Текст книги "Людское клеймо"
Автор книги: Филип Рот
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
– Это мой друг Коулмен, Фауни. Он просто захотел посмотреть.
– Хорошо, – отвечает Фауни. На ней зеленый вельветовый сарафанчик, чистые беленькие носочки и блестящие черные туфельки. Она далеко не такая бойкая, как Кармен, – спокойная, воспитанная, все время чуточку скованная, миловидная белокожая девочка из обеспеченной семьи с длинными светлыми волосами в заколках-бабочках справа и слева, не проявляющая, в отличие от Кармен, никакого интереса к нему.
– Здравствуйте, – кротко произносит она и послушно возвращается к магнитным буковкам – двигает их, группирует, с одной стороны собирает все согласные, с другой все гласные.
– Двумя руками, – говорит Лиза, и Фауни делает как велено.
– Назови буквы, – просит Лиза.
Фауни называет. Все буквы читает правильно.
– Начнем с того, что она знает, – говорит Лиза отцу. – Составь «дом», Фауни.
Фауни составляет слово «дом».
– Очень хорошо. Теперь то, чего она не знает. Составь «сом».
Долго и напряженно глядит на буквы – и только. Ничего не составляет. Бездействует. Выжидает. Ждет, что случится. И так всю жизнь – что случится? Всегда что-нибудь да случалось.
– Измени начало, мисс Фауни. Ну же, давай. Ты умеешь. С чего начинается слово «сом»?
– С «сэ». – Фауни убирает «д» и ставит в начале слова «с».
– Отлично. Теперь сделай «ком».
Она делает. «Ком».
– Хорошо. Теперь прочти с пальцем.
Фауни двигает палец от буквы к букве и отчетливо произносит звуки:
– Ка – о – эм.
– Она быстрая, – говорит Коулмен.
– Да, но это и должно происходить быстро.
Класс большой, и в нем параллельно проходят четыре урока чтения для отстающих, так что со всех сторон до Коулмена доносятся голоски, читающие вслух, по-детски идущие то вверх, то вниз безотносительно к смыслу, и он слышит других учительниц: «Ты ведь знаешь это – ю, как в слове «юла», – ю, ю… Ты ведь знаешь это – «жук», ты знаешь «юла»… Очень хорошо, молодчина», и, оглядевшись, он видит, что три другие ученицы – это тоже Фауни. Повсюду висят плакатики с алфавитом, с картинками на каждую букву, повсюду пластмассовые шрифты с магнитами, разноцветные, чтобы легче было собирать слово букву за буквой, повсюду стопки простеньких книжек с незамысловатыми историями: «В пятницу мы были на пляже. В субботу мы поехали в аэропорт»; «– Папа Медведь, Медвежонок с тобой? – Нет, – ответил Папа Медведь»; «Утром на Сару залаяла собака. Сара испугалась. – Будь храброй девочкой, Сара, – сказала мама». Помимо этих книжек, историй, собак, медведей и пляжей в классе четыре учительницы – все трудятся над одной Фауни и никак не научат ее читать на нужном уровне.
– Она в первом классе, – говорит Лиза отцу. – Мы надеемся, что если каждый день будем работать с ней вчетвером на всех уроках, то к концу года она нагонит сверстников. Но очень трудно развить в ней внутреннюю мотивацию.
– Какая милая девочка, – говорит Коулмен.
– Ты находишь? Тебе нравится этот тип? Вот он значит, какой, твой любимый тип: милая, плохо читающая блондинка с длинными волосами, сломленной волей и заколками-бабочками.
– Я этого не говорил.
– И не надо было. Я видела, как ты на нее смотрел. – Лиза обводит рукой комнату, где все четыре Фауни тихо сидят перед магнитными досками, составляя из цветных пластмассовых буковок слова «дом», «сом» и «ком». – Когда она в первый раз читала «ком» по буквам, ты глаз от нее не мог оторвать. Раз это на тебя так действует, тебе надо было здесь быть в сентябре. Тогда она не знала, как пишутся ее имя и фамилия. После детского сада единственным словом в списке, которое она узнала, было «дом». Она не понимала, что текст содержит сообщение. Не знала, что смотрят сначала на левую страницу, потом на правую. Не знала «Златовласку и трех медведей». Непонятно, что она делала в детском саду, ведь это им там дают – сказки, детские стишки. Теперь она уже знает «Красную Шапочку», а тогда понятия о ней не имела. Если бы ты увидел Фауни в сентябре, после детского сада, из которого она вышла ни с чем, она сума бы тебя свела.
Что делать с нечитающим ребенком? С той, которая сосет чей-то член в пикапе, когда наверху, в крохотной квартирке над гаражом, где работает керосиновый обогреватель, ее двое заброшенных детей должны по идее спать. С той, которая с четырнадцати лет все время в бегах от своей необъяснимой жизни. С той, что ради стабильности и безопасности выходит замуж за свихнувшегося от войны ветерана, который, стоит тебе повернуться во сне, хватает тебя за горло. С той, которая скрытничает и врет, с нечитающей, которая умеет читать, только притворяется, что не умеет, нарочно приписывает себе этот изъян, чтобы получше изображать особь из подвида, к которому она не принадлежит и не должна, хотя хочет – и в этом ее ошибка – уверить и себя и тебя, что принадлежит. С той, чье существование в семь лет стало галлюцинацией, в четырнадцать катастрофой, а после четырнадцати бедствием, кому на роду написано быть не официанткой, не проституткой, не фермершей и не уборщицей, а на веки вечные падчерицей похотливого отчима и незащищенной дочкой самовлюбленной матери, с той, кто никому не доверяет, в каждом видит обманщика и вместе с тем ни от чего не застрахована, чья способность держаться и не сдаваться колоссальна и чья опора в жизни при этом ничтожна, с ершистой любимицей несчастья, способной навлечь на себя и уже навлекшей все мыслимые невзгоды, с той, чья несчастливая звезда и не думает меркнуть и кто, однако, как ни одна женщина, кроме Стины, возбуждает его и распаляет, – не наиболее, а в нравственном смысле наименее отталкивающая личность из всех, кого он знает, с той, кто влечет его к себе именно потому, что он так долго целился в противоположную сторону, влечет из-за всего, что он потерял, целясь в противоположную сторону, влечет, потому что скрытое чувство правоты, владевшее им прежде, движет им и теперь, с немыслимой подругой, одинаково близкой ему физически и духовно, с той, кто для него менее всего игрушка, с помощью которой он дважды в неделю ублажает свое животное естество, кто в большей мере, чем какой-либо другой человек на земле, является для него товарищем по оружию.
Ну и что делать с таким ребенком? Найти телефон-автомат и как можно скорей исправить свою идиотскую ошибку.
Ему кажется, она думает, как долго все это длилось – мать, отчим, бегство от отчима, разные места на юге разные места на севере, мужчины, побои, заработки, замужество, ферма, стадо, банкротство, дети, мертвые дети… и, возможно, так оно и есть. Возможно, пусть даже, пока она сидит на траве, а парни курят и убирают остатки ланча, ей кажется, что она думает про ворон. Она вообще очень много про них думает. Они всюду. Она спит, а они сидят на ветках в лесу совсем недалеко от ее кровати. Она выпускает коров на пастбище, а они сидят там на земле. Сегодня они раскаркались по всему кампусу, поэтому она думает, о чем думает, не так, как кажется Коулмену, а думает про самца вороны, который крутился около магазина в Сили-Фолс, когда после пожара, но до переезда на ферму она снимала там комнату, пытаясь спрятаться от Фарли. Про самца вороны, который крутился около стоянки машин между почтой и магазином. Птенцом его кто-то из жителей взял в дом, потому что ворона-мать то ли его бросила, то ли погибла – Фауни не знала, что его осиротило. А теперь его бросили во второй раз, и он взял моду ошиваться около стоянки, где за день иной раз перебывает почти все население Сили-Фолс. Самец вороны создавал массу проблем – начал пикировать на головы людям, идущим на почту, выдергивать заколки из волос у девочек и тому подобное, ведь вороны неравнодушны к стекляшкам и всему блестящему. Поэтому почтовая начальница, посоветовавшись кое с кем из заинтересованных горожан, решила сдать бедолагу в Одюбоновское общество,[41]41
Общество защиты диких птиц и животных, названное в честь американского орнитолога и художника Джона Джеймса Одгобона (1785–1851).
[Закрыть] где его заперли в клетку и лишь изредка выпускали полетать; на волю его нельзя было отпустить, потому что птица, которая любит ошиваться около автостоянки, с волей явно не в ладах. Его карканье Фауни помнит во все часы – днем, ночью, бодрствуешь ты, спишь или ворочаешься без сна Странный голос, непохожий на другие, – наверно, потому, что этот самец вороны рос у людей. Первое время после пожара я часто ездила его навещать в Одюбоновское общество, и когда я уходила, он звал меня обратно этим своим голосом. Да, в клетке, но, раз уж так вышло, лучше в клетке, чем по-другому. Там у них в клетках и другие птицы, которых им приносят, потому что они больше не могут жить на свободе. Там были две маленькие совы – пятнистые и точно игрушечные. К ним я тоже всегда подходила. И ястреб-дерябник с его пронзительным криком. Славные пташки. А потом я перебралась сюда и с этим одиночеством моим, в котором жила и живу, узнала ворон так, как никогда раньше. И они меня. Их чувство юмора. Можно это так назвать? Может, это и не чувство юмора. Но мне кажется, что оно. Как расхаживают. Как голову прячут. Как орут на меня, если я им не вынесла хлеба: а ну тащи! Ходят важные-преважные. Всеми птицами хотят командовать. В субботу я потолковала около Нортамберленда с ямайским канюком, потом приезжаю домой и вдруг слышу – две вороны на задах. Что-то не так, сразу ясно. Воронья тревога. Ну и, конечно, я не двух птиц увидела, а трех – две вороны каркают на канюка, гонят прочь. Может быть, на того самого, с которым я несколько минут назад говорила. Атакуют. Само собой, канюк не подарки дарить прилетел. Но лезть к нему? Умно ли – к ястребу-то? Перед другими воронами это, ясное дело, им очко, но не уверена, что поступила бы так на их месте. Даже вдвоем – что они могут против ястреба? Задиристые твари. Злые. Что ж, оно и лучше для них Однажды видела фотографию: ворона подлетела к орлу и лается. Орлу плевать. Он даже ее не видит. Но ворона – нет, это не какая-нибудь дрянь. Как она летит! Да, они не такие красивые, как вороны с их воздушной чудо-акробатикой. У них большой корпус, взлететь не так просто, но все равно они могут почти с места. Нескольких шагов хватает. Я наблюдала. Тут важно усилие, огромное усилие. Делаешь его – и ты в воздухе. Видела, когда возила детей ужинать во «Френдлис». Четыре года назад. Их там были миллионы. У «Френдлис» на Ист-Мейн-стрит в Блэкуэлле. Под вечер, когда темнело уже. Миллионы на автостоянке. Вороний сбор у «Френдлис». Что они в них такого находят, в автостоянках? Какой тут смысл? Нам никогда смысла не доискаться, ни с воронами, ни со всем остальным. Другие пернатые как-то скучней. У голубых соек, конечно, замечательный подскок. Как на батуте. Да, здорово. Но у ворон, кроме подскока, еще и выпад грудью вперед. Есть на что посмотреть. Как они крутят головой, чтобы оценить ситуацию. Нет, вороны – это сила. Классные подлюги. Чего стоит одно их карканье. Послушайте. Только послушайте. Страшно мне нравится. Так они сообщаются друг с другом. Этот бешеный крик об опасности. Очень люблю. Как услышу – сразу из дому. Хоть в пять утра, не важно. Бешеный крик – значит, беги из дому, спектакль уже начинается. Другие крики – не скажу, что их понимаю. Может, и ничего не значат. Иногда коротенький звук. Иногда гортанный. Не путать с криком ворона. Вороны с воронами, вороны с воронами. Удивительно, что они никогда не ошибаются – насколько я знаю. Каждый, кто говорит, что они поганые охотницы до всякой мерзости, – а так почти все говорят, – ни черта не смыслит. По-моему, они прекрасны. Да-да, прекрасны. Гладкость их оперения. Оттенки цвета. Такая чернота, что даже отдает фиолетовым. Головы. Откуда клюв растет, у них из перьев, как усы, топорщится волосяная поросль. Как-то, наверно, называется, но название не имеет значения. Никогда не имеет. Важно одно – что это есть. А почему, никто не знает. Как и все остальное на свете – есть, и точка. Глаза черные. Других не бывает. Когти тоже черные. Каково это, интересно, – летать? Вороны, те парят, а вороны просто летят напрямик, куда им надо. Я не видела, чтобы они кружили без толку. Пусть вороны парят себе на здоровье. Пусть накручивают мили, бьют рекорды и получают призы. Вороны перемещаются из точки в точку. Прошел слух, что я кидаю хлеб, – они здесь. Пройдет слух, что кто-то в двух милях отсюда кидает хлеб, – они будут там. Когда я крошу им хлеб, одна всегда стоит на стреме, а другая каркает вдалеке, так они обмениваются сигналами, чтобы все знали, что происходит. С трудом верится, что все заботятся обо всех, но похоже, это так. Мне чудесную историю в детстве подруга рассказала, а ей рассказала мать, я забыть этого не могу. Жили на свете такие умные вороны, что додумались носить орехи, которых не могли расколоть, на мостовую. Там они смотрели на светофор и понимали сигналы, понимали, когда поедут машины, настолько были сообразительные. Они клали орехи прямо перед колесами и, как только на светофоре менялся свет, отскакивали. Я тогда этому верила. Я всему тогда верила. А теперь, когда я, кроме них, никого знать не знаю, я опять этому верю. Я и вороны. Самое оно. Держись ворон, и все будет в ажуре. Я слыхала, они чистят друг другу перья. Никогда сама не замечала. Увижу их вплотную друг к другу и думаю: чем они там занимаются? Но ни разу отчетливо не видела, чтобы они это делали. Даже себе, не то что друг другу. Правда, я хоть и рядом со стаей, но не в ней. А хочется быть в ней. Лучше бы я была вороной. Точно говорю. Намного лучше. Никаких тебе хлопот по поводу расставания с кем-либо или чем-либо. Просто улетаешь, и все. Никаких пожитков не собирать. Чем-то ее стукнуло – все, кранты. Порвано крыло – кранты. Сломана лапа – кранты. Гораздо лучше, чем как у нас. Может быть, я вернусь вороной. Кем я была, пока не вернулась этой вот? Вороной! Да! Именно! И я сказала: «Господи, мне хочется вон там быть, внизу, вон той девкой с большими сиськами», и желание мое исполнилось, а теперь, Боженька, я хочу обратно мой вороний статус. Статус. Хорошее имечко для вороны. Хорошее имечко для всего большого, черного. Важно так выступает. Статус. В детстве я все примечала. Птиц очень любила. Особенно ворон, ястребов, сов. Я и сейчас, когда еду поздно вечером от Коулмена, вижу сов. Непременно тогда должна выйти из машины и поговорить с ними. А не надо бы. Лучше ехать прямо домой, пока этот псих меня не угробил. Когда ворона слышит щебет других птиц, что она думает? Думает: дуры вы. И права. Каркать, больше ничего. Птице, которая так расхаживает, не пристало распевать милые песенки. Нет, каркать до одури. Самое-пресамое оно – каркать до одури, ничего не бояться и жрать всю дохлятину подряд. Если тебе не слабо летать сколько они летают, ты всегда найдешь себе массу шоссейной убоины. Даже не оттаскивают – клюют прямо на полотне. Машина катит – отлетают только в последний момент и недалеко, потом сразу обратно и за дело. Трапеза посреди дороги. Что с тухлым мясом происходит – не знаю. Может, у тех, кто питается падалью, нет такого понятия. Такая уж работа у них – у ворон и грифов-индеек. Подчищают в лесах и на дорогах всякое разное, с чем мы брезгуем возиться. Ворона в этом мире с голоду не подохнет. Пища всегда найдется. Где какая тухлятина – ворона не обходит ее сторонкой. Где случилась смерть – она тут как тут. Мертвечина? Вот мы с ней сейчас разберемся Мне такое нравится. Очень даже. Сожрать этого енота, в каком бы виде он ни был. Обождать, пока грузовик расплющит ему позвоночник, потом вернуться и высосать все добро, сколько его нужно, чтобы этот красивый черный фюзеляж мог оторваться от земли. Конечно, у них всякое поведение бывает, бывает и странное Иной раз соберутся там наверху, на деревьях, и орут все наперебой – что-то у них явно происходит. Но что – я никогда не узнаю. Какое-то грандиозное разбирательство. Но я не возьмусь сказать, понимают они что-нибудь в этом сами или нет. Может быть, такая же бессмысленная чушь, как у нас. Хотя нет, уверена, что нет, в миллион раз у них больше смысла, чем во всем тут внизу вместе взятом. Или я ошибаюсь? Может, это одно, а выглядит чем-то еще? Может, это генетический тик? Или так? Интересно, что было бы, если бы вороны, а не мы были у руля. Неужели такое же дерьмо? Практичность – вот главное, что у них есть. Когда летят. Когда перекрикиваются. Даже в расцветке. Вся эта чернота. Ничего кроме черноты. Не знаю, была я вороной или не была. Мне кажется, я иногда верю, что уже опять ею стала. Месяцы как это тянется – то верю, то не верю. Почему нет? Если бывают мужчины, запертые в женских телах, и женщины, запертые в мужских, то почему я не могу быть запертой в этом вот теле вороной? И где такой врач, который сделает, что они там делают, и выпустит меня наружу? Где такая хирургия, что позволит мне быть мной? С кем идти говорить? Куда обратиться, что сделать, как, черт подери, выбраться?
Я ворона. Я знаю это. Знаю!
У здания студенческого союза, на полпути вниз по холму от Норт-холла, Коулмен нашел телефон-автомат. Напротив в кафетерии участники программы «Элдер-хостел» расселись на ланч. Сквозь двустворчатую стеклянную дверь он видел длинные столы, за которыми радостно соединились для общей трапезы пожилые пары.
Джеффа дома уже не было. В Лос-Анджелесе было около десяти утра, и Коулмену ответил автоответчик, поэтому он достал записную книжку и стал искать номер его университетского кабинета, молясь, чтобы Джефф еще не ушел на занятия. То, что отец должен был сказать старшему сыну, он должен был сказать немедленно. В похожем состоянии он звонил Джеффу, когда умерла Айрис. «Они убили ее. Метили в меня, а попали в нее». Он всем это говорил, и не только в те первые сутки. Это было начало его распада – ярость реквизировала все без остатка. Но теперь распаду конец. Конец – именно эту новость он хотел сообщить сыну. И себе самому. Конец изгнанию из прежней жизни. Довольствоваться чем-то менее грандиозным, чем самоизоляция с ее непосильной нагрузкой. Перетерпеть крах со скромным достоинством, вновь собрать себя воедино как разумное существо, покончить с ядовитым негодованием. Будь неподатлив, если хочешь, но по-тихому. Живи мирно. Горделивая самоуглубленность. Самое оно, как любит говорить Фауни. Жить так, чтобы не походить на Филоктета.[42]42
Филоктет – персонаж «Илиады» и герой одноименной трагедии Софокла. Он долго жил в полном одиночестве на острове Лемнос, потому что рана от укуса змеи издавала нестерпимое зловоние.
[Закрыть] Не уподобляться трагическому персонажу на его роковом пути. Что выходом кажется обращение к первичному – никакая не новость. Так было всегда. Желание преображает все вокруг. Ответ на все потери и разрушения. Но зачем продлевать скандал, увековечивая протест? Моя всегдашняя глупость. Мое всегдашнее безрассудство. И махровая сентиментальность. Пустился, идиот, в меланхолические воспоминания о Стине. Пустился, идиот, в шутовской танец с Натаном Цукерманом. Стал с ним откровенничать. Рассказывать о прошлом. Завлекать. Дразнить писательское восприятие жизни. Подкармливать ум романиста – эту ненасытную всеядную утробу. Любую катастрофу, какая ни случись, готовы пустить на словеса. Для них катастрофы – хлеб насущный. Но я-то на что это пущу? Заклинило меня со всем этим. С таким, какое оно есть. Ни языка, ни формы, ни структуры, ни смысла. Ни драматических единств, ни катарсиса, ничего. Сырая, необработанная непредвиденность. И почему, спрашивается, человеку должно ее хотеться? Но женщина по имени Фауни – она и есть непредвиденность. Переплетена с непредвиденностью в оргазме, всякая норма для нее непереносима. Четкие принципы непереносимы. Единственный принцип – телесный контакт. Важней ничего нет. Он же – корень ее язвительности. Чужая до мозга костей. Контакт – с чем? Обязательство подчинить свою жизнь всем завихрениям ее жизни. Бродяжничеству. Отлыниванию. Странности. Наслаждение этим стихийным эросом. Разбей молотом Фауни все отслужившее свой срок, все высокоумные оправдания и проложи себе путь к свободе. К свободе от чего? От идиотской гордости собственной правотой. От смехотворного стремления стать величиной. От нескончаемой войны за легитимизацию. Набег свободы в семьдесят один год – свободы ради того, чтобы отрешиться от былой жизни. Ашенбаховское безумие – так еще это называют. «И в тот же самый день, – гласит финальная фраза «Смерти в Венеции», – потрясенный мир с благоговением принял весть о его смерти». Нет, не следует ему уподобляться трагическому персонажу на каком бы то ни было пути.
– Джефф! Это папа. Твой отец.
– Здравствуй. Как дела?
– Джефф, я знаю, почему вые Майком мне не звоните. От Марка я ничего и не ждал – а Лиза, когда я в последний раз позвонил, бросила трубку.
– Я с ней говорил. Она мне сказала.
– Джефф, мой роман с этой женщиной окончен.
– Да ну! Как так?
Потому что она безнадежна, думает он. Потому что мужчины сделали из нее отбивную котлету. Потому что ее дети задохнулись в дыму. Потому что она уборщица. Потому что у нее нет образования и она говорит, что не умеет читать. Потому что она с четырнадцати лет в бегах. Потому что она даже не спросила меня: «Что вы со мной делаете?» Потому что она прекрасно знает, что с ней делают все мужчины. Потому что она пережила это тысячу раз и надежды нет никакой.
Но сыну он говорит всего-навсего вот что:
– Потому что я не хочу терять своих детей.
С мягчайшим смешком Джефф ответил:
– Ну, этого ты при всем желании не сумел бы. Меня уж точно. Майка и Лизу ты, я думаю, тоже никак не можешь потерять. Марк – другое дело. Ему нужно что-то такое, чего никто из нас не в состоянии дать. Не только ты – никто. Марк – это грустная история. Но если кто-то кого-то теряет, то скорее уж мы тебя. Еще с тех пор, как умерла мама и ты ушел из колледжа. С этим нам всем пришлось столкнуться. Никто не знал, как быть. С тех пор как ты объявил войну колледжу, до тебя поди достучись.
– Да, это так, – сказал Коулмен. – Я понимаю. – Но разговор, хотя он длился всего минуту-другую, уже был для него невыносим. Терпеть непринужденную рассудительность сверхкомпетентного Джеффа, старшего и самого хладнокровного из детей, спокойно излагающего свой взгляд на семейную проблему отцу, который u есть эта проблема, было не легче, чем иррациональную злость Марка, чокнутого младшего. Выходит, он чрезмерного сочувствия от них хочет – от своих собственных детей!
– Я понимаю, – повторил Коулмен, думая, что лучше бы он не понимал.
– Надеюсь, с ней ничего ужасного не случилось? – спросил Джефф.
– С ней? Нет. Я просто решил, что хватит.
Он боялся продолжать – боялся, что начнет говорить совсем другое.
– Это хорошо, – сказал Джефф. – Это для меня колоссальное облегчение – то, что не было последствий, если я правильно тебя понял. Просто замечательно.
Последствий?
– О чем ты говоришь? – спросил Коулмен. – Каких последствий?
– Ты вольная пташка, да? Опять стал самим собой? Судя по голосу, ты сейчас похож на себя как никогда за последние годы. Сам позвонил – вот что важно. Я ждал, надеялся – и теперь этот звонок. Больше и сказать нечего. Ты с нами. Вот о чем мы беспокоились – только об этом.
– Я что-то не понимаю, Джефф. Объясни мне. О чем мы говорим? Последствий чего?
Джефф ответил не сразу и неохотно.
– Аборта. Попытки самоубийства.
– Ты Фауни имеешь в виду?
– Да.
– Сделала аборт? Пыталась покончить с собой? Когда?
– Папа, это всем в Афине стало известно. А потом и нам.
– Всем? Кому – всем?
– Папа, раз не было последствий…
– Последствий не было, потому что событий не было. Ни аборта, ни попытки самоубийства, насколько я знаю. И насколько знает она сама. И все-таки, кому это – всем? Черт тебя побери, ты слышишь такие байки, такие глупые сплетни – и почему не взял телефонную трубку, почему не приехал?
– Приезжать – не мое дело. К человеку твоего возраста…
– Не твое дело? Понятно. Твое дело – верить всему, что говорят о человеке моего возраста, любой злобной, нелепой лжи.
– Да, это была моя ошибка, я о ней сожалею. Ты прав. Ты конечно прав. Но пойми. – каждому из нас было до тебя ох как неблизко. До тебя уже давно нелегко было…
– Кто тебе это сказал?
– Лиза. Она первая узнала.
– От кого?
– Из нескольких источников. От знакомых.
– Мне нужны фамилии. Я хочу знать, кому это – всем. От каких знакомых?
– От старых знакомых. От ее подруг в Афине.
– А, от милых подруг детства. От потомства моих коллег. Им-то кто сказал, интересно.
– Так, значит, не было попытки самоубийства?
– Нет, Джеффри, не было. И аборта не было, насколько мне известно.
– Что ж, отлично.
– А если бы было? Если бы эта женщина забеременела от меня и сделала аборт, а потом попыталась покончить с собой – что тогда? Предположим даже, попытка бы удалась – что тогда, Джефф? Любовница твоего отца кончает с собой – что тогда? Ополчаться на отца? На преступника отца? Постой, постой, давай вернемся на шаг – к попытке самоубийства. Нет слов, просто блеск! Интересно, кто выдумал эту попытку. Из-за аборта она накладывает на себя руки – так? Мне хочется разобраться, что за мелодраму изобразили Лизе афинские подружки. Наверно, она не хотела этого аборта? Ее заставили его сделать? Понятно. Экая жестокость! Мать, потерявшая двоих детей во время пожара забеременела от любовника. Восторг. Шанс Возрождение. Новый ребенок в утешение за утрату тех Но любовник говорит – нет, и думать не моги, и тащит ее за волосы в клинику, а потом, разумеется полностью сломив ее волю, берет ее голое кровоточащее тело…
Джефф к этому времени уже повесил трубку.
Но к этому времени Коулмену и не нужен был Джефф. Достаточно было видеть пожилые пары в кафетерии, попивающие кофе перед возвращением в классы, достаточно было слышать их довольные, непринужденные голоса – благопристойная старость, на вид и на слух точно такая, какой ей полагается быть, – чтобы прийти к мысли, что даже те его дела, которые соответствовали общепринятым стандартам, не создали ему никакого запаса. Не только профессор, не только декан, не только муж, сохранивший, несмотря ни на что, верность своей труднопереносимой жене, но и отец четырех умных детей – и все это не дало ему ничего. Если чьи-то дети способны понять отца, то почему его не способны? Столько дошкольных занятий. Столько книжек им читали. Столько покупали детских энциклопедий. Подготовка к контрольным. Беседы за столом. Бесчисленные разговоры о многообразии бытия, которые вели с ними и Айрис, и он. Критический разбор языковых клише. И после всего этого такой склад ума? После всей подготовки, всех книг, всех слов, всех высших оценок за вступительные тесты? Невероятно. После всего серьезного к ним отношения. Какую глупость ни скажет, взрослые ответят всерьез. Столько внимания развитию ума, воображения, сочувствия. И скептицизма – скептицизма во всеоружии знаний. Думай сам, ничего не принимай на веру. И после всего этого ухватиться за первую же сплетню? Столько сил на обучение – и все без толку. Никакой защиты от мышления на самом низком уровне. Даже не спросили себя: «Похоже это на отца или не похоже?» Осудили бездумно. Все детство им не позволяли смотреть телевизор – и пожалуйста, мыльнооперная ментальность во всей красе. Тебе дают читать только греков или что-то на их уровне – а ты превращаешь жизнь в викторианскую мыльную оперу. На все их вопросы было отвечено. На все. Чтобы отмахнуться – ни разу такого не было. Ты спрашиваешь, кто были твои дед и бабка? Очень хорошо, я отвечу. Они умерли, когда я был совсем еще юным. Дедушка – когда я кончал школу, бабушка – когда я служил во флоте. К тому времени, как я вернулся с войны, домохозяин давно уже выкинул все пожитки на улицу. Ничего не осталось. Он мне говорит, мол, я не могу миндальничать, мне квартплата нужна, и я был готов убить сукина сына Фотоальбомы. Письма. Памятки моего детства, их детства – все пропало, все. «Где они родились? Где они жили?» Родились в Нью-Джерси. Были первыми в их семьях, кто появился на свет в Америке. Дед был содержателем бара. Насколько я знаю, его отец – твой прадед – занимался в России тем же делом. Поил русских спиртным. «А дяди, тети у нас есть?» У моего отца был старший брат – он уехал в Калифорнию, когда я был совсем маленьким, а мать была, как я, единственным ребенком. После меня она не могла иметь детей – не знаю почему Старший брат отца остался Зильберцвейгом – не менял фамилию, насколько мне известно. Джек Зильберцвейг. Родился еще там, в Европе, вот и сохранил фамилию. Когда я поступил во флот, перед отплытием из Сан-Франциско я искал его во всех калифорнийских телефонных книгах. С моим отцом он был в плохих отношениях, отец считал его лентяем и не хотел иметь с ним дела, поэтому никто не знал наверняка, в каком городе живет дядя Джек Я все телефонные справочники перерыл. Хотел ему сказать, что его брат умер. Хотел с ним встретиться. Мой единственный оставшийся в живых родственник с этой стороны. Что с того, что он лентяй? Я хотел познакомиться с его детьми, если они у него были, – моими двоюродными братьями и сестрами. Смотрел на «Зильберцвейг», на «Силк», на «Зильбер». Может быть, в Калифорнии он стал Зильбером. Я как тогда не знал, так и сейчас не знаю. Понятия не имею. Ну а потом перестал искать. Люди ищут такую родню, когда у них нет своей семьи. Потом появились вы, и меня уже не так заботили дядя и двоюродные… Каждый из детей слышал одну и ту же историю. И единственным, кого она не устроила, был Марк. Старшие не так дотошно расспрашивали, а вот близнецы напирали. «А раньше в семье бывали близнецы?» Насколько я помню – кажется, мне говорили в детстве, – у одного моего прадеда или прапрадеда был близнец. Эту же историю слышала от Коулмена Айрис. Для нее она и была сочинена. Коулмен рассказал ей все это на Салливан-стрит, когда они только познакомились, и потом не отступал от первоначального клише. Не удовлетворен остался только Марк. «Где жили наши прадеды и прабабки?» В России. «В каком городе?» Я спрашивал родителей, но они не знали точно. То одно место называли, то другое. У евреев целое поколение такое выросло. Ничего толком не знали. Старики не любили говорить о прошлом, а дети, родившиеся в Америке, не слишком любопытствовали, главное для них было – стать американцами, поэтому в моей семье, как и во многих других, царила еврейская географическая амнезия. На все мои вопросы, говорил Коулмен своим детям, они отвечали только: «Россия». Но Марк не унимался: «Россия – огромная страна Где в России?» Что хочешь с ним делай. И почему? Почему? Неизвестно. Марк непременно хотел знать, кто они были и где жили, – хотел получить то, чего Коулмен не мог ему дать. Выходит, поэтому он стал ортодоксальным евреем? Поэтому сочиняет поэмы протеста на библейские сюжеты? Поэтому так ненавидит отца? Невероятно. Ведь были же Гительманы. Дед и бабка. Дяди и тети. Двоюродные Гительманы по всему Нью-Джерси. Неужели мало? Сколько родни ему нужно было? Вынь да положь ему Силков и Зильберцвейгов! Глупейшая причина для обиды, просто немыслимая! Как бы то ни было, Коулмена посещало иррациональное подозрение – не связана ли мрачная злость Марка с его, Коулмена, секретом? С тех самых пор, как Марк начал против него восставать, он то и дело невольно возвращался к этой мысли, и самым болезненным образом она явилась теперь, когда Джефф, не дослушав, повесил трубку Бели дети, которые в генах своих несут его происхождение и передадут дальше, внукам, так легко заподозрили его в крайней жестокости по отношению к Фауни, то какое этому может быть объяснение? Потому что он не рассказал им о предках – так, что ли? Потому что не исполнил этой родительской обязанности? Потому что нельзя было лишать их такого знания? Чушь какая-то. Не настолько слепым было воздаяние, не настолько бессознательным. Не было такой «услуги за услугу». Быть не могло. И все же после разговора с сыном – пока выходил из здания, покидал кампус, ехал со слезами на глазах домой, на свой холм, – ощущение было именно такое.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.