или: «Если не читал М.Булгакова «Мастер и Маргарита», обязательно прочти!» Последние слова Надя выделила.
Прожито немного, но у человека уже свои тайны, свое – пусть совсем небольшое – прошлое. В письмах есть то, что известно только двоим: «В последний вечер у моря я, кажется, сглупила. Ты не сердишься? И не смеешься?»
В юности люди много грустят. В душе как бы сталкиваются два мира – детский и взрослый. В одном – гармония сказки, вера: все сбудется; в другом – несостоявшиеся судьбы, болезни, смерти, любовь далеко не всегда похожа на ту, о которой прочел у Грина. Юность обладает даром прозрения, даром неожиданно точного душевного анализа. «Ты, видимо, еще действительно в детстве, – обращается Надя к Алику. – А мое понятие уж какое есть – не отступлюсь… С тобой ничего подобного, видимо, не происходило. Потом узнаешь. Тоска пойдет зеленая. Но легче, если есть друзья».
Надя с ее тонко развитым внутренним слухом видела себя как бы со стороны. 29 февраля 1968 года: «Я теперь на все смотрю по-другому. Все, что было тогда, – это прощание с детством, и никогда ничего подобного не будет».
Она становится взрослой быстро. Письма не просто отражают этот процесс – сами по себе являют Наде материал для размышлений. 4 марта 1968-го: «Ты когда-нибудь перечитывал мои письма? Если да, то интересный вывод сделать можно. Как и на твоих письмах. Есть некоторые повторения, и нужные и ненужные. Какие-то смешные детали… В последнее время письма, естественно, поинтереснее. Есть веселые и грустные, тяжелых нет».
Она играла в куклы, но не хотела задерживаться в детстве. Любила школу, но мечтала быстрей с нею проститься. «Поздравляю с началом учебного года! – воскликнет Надя в письме. – Последнего (слава богу) года в школе. Думаю, ты того же мнения». Впереди было творчество. Надя знала: это жизнь тяжелая, но и счастливая – единственно для нее возможная.
Приходило признание. Многие взрослые люди не могут встретить его достойно – растерянно мечутся из крайности в крайность. Надя оказалась подготовленной к испытанию известностью. У нее хватит юмора и такта заметить Алику: «Насчет «великой» художницы… Ну что ты. Куда там. Ах, Алька, Алька! Смешной ты, славный мальчишка!»
Во время этой переписки Наде пятнадцать-шестнадцать лет. И она очень хочет выяснить свои отношения с миром. Надя предлагает товарищу ответить на знаменитую анкету дочерей Маркса. Ответит на нее и сама. Самым большим достоинством в людях признает «доброту, человечность, непосредственность». Своим отличительным качеством назовет легковерие. Внимательно прислушается к самой себе: «Представление о счастье? Дружба. О несчастье? Одиночество (т. е. нет друга). Антипатия? Математика, физика, химия и несколько мальчишек. Любимое занятие? Рыться в книгах, рисовать, болтать с друзьями. Любимый поэт? Маяковский, Евтушенко, Пушкин. Прозаик? Л.Толстой. Герой? Пьер Безухов, Маленький принц. Героиня? Наташа Ростова. Блюдо? Мороженое».
Детство кончается, но порог взрослой жизни еще не перейден. Она этот порог так и не переступит.
В ее комнате, где Наталья Дойдаловна оставила все, как было при Наде, я увидел игрушки и серьезные монографии по искусству, куклы и фломастеры.
* * *
…Несколько писем Нади. Небольшой отрезок ее духовной жизни. Что было до этого? Талант часто появляется как бы ниоткуда. Взрастает, не имея никакой почвы. Будто вдохновение – капризная птица – залетело в этот мир и опустилось где придется. Но тут все не так. В семье Рушевых-Ажикмаа знали, что такое вдохновение.
В Туве мне много рассказывали о Наталье Дойдаловне. О том, что она сделала. И о том, что могла сделать в национальном балете. «Одна из первых звездочек тувинского театра, – ласково говорил Степан Агбанович Сарыг-оол. – Обидно: кому-то пришло в голову закрыть балетную труппу, Наташа уехала…» «До сих пор помню все ее танцы», – рассказывал председатель правления Союза композиторов Тувы Чыргал-оол.
Я видел книги с иллюстрациями Николая Константиновича, вчитывался в длинный список оформленных им спектаклей в разных городах страны: Островский, Кальдерон, Симонов, Лермонтов, Толстой, Лесков…
Нет, о родителях Нади можно говорить не только в связи с их знаменитой дочерью. Их образы не потускнеют при этом. Дети отражают нас и идут дальше.
…Среди работ Николая Константиновича часто мелькает одно лицо. Художник рисовал его, не уставая и не повторяясь. Женщина очень красива и всегда как бы опьянена жизнью. Даже если она спокойно смотрит на нас, кажется: вот-вот начнет танец…
Что придавало ей эту веселость, ощущение ежедневного праздника? Может быть, сопротивление жизни, которое, как считал Горький, создает человеческую личность. В два года Наташа потеряла мать, брата, других родственников: по Туве с черным посохом прошла оспа. В десять лет она отправилась за тридцать километров в школу-интернат. Учась в седьмом классе, поступила в театральное училище.
Как они нашли друг друга, родители Нади, люди, жившие, что называется, в разных мирах?
Николай Константинович Рушев был увлечен Востоком. Люди часто отказываются от собственной любви, будто боятся ее. Но Рушев всегда оставался верен своим привязанностям. Его жизнь, до того как в нее вошел Восток, кажется прелюдией. Николай Константинович родился через год после революции, окончил художественно-декоративный факультет Московского текстильного института, работал в разных театрах столицы, в том числе в Малом. Осенью 1945-го он приехал в Туву.
Осень в Кызыле спокойно-торжественна. Краски природы резки, но не спорят друг с другом. Вода в Улуг-Хеме тяжела. Листья падают медленно. В такие дни думаешь о неторопливой вечности. Хочется остаться в Туве навсегда. Жить долго. Любить счастливо. Уходить с детьми в горы. Покупать на базаре кислое молоко, ягоды, мед разных сортов, рыбу, маленькие сладкие арбузы.
Николай Константинович шел по утрам в театр мимо одноэтажных деревянных домиков. Он делал оформление к спектаклям, решал множество проблем. Среди них были и обычные: где достать материалы? как успеть, не имея помощников, выполнить до премьеры все работы? Но были и вопросы специфические, определенные «местом и временем действия», как пишут в ремарках пьес. Надо было понять, в чем своеобразие тувинского театра: пусть как профессиональный коллектив он возник впервые, но ведь существовал и раньше, уходя корнями в народные праздники, шаманские камлания. Надо было решить: как с помощью оформления облегчить восприятие спектакля скотоводам-аратам, впервые пришедшим в театр?
В одной из комнат театра шли репетиции балетной труппы. Там впервые обозревался, учитывался складывающийся веками театральный репертуар Тувы. Там впервые в республике ставили… нет, еще не балеты – балетные миниатюры на музыку Чайковского, Шопена, украинские, русские, кавказские танцы…
Там солировала девятнадцатилетняя Наташа Ажик-маа. Она пользовалась большим успехом и в Кызыле, и в дальних селах. Я видел фотографию Натальи Дойдаловны в газете тех лет – рядом со статьей о будущем тувинского театра. В ее глазах, как и на портретах Николая Константиновича, жил праздник. Годы можно сжать в несколько строчек письма. Анатолий Васильевич Шатин, организовавший первую в Туве балетную труппу, писал Наталье Дойдаловне: «Очень живо встает время нашей горячей работы, училище, пионерлагерь, гастрольная поездка по живописным районам Тувы. Ведь я до сих пор люблю ее».
Совсем разные люди жили в одном ритме. Ритм подсказывала эпоха. Николай Константинович тоже много работал. И в свободное время он тоже отправлялся в путь. Заходил в юрты кочевников, слушал народных певцов, срисовывал орнаменты с древних сундуков, ножей, национальных костюмов. Был молод; произносил свою должность – «главный художник», не делая ударение на первом слове. В одном из номеров той же кызыльской газеты была напечатана заметка о поездке волейбольной команды Тувы в Абакан, среди особо отличившихся игроков назван Николай Рушев.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?