Текст книги "Несколько минут после. Книга встреч"
Автор книги: Евсей Цейтлин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Очнулся вдруг. Попросил горячего чая. Так юкагиры обычно собираются в дорогу по зимней вьюжной тундре. Еще заставил Николая сбегать домой за фотоаппаратом и сделать общий снимок – на память. Он не прощался, а говорил «до свидания».
VIII
Вылет моего рейса из Черского отложили. Шел назад в гостиницу вместе с двумя юношами-юкагирами. Один из них тоже направлялся в Якутск. Он сочинял песни, недавно поступил в музыкальное училище. «Будет нашим первым профессиональным композитором», – сказал мне днем Николай Курилов. Другой паренек провожал товарища. После школы он работал на одном из предприятий райцентра – никак не мог решить, в какой институт поступать. Он рассказывал поэтичные, долгие истории о юкагирской старине.
Стемнело быстро. Почти до утра мы сидели в моем номере. О чем говорили? О том, что кончается век, кончается и тысячелетие – теперь яснее видны запутанные пути истории. О людях, которые прокладывали юкагирам мосты в будущее. О будущем, в котором так хочется жить.
Завещание Самуила Маршака
Я читал одно из последних писем Самуила Яковлевича Маршака. Под письмом стояла дата: 14 мая 1964 года. А умер Маршак четвертого июля.
Письмо, отпечатанное на машинке и подписанное рукой тяжело больного человека, было адресовано якутскому поэту Семену Титовичу Руфову. Он тогда переводил сонеты Шекспира на свой родной язык и некоторые из переводов, опубликованные в газетах, послал Маршаку.
Старые писатели обязательны и вежливы. «Очень рад, что Вы познакомили Ваш талантливый народ с поэзией Шекспира», – писал Маршак. Еще он прислал Руфову книгу – одно из изданий «Сонетов».
Мы встретились с Руфовым вскоре после того, как он закончил перевод «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели. Работа эта вконец вымотала его, но оставила ощущение неповторимого счастья.
Руфов переводил «Витязя» пятнадцать лет. В это время у него рождались и вырастали дети, появлялась седина, но почти ежедневно он упрямо уходил к «Витязю».
Кто-то спрашивал с недоумением: зачем нужен его перевод? Ведь есть «Витязь в тигровой шкуре» на русском, и этот текст доступен любому образованному якуту. Он усмехался: взрослые люди, а похожи на только что родившихся оленят. Перевод нужен для совершенствования якутского языка, для национальной культуры, которая тем богаче, чем больше ценностей вбирает в себя. Наконец, это надо подросткам в дальних якутских селах: через книгу они впервые вглядываются в незнакомый мир.
Наверное, при этом Руфов вспоминал собственную юность. Он пробивался к знаниям, как золотоискатели Брет Гарта вожделенно пробивались к золоту.
Руфов родился в Верхневилюйском районе Якутии, его родители были неграмотные колхозники, сам Руфов после окончания семи классов тоже работал в колхозе.
Книга в его жизнь пришла в годы войны. И пришла неожиданным путем. В войну в селе работали, как никогда, много, зарабатывали, естественно, тоже немало. А тратить деньги было некуда. Вечерами играли в карты. Потому это был очень дефицитный товар. Совсем юный Семен Руфов стал рисовать карты. Он продавал их, краснея, не назначая цены – кто сколько даст. Вырученные деньги тут же отправлял в город Вилюйск другу – Афанасию Федорову, позднее известному якутскому поэту; тот ежедневно ходил в книжный магазин и делал покупки для предприимчивого сельского книголюба.
Представляю, сколько отбушевало карточных баталий на родине Семена Руфова. Видел у него книги, приобретенные на те фантасмагорично доставшиеся деньги. Книги были состарившиеся, как люди. Не раз испытанные верные товарищи.
Очень рано он прочитал Пушкина. Пушкин, непонятно почему, помогал жить. Было легко и ясно на душе, когда он повторял вслух строки «Евгения Онегина» и косил сено.
Я не буду рассказывать его биографию, писать о том, как после войны Руфов плыл на лодке в Якутск – поступать в культпросветшколу, как потом вернулся в родные места – был бухгалтером, рабочим, заочно учился в школе… Не буду писать о его семье, хотя жена Руфова – удивительный пример понимания человеком своего долга перед талантом и делом любимого: было время, она, учительница, усадила мужа дома – «пусть присмотрит за детьми, за коровой, а главное – пусть пишет стихи».
Скажу только о верности человека призванию. Это трудно – в течение многих лет помнить о главном, отсекая соблазны и радости сегодняшнего дня. Все эти годы он почти не выезжал в отпуск: боялся отвлечься от «Витязя». Уже окончив Литературный институт, Руфов отказался от нескольких достаточно солидных предложений. Работал корректором районной газеты. Газета выходила три дня в неделю. Остальные дни можно было отдавать своим стихам и переводам.
Конечно, он был покорен «Витязем». Покорен мелодикой и афористичностью стиха, строгой и мудрой этикой автора, его органичным интернационализмом, не мешающим человеку более всего на свете любить Родину.
В эти годы, медленно поднимаясь к «Витязю», Руфов многому научился. Он думал: «Как странно: якуты и грузины – совсем разные народы, а поэма Руставели похожа на олонхо – якутский эпос». Сходство – в мощном гиперболизме мышления. Сходство – в силе и бездонной, как небо, отваге героя. Понимание различий тоже помогало ближе подойти к Руставели. У якутов нет восточного орнаментализма, сравнений типа «озера – глаза», «розы – щеки», «хрусталь – зубы». Или другое. В «Витязе» люди не стесняются чувств – здесь плачут не одни женщины, но и мужчины. Якутская поэзия строже: переживания героев скрыты от постороннего взора.
Трудно было войти в ритм оригинала. Так же трудно первый раз войти в обжигающе холодную воду северных рек. Трудно было найти в якутском языке рифмы и размеры, соответствующие очень сложной художественной структуре «Витязя». Но еще труднее представить здание поэмы в целом. Он сравнивал все имеющиеся русские переводы «Витязя», беспрестанно вчитывался в подстрочник. Он анализировал чужие поиски, не замечая, что ведет свои.
В один из отпусков Руфов все же приехал в Тбилиси. Жил в маленькой гостинице среди вечно спешащих туристов. Дышал воздухом тех же мест, что и Шота Руставели, глядел на горы, ничуть не постаревшие через восемь веков. Вошли ли те горы, воздух в его перевод? Я не знаю якутского, но решаюсь ответить утвердительно.
Конечно, он учился и поэтической технике. Уходил от «Витязя», чтобы вернуться к нему другим. Он перевел не только все сто пятьдесят четыре шекспировских сонета – многие стихи Лермонтова, Маршака, Мусы Джалиля, современных поэтов Монголии, Киргизии, Башкирии. Продолжала расти, но уже обычным путем его библиотека. Росла известность Семена Руфова как одного из самых образованных и глубоких работников якутской культуры.
А в своих стихах он писал в те годы о Севере. Эти стихи естественны, точно человеческое дыхание. Не зря их любил переводить русский поэт Николай Глазков, который в литературе предпочитал безыскусную образность самой жизни.
Провожаю я друга —
Ощущается грусть.
Сердце бьется, как утка, —
Успокоится пусть!
Кого-то сравнение сердца с уткой смутит, но северянин-охотник скажет: правда!
Правда – буквальная – есть и в другом стихотворении Руфова – «Кочующий стол». Оно о том, как поэт три раза в день переставляет от окна к окну свой рабочий стол – догоняет солнце, без которого ему трудно, даже невозможно писать…
Как-то и я сел за стол Семена Титовича. Стол писателя всегда притягивает: предметы, напоминающие о дорогах и героях литератора, его рукописи, книги… Одна из книг неизвестно чем привлекла меня. Это был изданный на якутском языке сборник статей народного поэта Кюннюка Урастырова. Смущаясь, Руфов перевел мне дарственную надпись – слова, с которыми обратился к нему один из первопроходцев якутской литературы: «Ты вновь доказал богатство, беспредельную мощь родного языка. Восхищаюсь твоими переводами, преклоняюсь перед твоим талантом…»
Я вспомнил тогда о давнем письме Маршака. Разные бывают завещания. Иногда человек не подозревает, что прокладывает своим словом дорогу другой жизни. «От души желаю Вам успешно закончить работу над сонетами», – писал Руфову Самуил Маршак незадолго до смерти. А на другом конце страны эти слова были услышаны и поняты как программа.
…В сутолоке и беспощадной суете жизни многое, увы, не сбывается. Поэтому особенно радуешься, когда, пусть не сам, кто-то другой доходит до финиша. Однажды на почте мне подали пакет из Якутии. Там лежала книга. Я не сразу разобрал восточную вязь названия – «Витязь в тигровой шкуре».
Блокноты Осипа Филиппова
Любопытство владеет многими. И все-таки признаваться в этом стыдно.
В Мирном я был в гостях в семье Осипа Филиппова – якутского поэта, работающего на добыче алмазной руды. Кончалась северная осень – резко, внезапно. Так иногда кончается жизнь. Мы стояли у окна – смотрели, как под порывами ветра спокойно умирали листья. Потом сидели в теплой, ладно устроенной кухне, ели дикую утку, убитую на днях хозяином. Мы говорили о многом, легко подчиняясь крутым поворотам разговора, похожим на трудно угадываемые повороты северных рек.
Случайно ли вспомнили Паустовского, знаменитую «Золотую розу»? Наверное, нет. Ведь для литератора одинаково радостны жизнь и слово, как, впрочем, и одинаково мучительны.
Паустовский писал, что книги рождаются из незаметных «пылинок» жизни – внезапной встречи, жеста, невзначай, как толчок, возникшей мысли.
– Это так, – сказал Осип Филиппов. – Я никогда не пишу стихов специально. Просто стараюсь занести в блокнот несколько штрихов ушедшего дня. Потом – не скоро – перечитываю записи и часто нахожу стихи.
Он раскрыл шкаф. Там лежали десятки блокнотов. Ими были отмерены годы человеческой жизни.
Писатель Исаак Бабель мечтал посмотреть, что находится в сумочке парижанки, сидящей в кафе. Мне же остро захотелось прочитать блокноты Филиппова. Предчувствовал, что в них живет подлинная поэзия, выросшая и вырвавшаяся из ежедневного «хлама» бытия. Осип коротко сказал: «Пожалуйста». Я взял наугад несколько его блокнотов последних лет.
Той же ночью в мирнинской гостинице якутский поэт и критик Василий Тарасович Сивцев с торжественной неторопливостью, страницу за страницей, переводил мне записи Осипа Филиппова.
…Известно, у каждого есть как бы две жизни: одна – явная всем, другая – скрытая. Это жизнь души.
Первая жизнь Осипа Филиппова была как на ладони. Ее знали в Мирном многие, о ней писали журналисты. С юности Филиппов почувствовал какое-то неясное беспокойство – тоску по другим местам и самому себе в иной жизни. Он менял города и поселки, менял профессии, как меняют книги в библиотеке, – хотел «вычитать» что-то в себе. Наконец осел в Мирном. Наверное, в четко прочерченных городских проспектах была линия и его судьбы. По этим улицам Филиппов четыре раза нес из роддома своих детей. По тем же улицам одного из них – сына – они с женой унесли на молодое мирнинское клабище.
В блокнотах об этом упоминалось мельком или вообще не упоминалось.
Филиппов сказал, что записывает «штрихи дня», однако, прослушав много записей, я увидел: его явно не интересовало внешнее движение жизни. Словами Осип обозначал те ускользающие состояния души, когда ты чувствуешь особую слитность с миром, проникаешь в его суть – не только в тайну рождения или смерти, но, например, в тайну перелета птиц.
Многие записи Филиппов сделал на работе. «Вместо перекура», – сказал он шутя.
Утром я был в разрезе, где добывают кимберлит – алмазную руду. Это – ни на что не похожий котлован. Он был припорошен снегом. Я глядел на снег и пытался представить скрытое чрево земли: уже двадцать лет к нему стремился, им жил целый город. Вдоль и поперек котлован был усеян дорогами, по которым возили руду. Технология добычи кимберлита долгие годы оставалась такой: сначала бурят почву, потом подкладывают динамит, затем куски породы экскаваторами грузят на машины и отправляют на фабрику. Осип Филиппов перепробовал здесь многое: пять лет был помощником бурильщика – таскал по морозу тяжелые штанги, девять лет работал машинистом бурового станка, затем перешел на экскаватор.
Все мы одновременно идем по жизни, но каждый видит свое. Не хочу романтизировать Филиппова, хочу поделиться мелькнувшей догадкой: его взгляд на жизнь – это как бы взгляд из вечной мерзлоты.
В яме карьера теплее, чем на поверхности. Нет ветра. Даже зимой можно спокойно стоять – смотреть ввысь.
«В вышине, – записывал Осип, – стая облаков разбегается по небу, то рассыпаясь, то сливаясь друг с другом. Так пробегали стада оленей в тундре Чистая».
Оглянувшись, Филиппов переспрашивал себя: «Разве от снега вода? Снег сухой, холодный. Может, вода это солнце? Живая вода. Она оживляет мертвую землю, бежит по мерзлым оврагам. Словно артерия, полная кровью».
А чуть позже, в разгар весны, Филиппов раньше других заметит нарождающийся дождь, скажет уже по-другому: «Счастливая вода».
Иногда в блокнотах попадались и крупно очерченные линии человеческих жизней. Они походили на разгадку чьей-то судьбы, порой – судьбы трагической. Вот долго тревоживший меня портрет старой женщины из родной Осипу деревни:
«Почему каждой весной, ты смотришь на дорогу с запада? Почему столько лет не теряешь надежду? Ладонью смахиваешь слезы и идешь от ворот. Весь день ты в работе. В домашних делах теряешь даже свою тень. Ты уже потеряла все, кроме надежды дождаться сына. Он был слишком молод, чтобы умереть».
Подобно хозяину блокнотов, я легко находил в них стихи. Ведь поэзия – не только рифмы и ритмы, но прежде всего мироощущение. Было что-то в записях Филиппова и от якутских народных певцов, и от американца Уолта Уитмена – с его доверием к каждому встречному, с вселенским размахом образов.
Некоторые записи были сделаны уже не на работе, а дома – отдыхающим, задумавшимся человеком. Видно было, как его душа постепенно открывается поэзии. Вот-вот родятся стихи:
«Потолок, как лист бумаги. Я уперся в него тупым, непонимающим взором. Пробить бы, вылететь. Стихами улететь в объятия жизни. Разбудить дремлющих. Читать стихи в зале звездном, вселенском. Потолок похож на лист бумаги. Взгляд мой дрожит. Ищу я место, где бы поставить первую заглавную букву».
…Отнес блокноты рано утром. Осип собирался на работу, ни о чем меня не спросил. А я думал: прав Константин Паустовский – поэзия рождается на глубине жизни. Может, и потому она не нуждается в громких названиях. Одну из своих книг, самую первую, Филиппов окрестил просто – «Стихи».
1984–1986
Струна и камень
Три письма
Существуют прозорливые люди, которые предвидят наши будущие маршруты и заботятся о них.
Однажды пришло вдруг письмо от знакомого геолога, долго работавшего в Южной Сибири. Сам он уже давно уехал отсюда, но, узнав, что я оказался в Кузбассе, поторопился дать совет.
Он всегда писал на белых почтовых открытках, которые полностью заполнял своим мелким, отчетливым почерком человека, привыкшего писать в самых непривычных условиях. Если места на одной открытке не хватало, брал другую, третью… На этот раз послание начиналось с вопроса:
«Не попадалась ли вам книга Н. П. Дыренковой “Шорский фольклор”? Она вышла перед войной, совсем маленьким тиражом. Дыренкова умерла в блокадном Ленинграде. Кажется, вместе с ней погибла и рукопись второй части этого интереснейшего труда. Там есть поразительные записи народного творчества. Лишь кое-что я слышал раньше в шорских аалах. Читая, снова убеждался, что два самых точных символа тех мест – это тоненькая струна комуса (любимый инструмент шорцев) и бесконечные глыбы камня, который кругом – куда ни глянь… Между прочим, есть версия: само название “Шория” произошло от слова “шор”, а это означает печаль».
…Я и в самом деле не раз ездил потом в тот удивительный край. Правда, не так часто, как хотелось. И тоже думал о древнем имени – Шория. Нет, в нем не было пессимизма: люди всегда избегают невеселых ассоциаций. Но странные совпадения, однако, существуют: в истории шорцев действительно мало радостных страниц. Кто только не угонял отсюда в плен парней и девушек, кому только не платили шорцы огромную дань, пока в XVII–XVIII веках не вошли в Российскую империю… Впрочем, и современность богата событиями, порождающими печаль, – пусть даже иного свойства. Помню, как-то перелистывал книги шорских прозаиков и поэтов – Федора Чиспиякова, Степана Торбокова, Софрона Тотыша… Никого из авторов не было в живых. Неужели они стали самыми последними писателями Шории? – задал себе вопрос. Хотя, увы, знал ответ.
Есть выводы, окончательность которых хочется перепроверить, даже отвергнуть: ведь речь идет о судьбах культуры! Вот почему я вскоре разыскал адреса шорских ученых Э.Ф. Чиспиякова и А.И. Чудоякова. Оба они – кандидаты филологических наук, доценты Новокузнецкого пединститута, оба – авторы многих трудов по языку, этногенезу, истории собственного народа.
Письма из Сибири пришли быстро. Сомнений, к сожалению, теперь не было. В ответе Чиспиякова бросились в глаза именно эти слова: «последние шорские писатели»… Правда, рядом стояло обнадеживающее: пока.
В письмах ученых горечь вообще была сплавлена с надеждой. «Молодежь, – рассказывал Электрон Федорович, – в настоящее время или совсем, или почти не знает шорского языка. Поэтому задача теперь не такая, как в тридцатые – сороковые годы – учить шорцев русскому; задача – идти навстречу молодым шорцам, которые хотят владеть языком своего народа и стихийно сами создают кружки». С горечью вспомнилось: «Когда-то мы с А.И. Чудояковым вели такой кружок, но его закрыли». Однако тут же Чиспияков добавил: «Сейчас обстановка изменилась». В том же институте создается уже не кружок – отделение шорского языка и литературы…
Вот с чем был связан, прежде всего, сегодняшний оптимизм ученых, так густо настоянный на вчерашнем отчаянии. Вот откуда слово «пока», касающееся национальных писателей. Ведь уже снова работает шорское литобъе-динение. И снова появляются чьи-то «первые пробы пера».
…Я начал со старого письма. Ну что ж, письмами и закончу это необходимое предисловие к рассказу о двух своих самых памятных и, что поделаешь, тоже печальных поездках в Горную Шорию.
Один день в конце лета
Я ехал к поэту Степану Семеновичу Торбокову, знатоку шорской старины. А он умер.
Узнал об этом уже в дороге, в автобусе, когда, подъезжая к деревне, где жил Торбоков, стал спрашивать, как найти его дом. Подумал тогда: снова опоздал. И еще подумал, что опять придется идти по следам чужой жизни.
Хотел приехать к Торбокову еще весной. Уже собрался, прочитал несколько трудов ученых о Горной Шории, разыскал в библиотеке сборники стихов Степана Семеновича. Но однажды услышал телефонный звонок среди ночи, испуганный голос соседки родителей. Внезапно умер отец. Не дожив до шестидесяти лет. Почти никогда и ничем не болея.
Я поехал в Горную Шорию, когда лето уже кончилось. Днем еще пригревало солнце. Но уже пришла та особая холодноватая и спокойная ясность, что присуща только ранней осени, без дождей и слякоти: в это время с особой четкостью видишь и свою и чужую судьбу.
В конторе отделения совхоза было в меру шумно. Мужики курили и разговаривали, а управляющий все торопил идти к медпункту: там делали флюорографию на приехавшей из города специально оборудованной машине.
В селе уже открылся магазин. Оттуда, как, наверное, во всякое утро, несли одно и то же: хлеб, сахар, спички, другие нехитрые товары. Хлопали двери школы. Построенная несколько лет назад из красного кирпича, она стояла на пригорке, как раньше возвышались надо всем окрест церкви.
Так жило село Тайлеп спустя полтора месяца после смерти Степана Торбокова, одного из талантливых шорских поэтов.
Нельзя сказать, что эта смерть оказалась незаметной для людей. Проводить Степана Семеновича пришли все деревенские, побросав свои спешные (в июле) дела. Оградку и гроб мастерили ученики Торбокова. На кладбище директор школы долго читал его стихи. И никто не ушел: стихи были созвучны и старому кладбищу, и природе, и, конечно, душе человека, который их писал. Его хорошо знали тут все: Степан Семенович выучил не одно поколение тайлепинцев.
Но, конечно, эта смерть ничего не изменила вокруг. Как и любая смерть. Жизнь шла дальше своей непредугаданной дорогой. Кто-кто, а сам Торбоков понял бы это. Я читал потом дневник, который он вел около четверти века. В дневнике отразилась жизнь, какой ее ощущал Степан Семенович.
Сын Торбокова – счастливо застал его в отцовском доме – никак не мог уяснить, что меня привлекло в дневнике и для чего я выписываю из старой тетрадки все эти однообразные строчки; ведь там гораздо больше чувствуется синоптик и географ, чем писатель. Мне было понятно это недоумение; Валерий Степанович, приехавший в гости к матери, работал в органах прокуратуры – у него был аналитический ум, чуткий, как я потом убедился, и к поэзии, но уже как бы «промытой», очищенной от руды жизни. А я ощущал в похожести строчек естественную повторяемость дней. Повторяемость, которая не наскучит и не надоест. Как не могут наскучить смена времен года, рождение и смерть листьев, снега, дождей. Старый учитель жил в этом потоке, слился с ним. Поэтому ему так важно было отметить и то, что «днем дождь промочил высохшее сено», и то, что «вылетел рой» пчел. А рядом с записью «проливной дождь, гром, сверкала молния» появилась другая: «Скончался Семен Алексеевич…» (Кем приходился Торбокову этот Семен Алексеевич, я так и не узнал.)
* * *
Был теплый полдень. По дому неслышно сновала сухонькая энергичная старушка – жена Торбокова, Анастасия Алексеевна. Ей исполнилось тогда семьдесят пять лет.
Она по привычке легко и просто управлялась по хозяйству. Однако движения ее давно стали экономными. И экономными были слова. Она пожалела, что я не застал Степана Семеновича, точно он не умер, а всего лишь уехал – к родственникам или в командировку.
Анастасия Алексеевна завела блины. В это время Валерий Степанович стал рассказывать об отце. Он тоже был уже не так молод – в толстом вязаном свитере, в темных очках, коренастый, начинающий полнеть. Типичный горожанин и, может быть, типичный следователь, какими их показывают в кино.
* * *
…Степан Торбоков родился в семье, где детей по шорским понятиям было немного – всего пятеро. Его дед был охотником, отец тоже. Кстати, Степан и появился на свет в охотничьем шалаше. Про деда в округе рассказывали легенды; например, говорили, что он на лыжах догоняет черно-бурую лисицу. Отец же и умер в тайге: в семьдесят семь лет отправился на охоту, попал в ураган, замерз, не дойдя до дома.
Матери Степан лишился гораздо раньше, чем отца, – в девятнадцать лет. Он помогал отцу растить меньших братьев и сестер. Женился, когда было под тридцать. Вышло все необычно: поехал на праздники в Мыски, там и увидел свою Анастасию. Это была в прямом смысле слова любовь с первого взгляда. Степан увез Настю в Осинники – украл, как говорили тогда. Он угадал свое и ее чувство. Они прожили вместе пятьдесят два года.
Сейчас время от времени я смотрел на Анастасию Алексеевну. Лицо ее было сжато морщинами. Но глаза жили по-прежнему молодо. Оказалось, именно она посоветовала Степану Семеновичу пойти учиться. Он окончил курсы ликвидации неграмотности, учительские курсы, потом – уже в сорок третьем году, заочно – Томский университет.
Она тоже училась. Директор Тайлепской школы однажды привел в пятый класс свою двадцатидвухлетнюю жену. Правда, Анастасия Алексеевна была не единственной взрослой ученицей в этой детской школе.
Она окончила семилетку и решила, что образования ей хватит. Напомню: все это происходило в конце двадцатых.
* * *
…Неожиданно пришел еще один гость. Представился: «Терентий Сергеевич, сосед».
Он работал в совхозе связистом, до того, немало лет, трактористом. Конечно, хорошо помнил Торбокова. Но, вспоминая, стал говорить о… сказках.
Выходило, что сказок Степан Семенович знал сотни две. Был он кайчи, то есть сказителем. Даже уходя на охоту, брал с собой комус. «Кругом-то шорские села, Торбокова везде знали и всегда упрашивали спеть».
Зашла речь о сказках, преданиях. О шаманах, когда-то умилостивлявших духов – хозяев рек, гор, тайги; в жертву тогда зачастую приносили лошадей. О древнем культе медведя – он сохранился в шорских сказаниях. О том, как когда-то хоронили людей – на дереве, завернув в бересту. Считали, что так человек быстрее попадет в «верхний» мир.
А кайчи были хранителями прошлого – живыми архивами. Эти архивы передавали не из рук в руки – из уст в уста.
Потом сын Торбокова вернулся к прошлому их семьи, разглядел там почти забытое.
– Отец не мог без аудитории. Только, наверное, никогда бы в этом не признался. Скучал, когда его долго не приглашали выступать. Иногда, проснувшись, я видел: он сидит с комусом в руках и тихо-тихо поет.
Валерий Степанович вздохнул. А я подумал, что Торбоков в этом смысле был не одинок – многим людям не дает покоя неутоленный талант.
* * *
Вспоминаю один день давнего лета, а потому совсем коротко скажу о том, что поразило меня в стихах Степана Торбокова.
Всегда считал, что нет литературы без трагического начала, как нет без него жизни. Но в поэзии Степана Семеновича трагическое отсутствовало. Почти. Он ведь в основном писал о природе, а природа гармонична и вечна.
В сущности, Торбоков долго вел одновременно два дневника – один прозаический, другой – стихотворный. И там, и там главным действующим лицом была природа.
Вот его стихотворение о летнем ливне: автору кажется, что кто-то… доит небо; капли дождя «гулко, радостно» падают на землю, точно в «большой подойник». Впрочем, нет, это не вода – «с неба пролит мед»; именно так пахнет мокрое сено…
* * *
Был ли он счастлив? Считал ли свою судьбу удавшейся?
Если говорить о литературной биографии Торбокова, вряд ли она покажется счастливой даже самому убежденному оптимисту: при жизни Степана Семеновича вышло три тоненькие его книжки…
Но все дело в том, как смотреть на эту жизнь. Торбоков считал себя поэтом, уважал работу литератора. Только свое главное призвание он все же видел в другом. По этому главному призванию он и стал учителем, одним из первых шорских интеллигентов.
Он организовывал кооперацию, заведовал народным домом, открыл для своих земляков кино. Долгие годы Торбоков был едва ли не самым грамотным человеком в селе. К нему приходили за советом, помощью. И он хлопотал о пенсиях, составлял прошения, в огромном количестве писал письма чужим родственникам. Разумеется, сердился, когда кто-то хотел «отблагодарить» его. Напротив, сам помогал деньгами многим и многим.
Не случайно, по-моему, свою первую книжку Торбоков выпустил уже выйдя на пенсию. Поставил точку в одном деле и начал другое.
* * *
Да, важнее собственной судьбы была для него судьба родной культуры. И с этим связаны трагические (последние) страницы жизни Торбокова.
Степан Семенович не мог не замечать: с каждым годом в шорской культуре все больше невосполнимых потерь… Культура теряет своих носителей. Повторю: многие шорцы стали забывать свой язык… Увы, то же происходило и с другими, так называемыми малыми народами Сибири – прежде всего с теми, что не имеют автономных образований. Конечно, подвижникам национальных культур порой удавалось сделать многое, порой (как было, например, с юкагирами) удавалось спасти культуру, находящуюся уже у пропасти исчезновения. И все же справедливо слово, которым многие ученые, писатели характеризуют состояние культур, языков малых народов: катастрофическое…
Среди разных причин тому есть и такая – «“теория” ускоренного сближения (и слияния!) наций, форсированный переход с языков других народов СССР на русский язык – язык межнационального общения. И хотя ни в каких официальных документах эта “теория” прямо не утверждалась, свою роковую роль она сыграла». Нивхский писатель Владимир Санги, которого я цитирую, попытался проследить, как и какими методами «теория» внедрялась в жизнь. Говоря о национальных языках северян, он свидетельствует: «…к этим языкам подходили как к кулачеству, которое надо ликвидировать. И дело порой доходило до настоящего вандализма. Как-то сразу были забыты и дружба народов, и принципы интернационализма…» («Вопросы литературы», 1989, № 3, с. 8, 11–12).
Поправить содеянное оказалось трудно. В одной из своих статей известный филолог Вяч. Вс. Иванов напомнил: в 1980-м (символично: это был год смерти Торбокова. – Е.Ц.) было принято справедливое решение о языках народов Сибири; было признано необходимым восстановить обучение и «оживить» двадцать с лишним языков… То решение осталось фактически невыполненным, замечает Вяч. Вс. Иванов и пишет о трагических последствиях этого:
«Что касается мировой культуры, я убежден, что для нее каждый язык – это неоценимое сокровище. Мы с каждым языком теряем какой-то способ воспринимать мир, поэтому то, что у человечества остается меньше языков, безусловный минус. Это, в сущности, даже хуже, чем уничтожение окружающей среды. Мы как бы уничтожаем интеллектуальную среду, в которой было возможно многообразие культур человечества» («Дружба народов», 1988, № 6, с. 261).
* * *
…Ну а какой вывод сделал, думая о том же, Степан Семенович? Он знал цену своему творчеству, помнил лица земляков во время чтения его стихов, но он понял: оставшиеся до смерти годы надо употребить не на писание собственных стихотворений, надо как можно полнее записать народный эпос шорцев. Конечно, это уже делали ученые (та же Н. Дыренкова), однако многого, многого они не успели.
Память его обострилась; вспомнились песни, сказания, слышанные еще в детстве. Иногда он шел к старикам – уточнить, дополнить. Миновали недели и месяцы. Временами он был даже счастлив. Цель не казалась дальней, а главное, была чиста.
Наконец Торбоков поставил точку. Он подготовил тогда несколько разных рукописей. Некоторые отдал переводчикам, ученым (одну тетрадь подарил Э.Ф. Чиспиякову), но больше всего текстов отправил в Москву, в Государственный Литературный музей.
Оттуда, однако, ответа не было. Неужели его работа пропала? Он стал сам встречать почтальона. Уговаривал себя, что ответ должен прийти не скоро. Но ответа не было вообще. Почтальон виновато прятал глаза, пусть и не знал, какого известия ждет старый учитель.
В сущности, все эти последние месяцы, годы Степан Семенович жил ожиданием. Ожидание наполняет часы и дни смыслом, пронизывает их внятной тебе одному надеждой. Но, будучи напрасным, ожидание губит человека, изнуряет его душу.
Степан Семенович стал сдавать. Вечером, с устатку, он плескал в стакан спиртного, хотя раньше никогда не выпивал: хотел расслабиться, забыть про ожидание. Он написал запрос о судьбе своей рукописи. Теперь ответ пришел быстро. Потом я переписал то письмо в блокнот:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?