Текст книги "Людское клеймо"
Автор книги: Филип Рот
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
И когда люди начали вспоминать, как два года назад никто не хотел верить тому, что он оскорбил двух своих чернокожих студенток; когда они вспомнили, что после истории с «духами» он обособился от бывших коллег, что при редких встречах с ними в городе был немногословен до грубости; когда они вспомнили, что в своем громозвучном отвращении ко всем и всему, имеющему отношение к Афине, он, как говорили, ухитрился отгородить себя даже от собственных детей… тогда, увы, даже те, кто вначале отвергал всякую мысль о возможности такого скверного конца этой жизни, даже ветераны, которым невыносимо было подумать, что человек столь мощного ума, завораживающий лектор, динамичный и влиятельный декан, сгусток обаяния и энергии, мужчина здоровый и бодрый в свои семьдесят с лишним лет, отец четверых прекрасных взрослых детей, взял и перечеркнул все, что прежде ценил, стремительно покатился вниз и умер скандальной смертью чуждого всем, свихнувшегося отверженного, – даже эти люди вынуждены были признать, что после бесславного ухода на пенсию с Коулменом Силком произошла полнейшая перемена, приведшая не только к его трагической гибели, но и, что совсем уж непростительно, к ужасной смерти Фауни Фарли, несчастной неграмотной женщины тридцати четырех лет, которую, как всем теперь стало известно, он взял на старости лет себе в любовницы.
5. Ритуал очищения
Похороны – одни и другие.
Фауни хоронили первой, выбрав кладбище на холме Батл-Маунтин. Мне всегда тяжело было проезжать мимо этого места, где даже в полдень тоскливо, где старые могильные камни молча хранят тайну застывшего времени, где раньше погребали своих мертвецов индейцы и где добавляет сумрака близость лесного заповедника – дикой, широко раскинувшейся чащобы, усеянной валунами, прорезанной ручьями, которые стеклянными каскадами стекают с уступа на уступ, чащобы, где водятся койот, рыжая рысь, даже черный медведь и по которой, говорят, большими стадами кочуют олени, расплодившиеся в огромных, доколониальных количествах. Хозяйки молочной фермы купили для Фауни участок у самой границы темного леса и организовали невинную, незатейливую погребальную церемонию. Более разговорчивая из двух, назвавшаяся Салли, произнесла первую надгробную речь, представив вначале партнершу, ее детей и своих детей; затем она сказала:
– Мы все жили с Фауни на ферме и сегодня пришли сюда для того же, для чего пришли вы: отдать последнюю дань человеческой жизни.
Она говорила чистым и звонким голосом – невысокая, пышущая здоровьем круглолицая женщина в длинном платье-балахоне, решившая держаться оптимистического взгляда на вещи, чтобы по возможности меньше расстраивать шестерых растущих на ферме детей, опрятно одетых в лучшее, что у них есть, и сжимающих в кулачках цветы, которые они положат на гроб перед тем, как его опустят в землю.
– Никто из нас, – заверила всех Салли, – до конца дней не забудет ее щедрого и теплого смеха. Фауни так заразительно хохотала и порой так весело шутила, что мы смеялись до колик. Но помимо этого, она была, как вы знаете, человеком глубоко духовным Духовной личностью, – подчеркнула она, – искательницей духовного начала. Пантеизм – вот слово, которое лучше всего передает характер ее веры. Ее богом была природа, и одним из проявлений ее благоговения перед природой была любовь к нашему маленькому молочному стаду, да, пожалуй, и ко всем коровам на свете, к этому самому добродушному из существ, поистине ставшему кормилицей рода людского. Фауни испытывала глубочайшее почтение к институту семейной молочной фермы. Бок о бок с Пег, со мной и с нашими детьми она прилагала все усилия к тому, чтобы не дать новоанглийской семейной молочной ферме умереть, чтобы сохранить ее как жизнеспособную часть нашего культурного наследия. Ее богом было все, что вы видите вокруг, когда приходите на нашу ферму, и все, что вы видите здесь, на Батл-Маунтин. Мы не случайно решили предать Фауни земле именно на этом месте, которое стало священным еще в давние времена, когда коренные жители нашего края навеки прощались здесь со своими любимыми. Чудесные истории, которые Фауни рассказывала нашим детям, – о ласточках в амбаре, о воронах в поле, о ямайских канюках, скользящих по небу высоко над нашим пастбищем, – были примерно такими же, как те, что звучали здесь, на этом самом месте, пока экологическое равновесие Беркширских холмов не было впервые нарушено появлением…
Известно кого. Энвиронменталистски-руссоистские рассуждения, из которых состояло дальнейшее, интереса не представляли.
Вторым слово взял Смоки Холленбек, бывшая спортивная звезда Афины, заведующий хозяйством колледжа, начальник Фауни и, как я знал от нанявшего его Коулмена, какое-то время не только начальник В его гарем Фауни попала практически в первый же день работы на должности уборщицы; позднее, когда Лес Фарли что-то пронюхал, она была решительно оттуда изгнана.
В отличие от Салли, Смоки говорил не о пантеистической чистоте Фауни как природного существа; будучи представителем колледжа, он сосредоточился на ее служебной деятельности и начал с ее влияния на студентов, чьи спальни она убирала.
– С приходом Фауни, – сказал Смоки, – студенты получили такую уборщицу, которая при всякой встрече улыбалась им, здоровалась, спрашивала: «Как поживаете?», «Прошла ли ваша простуда?» или «Как идут дела на занятиях?» Она всегда перед работой находила минутку поговорить со студентами, получше с ними познакомиться. Со временем она переставала быть для студента невидимкой, простой безымянной обслугой, он признавал в ней личность, достойную уважения. После знакомства с Фауни они все становились более аккуратными и уже не оставляли после себя столько мусора. Для сравнения представьте себе другую уборщицу, которая никогда не взглянет студенту в глаза, держится от него на расстоянии и знать не желает, как у него обстоят дела. Так вот, Фауни никогда такой не была. Состояние студенческих спален, как мне кажется, очень сильно зависит от отношений между студентами и уборщицей. Сколько приходится вставлять разбитых стекол, сколько приходится заделывать пробоин в стенах после того, как студенты бьют по ним ногами и кулаками, срывают на них злость… да мало ли что. Граффити на стенах и тому подобное В здании, где работала Фауни, ничего такого не было. Состояние помещений благоприятствовало учебе и полноценной жизни, помогало студентам чувствовать себя частью нашего сообщества…
Великолепно справился со своей задачей этот высокий, красивый, курчавый молодой семьянин, который до Коулмена был любовником Фауни. Представить себе чувственный контакт с образцовой работницей, которую он изобразил, было не легче, чем с пантеисткой и любительницей рассказывать истории, чей портрет нарисовала Салли.
– По утрам, – продолжал Смоки, – она убирала Норт-холл, где находятся административные помещения. Хотя ее задачи иногда варьировались, были основные вещи, которые надо было делать каждое утро, и она справлялась со всем этим превосходно. Опорожнить корзины для бумаг, навести чистоту в туалетах, которых в этом здании три. Влажная уборка где необходимо. Ежедневная чистка пылесосом самых затоптанных участков пола, а где ходят меньше – там раз в неделю. Пыль вытирать, как правило, еженедельно. Стеклянные двери, передние и задние, Фауни мыла почти каждый день, в зависимости от людского потока. Фауни всегда работала очень эффективно и уделяла большое внимание мелочам Пылесосить можно было не во всякое время дня, и тут на Фауни Фарли не было ни одного нарекания. Ни единого. Она мгновенно определила наилучшее время для каждой работы с тем расчетом, чтобы доставлять сотрудникам минимум неудобств…
Из четырнадцати взрослых, находившихся у могилы, от колледжа были только Смоки и группа из четверых мужчин в костюмах и галстуках – сослуживцев Фауни по хозяйственному подразделению. Остальные, судя по всему, были либо знакомые Пег и Салли, либо местные жители, покупавшие на ферме молоко и познакомившиеся там с Фауни. Единственным, кого я узнал, был Сирил Фостер, директор нашей почты и глава добровольной пожарной дружины. Фауни два раза в неделю убирала маленькое сельское почтовое отделение, и там-то ее впервые увидел Коулмен.
А еще на кладбище был отец Фауни – крупный пожилой мужчина, о чьем присутствии упомянула Салли в своем надгробном слове. Он сидел в инвалидном кресле в каком-нибудь шаге от гроба; сопровождавшая его довольно молодая филиппинка, то ли сиделка, то ли подруга, стояла за ним вплотную, и на протяжении всей церемонии ее лицо было совершенно непроницаемо, тогда как он то и дело наклонял голову и закрывал лицо руками – одолевали слезы.
Но никого из присутствующих я не мог заподозрить в авторстве электронного некролога, который я обнаружил накануне вечером в дискуссионной группе новостей колледжа facdiscuss. Послание было предварено следующим:
Я наткнулся на это послание «из дома Атрея от Клитемнестры» совершенно случайно, когда из любопытства стал просматривать календарь будущих мероприятий в группе новостей колледжа. Мне хотелось знать, включены ли в него похороны декана Силка. И вдруг – этот лживый, оскорбительный текст. Шутка? Хохма? Садистская причуда какого-то извращенца? Или рассчитанный, предательский удар? Неужели опять Дельфина Ру? Что, еще одна ее анонимка? Вряд ли. После истории с «вторжением» нужно ли ей было снова проявлять изобретательность? Если бы каким-нибудь образом открылось, что [email protected] – ее детище, она опять оказалась бы в уязвимом положении. Кроме того, судя по всему, Дельфина не способна вести хитрую, продуманную интригу; ее «интрига» отдает торопливой импровизацией, истерической мелочностью, сверхвозбужденной дилетантской бездумностью, из которой проистекают эксцентрические поступки, ей же самой кажущиеся потом невероятными. Сколь бы погаными ни были последствия ее выпадов, им недостает как весомости повода, так и утонченного расчета мастера-отравителя.
Нет, это зловредство, хоть оно и было, скорее всего, спровоцировано Дельфининым зловредством, отличалось куда большей искусностью и уверенностью, отличалось неким профессиональным демонизмом. Совершенно иной уровень злобы. Ну а дальше-то что? Где предел этому публичному побиванию камнями? И где предел легковерию? Как они могут передавать друг другу байку, которую Дельфина Ру рассказала охранникам, как они могут принимать эту очевидную выдумку, эту махровую ложь за чистую монету? Чем доказано, что Коулмен имеет ко всему этому отношение? Не могло такого быть – а они верят. Полная нелепость – вломился в кабинет, взломал запертые ящики, проник в компьютер, разослал текст… Но они верят, жаждут верить, им не терпится пересказать это еще кому-нибудь. Невероятная бессмыслица – но никто, по крайней мере публично, не задает простейших вопросов. С какой стати человек, который пускается на розыгрыш, будет устраивать в кабинете погром и тем самым привлекать внимание к факту своего проникновения? И с какой стати он будет сочинять именно такое «объявление»? Ведь девяносто процентов тех, кто прочел бы его, и не подумали бы, что здесь есть какой-то намек на Силка. Кто, кроме Дельфины Ру, мог связать этот текст с бывшим деканом? Если бы он и вправду все это сделал, он был бы сумасшедшим. Но где доказательства его сумасшествия? Где история его безумного поведения? Коулмен Силк, в одиночку перевернувший весь Афина-колледж, – псих? Горечь, злость, изоляция – да, но психоз? Сотрудники колледжа прекрасно знали, что этого нет и в помине, но, как и в случае с «духами», по собственной воле вели себя так, словно не знали. Выдвинуть обвинение – уже значит его доказать. Услышать его – уже значит поверить. Проще простого. Не нужно никакого мотива, никакой логики, никакого обоснования. Нужен только ярлык. Есть ярлык – значит, есть и мотив, и улики, и логика. Почему Коулмен Силк так поступил? Потому что он то, потому что он это, потому что он всё вместе. Сперва расист, теперь женоненавистник. Назвать его коммунистом нельзя, времена не те, но раньше делалось именно так Ныне же – акт женоненавистничества, совершенный человеком, который в свое время гнусным расистским высказыванием оскорбил беззащитных студенток Это все объясняет. Это плюс сумасшествие.
Вот он, «дьявол захолустья», во всей красе: сплетни, зависть, желчность, скука, ложь. Провинциальные яды не спасают. Люди скучают, завидуют, их жизни какие есть, такие и будут, вот они и хватаются за такую историю, пересказывают ее почти бездумно – по телефону, на улице, в столовой колледжа, в учебной аудитории. Пересказывают дома мужьям, женам. И не в том дело, что из-за автомобильной катастрофы нет возможности доказать, что это нелепая ложь. Не будь катастрофы, ложь не появилась бы на свет вообще. Смерть Коулмена стала для этой женщины подарком судьбы. Спасением. Смерть, вторгнувшись, все упрощает. Все сомнения, подозрения, неясности уходят под натиском смерти – великой принижающей силы.
Возвращаясь в одиночестве к своей машине после похорон Фауни, я по-прежнему понятия не имел, кто в колледже мог сочинить это «послание Клитемнестры» – образчик самого дьявольского из искусств, искусства «онлайн», самого дьявольского из-за своей анонимности. Я не имел представления и о том, до чего может дойти следующий анонимщик. Одно я знал, в одном был уверен: на волю выпущен вредоносный микроб, и в том, что касается Коулмена, нет такой нелепости, из которой кому-нибудь не захочется извлечь злую выгоду. В Афине вспыхнула эпидемия – вот на какую мысль навели меня последние события, – и чем можно сдержать ее распространение? Возбудитель здесь, от него никуда не денешься. Патогенный вирус присутствует в эфире, в космосе. Во вселенском жестком диске, вечный и не излечиваемый никакими программами, – знак неустранимой человеческой скверны.
Все взялись теперь писать «Духов» – все, кроме (пока что) меня.
Мне хотелось бы пригласить вас к размышлению (так начиналось письмо в fac.discuss) кое о чем неприятном, не только о жестокой гибели ни в чем не повинной женщины тридцати четырех лет, что ужасно само по себе, но и о событиях вокруг этой трагедии и о человеке, который едва ли не артистически направлял ход этих событий, чтобы сполна отомстить Афина-колледжу и бывшим коллегам.
Некоторые из вас, вероятно, знают, что незадолго до убийства-самоубийства – ведь именно это совершил поздно вечером Коулмен Силк, направив машину на дорожное ограждение, пробив его и упав вместе с пассажиркой в реку, – бывший декан взломал дверь одного из кабинетов в Бартон-холле, устроил там погром и отправил по электронной почте послание от имени одной из наших преподавательниц, имея целью скомпрометировать ее и поставить под удар. Вред, нанесенный ей и колледжу, невелик. Но в этом детском акте вандализма, в этой злобной фальсификации видна та же решимость, та же оголтелость, которая чуть погодя, увеличившись до чудовищных размеров, побудила его убить себя и одновременно с этим хладнокровно разделаться с уборщицей колледжа, которую он несколькими месяцами раньше цинично вовлек в связь и чьими сексуальными услугами пользовался.
Вообразите, если можете, бедственное положение этой женщины: четырнадцатилетней девочкой она убежала из дому, образование ее ограничилось двумя классами средней школы, и до конца своей краткой жизни она оставалась функционально неграмотной. Вообразите ее неравную борьбу с домогательствами этого бывшего профессора, который за шестнадцать лет работы на руководящем посту проявил себя как самый большой диктатор из всех деканов Афина-колледжа, который пользовался в эти годы большей властью, чем даже ректор. Что, спрашивается, она могла противопоставить его напору? И, поддавшись ему, оказавшись в рабстве у этого извращенного самца, намного превосходившего ее силой, могла ли она понять далеко идущие мстительные намерения, которым должно было послужить ее натруженное тело – послужить сначала в жизни, а потом и в смерти?
Среди всех безжалостных мужчин, которые тиранили ее один за другим, среди всех жестоких, безответственных, безжалостных, ненасытных мужчин, которые измучили, иссушили и сломили ее, не было ни одного, чьи цели были бы настолько же извращены злобной мстительностью, как у этого человека, жаждавшего свести счеты с Афина-колледжем и выбравшего для расправы его сотрудницу. Для расправы, учиненной им с наибольшей возможной наглядностью. Для расправы с ее плотью. С ее конечностями. С ее гениталиями. С ее маткой. Жестокий аборт, к которому он ранее ее принудил и вследствие которого она пыталась покончить с собой, был только одним из бог весть какого чис л а опустошительных набегов на несчастную территорию ее тела. Сегодня мы знаем, какую страшную порнографическую «мертвую картину» соорудил убийца, в какой позе он заставил Фауни принять смерть, желая в одном неизгладимом образе запечатлеть ее несвободу, ее рабское подчинение (а в расширительном смысле – и рабское подчинение всего колледжа) его бешеной, презрительной гордыне. Мы знаем – вернее, начинаем узнавать по мере того, как ужасающие сведения постепенно просачиваются к нам из полицейских органов, – что не все следы ударов на изувеченном теле Фауни объясняются роковым падением машины в реку. На ее ягодицах и бедрах коронер обнаружил пятна, не являющиеся результатом аварии, – кровоподтеки от ушибов, полученных ранее и совсем иначе. Ушибов, нанесенных либо тупым орудием, либо кулаком.
Зачем? Маленькое слово – и вместе с тем достаточно большое, чтобы свести нас с ума. Но тот патологический мрак, что царил в душе убийцы Фауни, с трудом поддается исследованию. Безумные побуждения этого человека коренятся в непроницаемой тьме, которой тем, кто не жесток и не мстителен по природе, – тем, кто спокойно подчиняется ограничениям, налагаемым цивилизацией на все грубое и мятежное, живущее в каждом из нас, – не познать никогда. Сердце тьмы человеческой непостижимо. Но что несчастный случай» на дороге отнюдь не был случайностью – это я могу утверждать с уверенностью, скорбя вместе со всеми, кому не безразлична гибель Фауни Фарли из Афина-колледжа, испытывавшей гнет с невинных детских лет до самой смерти. Нет, это не случайность – Коулмен Силк стремился к этому изо всех сил. Зачем? На этот вопрос я могу ответить и отвечу. Чтобы уничтожить не только себя и ее, но и все свидетельства о муках, которые она от него претерпела. Чтобы не позволить Фауни его разоблачить – вот для чего Коулмен Силк забрал ее с собой на дно реки.
Остается только догадываться, сколь отвратительны были преступления, которые ему непременно нужно было скрыть.
На следующий день Коулмена похоронили подле жены на аккуратном кладбище, больше похожем на сад и расположенном чуть в стороне от ровного зеленого моря спортивных площадок колледжа, у дубовой рощи, которая начинается за Норт-холлом с его заметной отовсюду шестиугольной часовой башней. Встав в то утро после бессонной ночи, я все еще был крайне возмущен и взволнован тем, как последовательно, как настойчиво извращались характер и смысл произошедшего, и даже чашку кофе не мог спокойно выпить. Как, скажите на милость, бороться с этим нагромождением лжи? В таком месте, как Афина, если ложь возникла, она остается, сколь убедительно ее ни опровергай. Чтобы не мерить нервными шагами пол, пока не придет пора ехать на кладбище, я надел костюм с галстуком и отправился на главную улицу просто поболтаться и убить время – там, я надеялся, легче будет поддерживать иллюзию, что с отвращением можно как-то бороться.
С отвращением и шоком. Я не был готов думать о нем как о мертвом, тем более – видеть, как его хоронят. Не говоря уже об остальном, гибель в нелепой катастрофе сильного, здорового мужчины семидесяти с небольшим лет несет в себе свою, особую горечь – логичней было бы по крайней мере, если бы его убил инфаркт, инсульт или рак Вдобавок я с того самого момента, когда услышал новость, был убежден, что к случившемуся тем или иным образом причастен пикап Леса Фарли. Разумеется, во всем, что бы ни произошло с кем бы то ни было, можно при желании отыскать смысл, и все же, если иметь Леса Фарли в виду, если рассматривать его как первопричину, то не вырисовывается ли объяснение? Чрезвычайно удобно – одним махом разделаться с презираемой бывшей женой и ненавистным любовником, за которым Фарли маниакально следил.
Этот мой вывод отнюдь не был продиктован простой неохотой принять необъяснимое как оно есть – хотя на следующее утро после похорон Коулмена, когда я пришел в полицию штата поговорить с двумя полицейскими, первыми прибывшими на место катастрофы и обнаружившими трупы, у них явно сложилось обо мне именно такое впечатление. Они не увидели тогда ничего, что подтверждало бы мои подозрения. Сведения, которые я им сообщил, – о том, что Фарли шпионил за Фауни и за Коулменом, о едва не кончившемся плохо столкновении у кухонной двери, когда Фарли с воплем выскочил на них из темноты, – были терпеливо записаны, как и мое имя, адрес и номер телефона. Меня поблагодарили за помощь и заверили: все сказанное мной будет сохранено в строжайшей тайне, и в случае необходимости со мной свяжутся.
Такой необходимости у них не возникло.
Я пошел было к выходу, но остановился.
– Я хочу вас кое о чем спросить. О положении тел в машине.
– Что вы хотите знать, сэр? – поднял на меня глаза Балич, старший из двух молодых полицейских, хорват с непроницаемым лицом и хозяйски-спокойной манерой поведения, чья родня, вспомнилось мне, владеет рестораном «Мадамаска-инн».
– Что вы увидели, когда их нашли? В какой позе они лежали? Ходят слухи…
– Нет, сэр, – покачал головой Балич. – Ничего такого не было. Все это неправда, сэр.
– Вы поняли, о чем я?
– Да, сэр. Нет, это в чистом виде слишком быстрая езда. Нельзя на такой скорости вписаться в этот поворот. Ас автогонок и тот бы не смог. Человеку в возрасте садиться за руль после двух рюмок вина, да еще пускаться на такое лихачество…
– Я не думаю, что Коулмен Силк хоть раз в жизни пускался на автомобильное лихачество.
– Что тут сказать… – Балич развел руками: мол, при всем моем к вам уважении, кому это может быть известно? – Машину вел профессор, сэр.
Явно наступил момент, когда, по мнению Балича, мне следовало перестать строить из себя детектива и вежливо удалиться. Он назвал меня «сэром» столько раз, что никаких сомнений в том, кто из нас ведет расследование, возникнуть не могло. Я ушел, и, как я уже сказал, на этом мои контакты с полицией кончились.
День, когда хоронили Коулмена, оказался, как и все последние дни, необычно теплым. Ноябрьский свет был резким, контрастным. За предыдущую неделю деревья скинули остатки листвы, и под ярким солнцем жесткие нагие очертания холмистого ландшафта с его каменными выступами, впадинами и сочленениями напоминали четкую, подробную штриховую гравюру старинного мастера. Когда я утром ехал в Афину на похороны, эта грубая, неприкрашенная, щедро высвеченная даль, которую с весны мешала видеть лиственная одежда, некстати рождала во мне ощущение новизны и открывающихся возможностей. Нешуточность строения земной поверхности, несколько месяцев от нас скрытой, а теперь снова явленной, чтобы мы не забывали ею восхищаться и с нею считаться, напоминала о страшной, всестирающей силе ледника, который прокатился некогда по этим холмам, прежде чем остановиться в своем могучем движении на юг. Всего в нескольких милях от дома Коулмена он раскидал валуны размером с ресторанные холодильники таким же манером, как автоматическая подающая машина бросает софтбольные мячи, и когда, проезжая мимо крутого поросшего лесом склона, который здесь окрестили «садом камней», я отчетливо увидел, уже без узора скользящих теней от летней листвы, эти гигантские поваленные набок глыбы, напоминающие некий разрушенный Стонхендж,[52]52
Стоунхендж – кромлех (доисторическое ритуальное сооружение из огромных каменных глыб) в графстве Уилтшир (Великобритания).
[Закрыть] небрежно брошенные кучей и вместе с тем исполински неповрежденные, я вновь с ужасом представил себе момент удара, разлучившего Коулмена и Фауни с их жизнями и швырнувшего их в былые эры земли. Теперь они так же далеки от нас, как ледник. Как сотворение планеты. Как само Творение.
Тогда-то я и решил обратиться в полицию. Я не сделал этого сразу, тем же утром, еще до похорон, отчасти потому, что, остановившись у лужайки в центре городка, увидел в окне ресторана «У Полины» отца Фауни, который сидел за столом и завтракал в компании женщины, стоявшей накануне на кладбище за его инвалидным креслом. Я немедленно вошел, сел подле них за свободный столик, сделал заказ и, притворяясь, что читаю оставленную кем-то «Мадамаска уикли газетт», стал изо всех сил прислушиваться к разговору.
Речь шла о дневнике. О дневнике Фауни, который Салли и Пег в числе других вещей передали ее отцу.
– Тебе незачем его читать, Гарри. Незачем.
– Я должен его прочесть.
– Вовсе не должен, – возразила женщина. – Поверь мне-, это для тебя совершенно лишнее.
– Ничего более ужасного, чем все остальное, там быть не может.
– Незачем тебе его читать.
Как правило, люди склонны хвастаться и приписывать себе успехи, которых только еще хотят добиться; Фауни же, наоборот, лгала, отказывая себе в фундаментальном навыке, которым за год-другой овладевает почти всякий школьник на свете.
И это я узнал, еще даже не допив стакан сока. Неграмотность была притворством, которого, считала она, требовало ее положение. Но зачем? Источник силы? Но силы, купленной какой ценой? Только вдуматься. Мало ей всего остального – еще и неграмотность. Фауни берет ее добровольно. Но не чтобы придать себе инфантильности, не чтобы выглядеть нуждающимся в опеке ребенком, а наоборот – чтобы высветить сродное мирозданию варварское «я». Не отвергает учебу как удушающую форму благопристойности, а бьет учебу козырем первичного и более сильного знания. Она не имеет ничего против чтения как такового; притворяться неграмотной – вот что она считает правильным поведением. Это добавляет всему остроты. Ей подавай ядов, ядов и ядов – быть тем, чем не следует, показывать, говорить, думать то, чего не следует, нравится это кому-то или нет.
– Я не могу его сжечь, – сказал отец Фауни. – Это же ее дневник. Я не могу просто выбросить его на помойку.
– Зато я могу, – сказала женщина.
– Это неправильно.
– Ты всю жизнь шел по этому минному полю. Хватит уже.
– Это все, что от нее осталось.
– Не все. Еще револьвер. И пули, Гарри. Вот что от нее осталось.
– Как она жила…
Вдруг его голос зазвучал так, словно он вот-вот расплачется.
– Как жила, так и умерла. Потому и умерла.
– Ты должна отдать мне дневник.
– Нет. Нам не следовало вообще сюда приезжать.
– Только попробуй, только попробуй его уничтожить – я не знаю, что сделаю.
– Так для тебя же будет лучше.
– Что она пишет?
– Не хочется пересказывать.
– О Господи.
– Ешь. Тебе нельзя не есть. Блинчики на вид очень аппетитные.
– Моя дочь.
– Ты сделал для нее все, что мог.
– Надо было ее забрать, когда ей было шесть лет.
– Ты не знал. Как ты мог предполагать?
– Я не должен был ее оставлять у этой…
– И мы не должны были сюда приезжать, – сказала его подруга. – Не хватает еще, чтобы для полноты картины тебе здесь стало плохо.
– Мне нужен их пепел.
– Этот пепел надо было захоронить. Там, вместе с ней. Не знаю, почему они этого не сделали.
– Мне нужен их пепел, Сил. Это мои внуки. Это все, что у меня осталось вообще.
– С пеплом я уже сделала все, что следовало.
– Да ты что!
– Не нужен тебе этот пепел. Довольно с тебя. Я не допущу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Никакого пепла мы в самолет не возьмем.
– Что ты с ним сделала?!
– Что надо, то и сделала, – сказала она. – Не волнуйся, я проявила должное уважение. Но пепла уже нет.
– Боже мой…
– Все позади, – сказала она. – Все уже позади. Ты выполнил свой долг. Ты с лихвой его выполнил. И с тебя довольно. Теперь давай поешь. Вещи я собрала, за номер расплатилась. Теперь только обратная дорога.
– Ты умница, Сильвия, ты настоящее золото.
– Довольно ты мучился. Я никому больше не дам тебя мучить.
– Ты золото.
– Поешь. Они правда аппетитные на вид.
– Дать тебе?
– Не надо. Я хочу, чтобы ты поел.
– Мне слишком много.
– А ты с сиропом. Давай я тебе полью.
Потом я ждал их снаружи, стоя на лужайке; когда она выкатила его из ресторана и повезла по тротуару, я двинулся к ним через улицу, поравнялся, представился и заговорил, идя с ними рядом:
– Я местный житель. Я был знаком с вашей дочерью, хотя и не близко. Мы встречались несколько раз. Я был вчера на похоронах и видел вас там. Позвольте выразить вам соболезнование.
Он был крупный, плечистый мужчина, гораздо крупней, чем казался на похоронах когда сидел в кресле горестно обмякший. Росту в нем наверняка было сильно за шесть футов, но его суровое, жестко вырубленное лицо (ни дать ни взять лицо Фауни, в точности ее бесстрастное лица тонкие губы, волевой подбородок, острый орлиный нос, голубые, глубоко посаженные глаза, а над ними, поверх бледных ресниц, точно такая же припухлость, как та, что на молочной ферме показалась мне единственной ее экзотической черточкой, единственным внешним признаком прельстительности) было лицом человека, мало того что приговоренного к инвалидному креслу, но еще и обреченного до конца дней терпеть некую добавочную муку. В этом большом теле ничего уже не обитало, кроме страха. Я мгновенно прочел этот страх в его взгляде, когда он поднял на меня глаза.
– Вы очень добры, – сказал он.
Он был примерно моего возраста, но в том, как он произносил слова, угадывалось привилегированное новоанглийское детство. Я почувствовал это еще в ресторане: особый квазибританский выговор, обеспеченный хорошими деньгами и уходящий корнями в далекое прошлое, когда ни его, ни меня еще не было на свете. Сам по себе этот выговор накрепко привязывал его к благопристойным условностям совершенно иной Америки.
– А вы, вероятно, мачеха Фауни?
Этот способ обратиться к ней и, возможно, побудить ее замедлить движение показался мне столь же подходящим, как и любой другой. Судя по всему, они направлялись в гостиницу «Герб колледжа», находившуюся за углом.
– Это Сильвия, – сказал он.
– Нельзя ли было бы приостановиться, – предложил я Сильвии, – чтобы я мог с ним поговорить?
– Мы спешим на самолет.
Поскольку она явно была полна решимости избавить его от меня немедленно, я заговорил, продолжая идти с ними вровень:
– Коулмен Силк был моим другом. Он не сам сорвался в реку. Это исключено. Все было иначе. Его заставила свернуть другая машина. Я знаю, кто виноват в смерти вашей дочери. Не Коулмен Силк.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.