Текст книги "Коварство и любовь"
Автор книги: Фридрих Шиллер
Жанр: Зарубежная драматургия, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Амалия. Какое же место прочесть вам? (Берет Библию.)
Старик Моор. Читай мне о горести осиротевшего отца, когда он меж своих детей не нашел Иосифа и тщетно ждал его в кругу одиннадцати; и о его стенаниях, когда он узнал, что Иосиф отнят у него навеки.
Амалия (читает). «И взяли одежду Иосифа, и закололи козла, и вымарали одежду кровью; и послали разноцветную одежду, и доставили отцу своему, и сказали: «Мы это нашли; посмотри, сына ли твоего эта одежда, или нет?»
Франц внезапно уходит.
Он узнал ее и сказал: «Это одежда сына моего, хищный зверь съел его; верно, растерзан Иосиф».
Старик Моор (откинувшись на подушку). «Хищный зверь съел его; верно, растерзан Иосиф».
Амалия (читает дальше). «И разорвал Иаков одежды свои, и возложил вретище на чресла свои, и оплакивал сына своего многие дни. И собрались все сыновья и все дочери его, чтобы утешить его; он не хотел утешиться и сказал: «С печалью сойду к сыну моему во гроб…»
Старик Моор. Перестань, перестань! Мне худо!
Амалия (роняет книгу и подбегает к нему). Боже мой! Что с вами?
Старик Моор. Это смерть!.. Чернота… плывет… перед моими глазами… Прошу тебя… позови священника… Пусть принесет… святые дары… Где мой сын Франц?
Амалия. Он бежал! Боже, смилуйся над нами!
Старик Моор. Бежал… бежал… от смертного одра! И это все… все… от двух сыновей, с которыми связывалось столько надежд… Ты их дал… ты их отнял… Да святится имя твое!.. (Падает.)
Амалия (вдруг вскрикивает). Умер! Не бьется сердце! (Убегает в отчаянии.)
Франц (входит радостный). «Умер!» – кричат они. Умер! Теперь я господин. По всему замку вопят: «Умер!» А что, если он только спит? Да, конечно, конечно, это сон. Но уснувший таким сном уже никогда не услышит «доброго утра». Сон и смерть – близнецы. Только переменим названия. Добрый, желанный сон! Мы назовем тебя смертью. (Закрывает отцу глаза.) Кто же теперь осмелится прийти и потянуть меня к ответу или сказать мне в глаза: «Ты подлец!» Теперь долой тягостную личину кротости и добродетели! Смотрите на неприкрытого Франца и ужасайтесь! Мой отец не в меру подслащал свою власть. Подданных он превратил в домочадцев; ласково улыбаясь, он сидел у ворот и приветствовал их, как братьев и детей. Мои брови нависнут над вами, подобно грозовым тучам; имя господина, как зловещая комета, вознесется над этими холмами; мое чело станет вашим барометром. Он гладил и ласкал строптивую выю. Гладить и ласкать – не в моих обычаях. Я вонжу в ваше тело зубчатые шпоры и заставлю вас отведать кнута. Скоро в моих владениях картофель и жидкое пиво станут праздничным угощением. И горе тому, кто попадется мне на глаза с пухлыми, румяными щеками! Бледность нищеты и рабского страха – вот цвет моей ливреи. И я одену вас в эту ливрею! (Уходит.)
Сцена третьяБогемские леса.
Шпигельберг. Рацман. Разбойники.
Рацман. Ты здесь? Тебя ли вижу? Дай задушить тебя в объятиях, дружище Мориц! Привет тебе в богемских лесах! Эк ты раздобрел и окреп! Черт подери, да ты никак и рекрутов привел с собой целую ватагу? Ай да вербовщик!
Шпигельберг. А ведь, правда, здорово, братец, здорово? Молодчики-то как на подбор! Ты не поверишь! Надо мной прямо-таки божья благодать! Был я голодным бедняком, ничего не имел, кроме этого посоха, когда перешел Иордан, а теперь нас семьдесят восемь молодцов, все больше разорившиеся купцы, выгнанные чиновники да писари из швабских провинций. Это, братец, доложу я тебе, отряд таких молодцов, таких славных ребят, что каждый у другого на ходу подметки режет и чувствует себя спокойно рядом с соседом, лишь держа в руках заряженное ружье. Ни в чем им нет отказа, а слава о них такая на сорок миль в округе, что диву даешься. Нынче, брат, не сыщешь ни одной газеты, в которой не было бы статейки о ловкаче Шпигельберге. Только потому я их и читаю. С ног до головы так меня описали, что как живой стою. Пуговиц на моем кафтане и тех не позабыли. А мы только и знаем, что водить за нос этих дуралеев. Как-то недавно захожу в типографию, заявляю, что видел пресловутого Шпигельберга, и диктую тамошнему щелкоперу живой портрет одного докторишки из их округи. Все пошло как по-писаному, притянули голубчика к ответу, допросили с пристрастием, а этот дурак со страха возьми да и признайся – провалиться мне на этом месте, – что он-де и есть Шпигельберг! Гром и молния! Меня так и подмывало пойти с повинной в магистрат, чтобы этот каналья не бесчестил моего имени. Что ж ты думаешь? Три месяца спустя повесили-таки моего доктора. Мне пришлось заложить в нос изрядную понюшку табаку, когда я потом, прогуливаясь около виселицы, увидал, как этот лже-Шпигельберг качается на ней во всей своей красе. И вот, в то время как Шпигельберг болтается в петле, истинный Шпигельберг осторожненько из петли выпутывается и натягивает премудрой юстиции такой длинный нос, что даже жаль становится ее, бедняжку.
Рацман (со смехом). А ты, дружище, нимало не переменился!
Шпигельберг. Да, как видишь, я все тот же душой и телом! Послушай-ка, дуралей, какую я штуку выкинул намедни в обители Святой Цецилии. Попадается мне, значит, на пути этот монастырек. Уж вечерело, а я в тот день еще не издержал ни одного патрона. Ты же знаешь, я до смерти не люблю diem perdidi[14]14
Потерять день (лат.). Так говорил римский император Тит (I в. до н. э.), когда ему за день не удавалось совершить доброго дела.
[Закрыть], но коли день пропал, надо хоть ночью заварить такую кашу, чтоб чертям тошно стало. Ну так вот. Мы ведем себя смирно до наступления темноты. Воцаряется тишина. Огни гаснут. Эге, думаем мы, видно монашенки-то улеглись. Я беру с собой приятеля Гримма, а другим велю дожидаться у ворот, покуда не свистну, сговариваюсь с привратником и, получив от него ключи, прокрадываюсь в помещение, где спят послушницы. Я живо стибрил ихние платья, связал в узел и вынес за ворота. Потом мы прошлись по кельям и забрали одежду у всех сестер, а под конец и у самой настоятельницы. Тут я свистнул, и мои молодцы, что остались за воротами, подняли такой шум и гам, точно настал день страшного суда, и затем с криком и гиканьем рассыпались по всей обители. Ха-ха-ха! Посмотрел бы ты, какая там началась кутерьма. Как бедняжки искали впотьмах свою одежонку, метались, охали, словно в когтях у черта, а мы – ну их лапать! С перепугу одни стали заворачиваться в простыни, залезать под печку, как кошки, а другие так напрудили в кельях, хоть плавать пускайся! Визгу! Крику!.. Вылезла и старая карга настоятельница в костюме Евы до грехопадения. Ты ведь знаешь, братец, что для меня нет на свете создания мерзее паука и старой бабы, а тут эта почернелая, морщинистая, косматая старуха так и вьется вокруг, заклиная меня пощадить ее девическое целомудрие. Тьфу! Я уже поднял было кулак, чтобы вышибить ей последние зубы, да воздержался и предложил на выбор: либо подавай нам монастырское серебро, драгоценную утварь и всю звонкую монету, либо… Мои ребята живо поняли меня! Словом, я унес оттуда не меньше чем на тысячу талеров всякого добра да еще воспоминанье о веселой ночке. А ребята оставили монашенкам памятки, от которых им раньше, как через девять месяцев, не избавиться.
Рацман (топнув ногой). Черт побери, почему меня там не было!
Шпигельберг. Вот видишь! Попробуй-ка сказать после этого, что плоха беспутная жизнь! Вдобавок ты остаешься свеж, бодр да еще в тело входишь не хуже римского прелата. Верно, есть во мне что-то такое магнетическое, что все босяки, весь сброд так ко мне и липнут.
Рацман. Да ты впрямь магнит! Хотел бы я понять, каким колдовством ты этого добиваешься…
Шпигельберг. Колдовством? Колдовство тут ни при чем. Тут, брат, нужна голова да немного практической сметки, которую, конечно, из пальца не высосешь. Видишь ли, я всегда говорю: честного человека можно сделать из любого пня. Но мошенника – это дело посложнее! Тут необходим подлинный национальный гений и известный, как бы это сказать, мошеннический климат. Поэтому я советую тебе, съезди-ка в Граубюнден. Это Афины нынешних плутов.
Рацман. А мне, брат, особенно расхваливали Италию.
Шпигельберг. Да, да! Надо быть справедливым. В Италии тоже имеются доблестные мужи. Но если Германия будет продолжать в том же духе и окончательно порвет с Библией, на что можно уже твердо надеяться, то со временем и из нее выйдет что-нибудь путное. Вообще, должен тебе сказать, особого значения климат не имеет; гений принимается на любой почве, а все остальное, братец… Сам знаешь – из дикого яблока и в райском саду не получится ананаса. Но что я хотел сказать? На чем бишь я остановился?
Рацман. На мошеннической сноровке.
Шпигельберг. Да, верно, на мошеннической сноровке. Итак, приехав в какой-нибудь город, ты первым делом разузнаешь у надзирателей за нищими, у приставов и дозорных, кого чаще всего к ним приводят, и затем отыскиваешь этих голубчиков. Далее ты становишься завсегдатаем кофеен, публичных домов, трактиров и там вынюхиваешь, кто больше всех ругает дешевизну, низкую процентную ставку, губительную чуму полицейских постановлений, кто всех злобнее поносит правительство или разъяряется на физиогномику и тому подобное… Вот ты, братец, и у цели! Честность шатается, как гнилой зуб, остается только подцепить его козьей ножкой… Или, и того лучше, ты бросаешь полный кошелек прямо на мостовую, а сам где-нибудь прячешься и смотришь, кто его поднимет. Немного погодя ты уже бежишь вслед за ним, охаешь и, догнав, спрашиваешь: «Не поднимали ли вы, сударь, кошелька с деньгами?» Скажет: «Да», – черт с ним, ступай своей дорогой; начнет отпираться: «Нет, извините, сударь… не припомню… очень сожалею…» – тогда победа, братец, победа! Гаси фонарь, хитроумный Диоген! Ты нашел твоего человека.
Рацман. Да ты малый не промах!
Шпигельберг. Бог мой! Как будто я когда-нибудь в этом сомневался! Когда же молодец попался в твой сачок, действуй расторопно, чтобы не упустить его. Я, братец, проделывал это следующим образом: стоило мне только напасть на след, я прицеплялся к намеченной жертве, как репейник… Nota bene![15]15
Заметь себе (лат.).
[Закрыть] Угощай его на свой счет. Конечно, накладно, но ничего не поделаешь! Далее ты вводишь его в игорные дома, знакомишь со всякой швалью, вовлекаешь в драки, запутываешь в мошеннические проделки, покуда он не промотает свои силы, деньги, совесть и доброе имя. Потому что, incidenter[16]16
Кстати (лат.).
[Закрыть], ничего не выйдет, должен тебе сказать, если с самого начала ты не погубишь его души и тела. Верь мне, братец! Я раз пятьдесят убеждался на собственном опыте. Если сгонишь честного человека с насиженного места – быть ему у черта под началом. Переход этот так легок, так легок, как скачок от шлюхи к святоше. Но чу! Что за грохот?
Рацман. Гром гремит! Ну, продолжай!
Шпигельберг. Есть путь еще лучше и короче: обери молодчика, да так, чтоб у него ни кола, ни двора не осталось. Будет без рубахи, так и сам прибежит к тебе. Впрочем, ученого учить – только портить! Спроси-ка лучше вон того меднорожего… Черт возьми, его я здорово поддел: помахал у него перед носом сорока дукатами, посулил ему эти денежки за восковой слепок с хозяйского ключа… Что ж ты думаешь, эта бестия все исполнил: принес, черт его побери, ключ и требует денег. «Мусье, – говорю я ему, – а знаешь ли ты, что я с этим ключом прямехонько отправлюсь в полицию и найму тебе квартирку на виселице?» Тысяча дьяволов! Посмотрел бы ты, как малый выпучил глаза и задрожал, словно мокрый пудель. «Ради бога, смилуйтесь, сударь! Я хочу… я хочу…» – «Чего ты хочешь? Хочешь собрать свои манатки и вместе со мной пойти к черту?» – «О, от всего сердца, с превеликим удовольствием!» Ха-ха-ха! Любезный! Мышей на сало ловят. Да смейся же над ним, Рацман! Ха-ха-ха!
Рацман. Ха-ха-ха! Ну разодолжил! Золотыми буквами напишу я у себя на лбу твою лекцию. Видно, сатана не плохо знает людей, если сделал тебя своим маклером.
Шпигельберг. Право, дружище? Я думаю, что, если навербую ему еще с десяток таких молодчиков, он отпустит меня на все четыре стороны. Ведь дает же издатель комиссионеру каждый десятый экземпляр бесплатно. Так неужто же черт станет скряжничать? Рацман! Что-то порохом потянуло.
Рацман. Черт возьми! Я сам уже давно слышу. Берегись, здесь неподалеку что-нибудь да не так. Ей-ей! Говорю тебе, Мориц, что ты со своими рекрутами прямо находка для атамана. Он тоже залучил бравых молодцов.
Шпигельберг. Но мои, мои…
Рацман. Что правда, то правда! Может, и у твоих золотые руки, но, говорю тебе, слава нашего атамана ввела в соблазн многих даже честных людей.
Шпигельберг. Ты уж чего не наскажешь.
Рацман. Кроме шуток! И они не стыдятся служить под его началом. Он убивает не для грабежа, как мы. О деньгах он, видно, и думать перестал с тех пор, как может иметь их вволю; даже ту треть добычи, которая причитается ему по праву, он раздает сиротам или жертвует на учение талантливым, но бедным юношам. Но если представляется случай пустить кровь помещику, дерущему шкуру со своих крестьян, или проучить бездельника в золотых галунах, который криво толкует законы и серебром отводит глаза правосудию, или другого какого господчика того же разбора, тут, братец ты мой, он в своей стихии. Тут словно черт вселяется в него, каждая жилка в нем становится фурией.
Шпигельберг. Гм, гм!
Рацман. Недавно в корчме мы узнали, что по большой дороге будет проезжать богатый граф Регенсбург, выигравший миллионную тяжбу благодаря плутням своего адвоката. Он сидел за столом и играл в шахматы. «Сколько нас?» – спросил он меня, поспешно вставая. Я видел, как он закусил нижнюю губу – верный признак того, что он в ярости. «Всего пятеро!» – отвечал я. «Справимся!» – сказал он, бросил хозяйке деньги на стол, оставил вино нетронутым, и мы пустились в путь. Во всю дорогу он не вымолвил ни слова, ехал в сторонке один и только по временам спрашивал, не видать ли чего, да приказывал нам прикладывать ухо к земле. Наконец, видим: едет граф. Карета нагружена до отказа. Рядом с ним сидит адвокат, впереди скачет форейтор, по бокам двое слуг верхами. Вот тут бы ты посмотрел на него, как он с двумя пистолетами в руках подскакал к карете! А голос, которым он крикнул: «Стой!» Кучер, не пожелавший остановиться, полетел с козел вверх тормашками. Граф выстрелил в воздух. Всадники – наутек. «Деньги, каналья! – заорал он громовым голосом. Граф свалился, как под обухом. – А! Это ты, прохвост, правосудие делаешь продажной девкой?» У адвоката зубы застучали от страха. И вот кинжал уже торчит у него в брюхе, как жердь в винограднике. «Я свое совершил! – воскликнул атаман и гордо отворотился от нас: – Грабеж – ваше дело!» С этими словами он умчался в лес.
Шпигельберг. Гм, гм! Послушай-ка, дружище! То, что я тебе сейчас рассказывал, пусть останется между нами; ему незачем это знать. Понимаешь?
Рацман. Понимаю, понимаю.
Шпигельберг. Ты ведь знаешь его. У него есть свои странности. Понимаешь?
Рацман. Понимаю, понимаю.
Шварц вбегает запыхавшись.
Кто там? Что там такое? Проезжие в лесу?
Шварц. Живо! Живо! Где остальные? Тысяча чертей! Вы стоите здесь и языки чешете! Не знаете, что ли?.. Так вы ничего не знаете? Ведь Роллер…
Рацман. Что с ним, что с ним?
Шварц. Роллер повешен и с ним еще четверо.
Рацман. Роллер? Проклятье! Когда? Откуда ты знаешь?
Шварц. Уже три недели, как он в тюрьме, а мы ничего не знаем; три раза его водили к допросу, а мы ничего не слышали! Его под пыткой допрашивали, где атаман. Молодчага ничего не выдал! Вчера вынесли приговор, а сегодня он на курьерских отправился к дьяволу.
Рацман. Проклятье! Атаман знает?
Шварц. Только вчера узнал. Он беснуется, как дикий зверь. Ты ведь знаешь, он всегда отличал Роллера… И еще эта пытка… Веревки и лестница были уже принесены к башне. Ничего не помогло. Он сам, переодевшись капуцином, проник к Роллеру и хотел поменяться с ним платьем. Роллер наотрез отказался. И вот он дал клятву, – да так, что у нас кровь застыла в жилах, – зажечь ему погребальный факел, какого не зажигали еще ни одному королю; такой, чтобы у них от жара шкура скорежилась. Мне страшно за город. Он уже давно зол на него за позорное ханжество; а ты знаешь, если он скажет: «Я сделаю», – то это все равно, что мы, грешные, уже сделали.
Рацман. Это правда, я знаю атамана. Если он дьяволу даст слово отправиться в ад, то уж молиться не станет, даже если бы одно «Отче наш» могло спасти его. Ах, боже мой, Роллер!
Шпигельберг. Memento mori![17]17
Помни о смерти (лат.).
[Закрыть] Впрочем, меня это не волнует. (Поет.)
Я мыслю, если ненароком
Наткнусь на виселицу я:
Ты, брат, висишь здесь одиноко, —
Кто ж в дураках, ты или я?
Выстрелы и шум.
Рацман (вскакивая). Слышишь? Выстрел!
Шпигельберг. Еще один!
Рацман. Третий! Атаман!
За сценой слышна песня:
«Нюренбергцам нас повесить
Не придется никогда!»
Швейцер и Роллер (за сценой). Эй, вы! Го-го!
Рацман. Роллер! Роллер! Черт меня подери!
Швейцер и Роллер (за сценой). Рацман! Шварц! Шпигельберг! Рацман!
Рацман. Роллер! Швейцер! Гром и молния! Град и непогода! (Бежит им навстречу.)
Разбойник Моор верхом, за ним Швейцер, Роллер, Гримм, Шуфтерле и толпа разбойников, покрытых грязью и пылью.
Моор (спешившись). Свобода! Свобода! Ты в безопасности, Роллер! Отведи моего коня, Швейцер, да вымой его вином. (Бросается на землю.) Ох, жарко пришлось!
Рацман (Роллеру). Клянусь горнилом Плутона, уж не восстал ли ты с колеса?
Шварц. Ты его дух? Я круглый дурак… или ты в самом деле?..
Роллер (запыхавшись). Это я. Собственной персоной. Цел и невредим. Откуда, ты думаешь, я явился?
Шварц. Ведьмы, что ли, над тобой колдовали? Приговор ведь уже произнесен.
Роллер. Еще бы, даже больше! Я явился прямехонько с виселицы. Ох, дай дух перевести. Пусть Швейцер расскажет. Налейте мне стакан водки. И ты опять здесь, Мориц? Я думал было увидеться с тобой совсем в другом месте. Да налейте же мне водки! У меня все кости ломит. О мой атаман! Где мой атаман?
Шварц. Сейчас! Сейчас! Да говори же, рассказывай, как ты улизнул оттуда? Каким чудом ты опять с нами? У меня голова идет кругом. Прямо с виселицы, говоришь ты?
Роллер (залпом выпивает бутылку водки). Ох, славно! Вот жжет-то! Я был всего в трех шагах от лестницы, по которой всходят в лоно Авраамово… До того близко, до того близко… Моя шкура была уже запродана в анатомический кабинет, – ты мог бы сторговать мою жизнь за понюшку табаку. Атаману я обязан воздухом, свободой и жизнью!
Швейцер. Это была такая штука, братцы, о которой стоит порассказать! За день до того мы пронюхали через наших лазутчиков, что Роллеру каюк и что завтра, то есть сегодня, если только небо не обвалится, он разделит судьбу всего смертного. «Ребята, – сказал атаман, – чего не сделаешь для друга? Спасем ли мы его, или нет, во всяком случае зажжем ему такой погребальный факел, какой еще не возжигали ни одному королю и от которого у них вся шкура скорежится». Мы шлем к нему нарочного, и тот подбрасывает ему в похлебку записочку.
Роллер. Я отчаивался в успехе.
Швейцер. Мы ждали, пока опустеют улицы. Весь город валом валил на интересное зрелище; всадники, пешеходы, экипажи смешались в кучу, на всю округу слышались шум и пение погребальных псалмов. «Теперь, – сказал атаман, – зажигай! Зажигай!» Наши ребята помчались стрелой, зажгли город разом с тридцати трех концов, разбросали зажженные фитили у пороховых погребов, церквей и амбаров… Morbleu![18]18
Черт возьми! (франц.)
[Закрыть] Не прошло и четверти часа, как северо-восточный ветер, у которого, видимо, тоже был зуб на этот город, подоспел нам на помощь и взметнул пламя до самых крыш. Между тем мы как фурии носимся по улицам и вопим на весь город: «Пожар, пожар!» Вой, крик, треск! Гудит набат! Пороховой погреб взлетает на воздух! Точно земля раскололась надвое, небо лопнуло и ад ушел еще на десять тысяч сажен глубже!
Роллер. Мой конвой оглянулся. Город что твои Содом и Гоморра! Весь горизонт в огне, в дыму и сере. Кажется, все окрестные горы взревели, вторя этой сатанинской шутке. Панический страх пригибает всех к земле. Тут я пользуюсь минутой – р-раз, и с быстротой ветра освобождаюсь от уз под самым носом стражников, окаменевших, как Лотова жена. Рывок! Я рассекаю толпу и давай бог ноги! Отбежав этак шагов пятьдесят, сбрасываю с себя платье, кидаюсь в реку и плыву под водой до тех пор, пока мне не кажется, что я в безопасности. Мой атаман уже тут как тут с лошадьми и платьем. Так я удрал. Моор! Моор! Попал бы ты поскорей в такую же переделку, чтобы я мог отплатить тебе тем же!
Рацман. Гнусное пожеланье, за которое тебя следовало бы вздернуть. Но шутка такая, что лопнуть можно!
Роллер. Да, то была истинная помощь в нужде! Чтобы понять это, надо, как я, с веревкой на шее заживо прогуляться к могиле. А эти страшные приготовления, эти живодерские церемонии! Ты ступаешь, дрожащими ногами, и с каждым шагом все ближе – до ужаса близко! – встает перед тобой в лучах страшного утреннего солнца проклятая квартира, уготованная для нового жильца! А поджидающие тебя живодеры! А мерзостная музыка – она еще и теперь гремит у меня в ушах! А карканье голодного воронья, которое обсело моего полусгнившего предшественника!.. Это все… все… И сверх того еще предвкушенье блаженства, тебя ожидающего. Братья! Братья! И вдруг – призыв к свободе! То-то был треск, словно обруч лопнул на небесной бочке. Верьте мне, канальи! Прыгнув из раскаленной печи в ледяную воду, не ощутишь такого контраста, какой почувствовал я, оказавшись на том берегу.
Шпигельберг (громко хохочет). Бедняга! Ну, да все это уже ветром сдуло! (Пьет.) Со счастливым воскресеньем из мертвых!
Роллер (бросает наземь свой стакан). Нет, клянусь всеми сокровищами Маммона, не хотел бы я еще раз пережить такое! Смерть, пожалуй, посерьезнее, чем прыжок арлекина; но страх смерти еще страшней, чем она сама.
Шпигельберг. А вспорхнувшая на воздух пороховая башня! Смекаешь теперь, Рацман? Оттого-то и воняло серой на всю округу, словно Молох проветривал на свежем воздухе свой гардероб. Это была великолепная шутка, атаман! Завидую тебе!
Швейцер. Если весь город потешается над тем, что нашего товарища прирезывают, как затравленного кабана, то нам ли, черт побери, корить себя за то, что мы разорили город из любви к другу. Вдобавок наши ребята сумели там не плохо поживиться. Ну, показывайте свою добычу!
Один из шайки. Во время суматохи я пробрался в церковь Святого Стефана и спорол бахрому с алтарного покрова. «Господь бог богат, – подумал я, – и может сделать золото из простой веревки».
Швейцер. И правильно поступил! Кому этот хлам нужен в церкви? Они жертвуют его господу богу, которому, право же, ни к чему такое барахло, а между тем божьи создания голодают. Ну, а ты, Шпангелер? Куда ты закинул сети?
Второй. Мы с Бюгелем обобрали лавку и притащили разных материй – человек на пятьдесят хватит.
Третий. Я стянул двое золотых часов да дюжину серебряных ложек.
Швейцер. Хорошо, хорошо! А мы им спроворили такой пожар, что его и за две недели не потушить. Чтобы унять огонь, придется затопить водою весь город. Не знаешь, Шуфтерле, сколько там погибло народу?
Шуфтерле. Говорят, восемьдесят три человека. Одна башня разнесла на куски человек шестьдесят.
Моор. Ты дорого обошелся, Роллер!
Шуфтерле. Подумаешь, важность! Добро бы это еще были мужчины, а то все грудные младенцы, которые только и знают, что золотить свои пеленки, да сгорбленные старухи, которые от них мух отгоняли, да еще иссохшие старики, что повскакали с лежанок и с перепугу дверей не нашли. Эти пациенты жалобным визгом призывали доктора, торжественно следовавшего за процессией. Ведь все, кто легок на подъем, выскочили поглазеть на комедию. Стеречь дома остались подонки населенья.
Моор. О бедные создания! Больные, говоришь ты? Старики и дети?
Шуфтерле. Да, черт возьми! Вдобавок еще роженицы да женщины на сносях, страшившиеся выкинуть под самой виселицей, или брюхатые бабенки, убоявшиеся, как бы эти три перекладины не отпечатались на горбах их ребят, да еще нищие поэты, которым не во что было обуться, так как единственную пару сапог они отдали в починку, и прочая шушера, о которой и говорить не стоит. Так вот, иду я мимо одной лачуги и слышу какой-то писк, заглядываю – и что же вижу? Младенец, пухлый такой и здоровый, лежит под столом, а стол уже вот-вот вспыхнет! «Эх ты, горемыка, – сказал я, – да ты тут замерзнешь!» – и швырнул его в огонь.
Моор. Ты правду говоришь, Шуфтерле? Так пусть же это пламя пылает в твоей груди, покуда не поседеет сама вечность. Прочь, негодяй! Чтоб я больше не видел тебя в моей шайке! Вы, кажется, ропщете, сомневаетесь? Кто смеет сомневаться, когда я приказываю? Гоните его! Слыхали?! Среди вас уже многие созрели для кары! Я знаю тебя, Шпигельберг! И не далек день, когда я произведу вам жестокий смотр.
Все уходят в трепете.
(Один, ходит взад и вперед.) Не слушай их, мститель небесный! Чем виноват я, да и ты, если ниспосланные тобою мор, голод, потопы равно губят и праведника и злодея? Кто запретит пламени, которому назначено жечь осиные гнезда, перекинуться на благословенные нивы? Но детоубийство? Убийство женщин? Убийство больных? О, как тяжко гнетут меня эти злодеяния! Ими отравлено лучшее из того, что я сделал. И вот перед всевидящим оком творца стоит мальчик, осмеянный, красный от стыда. Он дерзнул играть палицей Юпитера и поборол пигмея, тогда как хотел низвергнуть титанов. Уймись! Уймись! Не тебе править мстительным мечом верховного судии. Ты изнемог от первой же схватки. Я отрекаюсь от дерзостных притязаний. Уйду, забьюсь в какую-нибудь берлогу, где дневной свет не озарит моего позора. (Хочет идти.)
Несколько разбойников (поспешно вбегают). Берегись, атаман! Тут что-то нечисто! Отряды богемских всадников рыщут по лесу! Видно, сам дьявол навел их на след!
Другие разбойники. Атаман, атаман! Нас выследили. Несколько тысяч солдат оцепили лесную чащу.
Еще несколько разбойников. Беда, беда! Мы пойманы! Мы погибнем на колесе, на виселице! Тысячи гусаров, драгун и егерей носятся по холмам и отрезают все тропинки.
Моор уходит.
Швейцер, Гримм, Роллер, Шварц, Шуфтерле, Шпигельберг, Рацман.
Толпа разбойников.
Швейцер. Так мы вытряхнули их, наконец, из мягких постелей? Радуйся же, Роллер! Давно меня разбирала охота схватиться с этими дармоедами. Где атаман? Вся ли шайка в сборе? Пороху довольно?
Рацман. Пороху хоть отбавляй, да нас-то всего восемьдесят душ. Стало быть – один против двадцати.
Швейцер. Тем лучше! Пускай хоть пятьдесят против одного моего большого пальца! Ведь дождались же черти, что мы подожгли у них тюфяки под задницей. Братцы, братцы! Не велика беда! Они продают свою жизнь за десять крейцеров, а мы деремся разве не за свою голову, не за свою свободу? Мы обрушимся на них, как всемирный потоп! Молнией грянем на их головы! Но где же, черт возьми, атаман?
Шпигельберг. Он бросил нас в беде, так не дать ли и нам тягу?
Швейцер. Дать тягу?
Шпигельберг. Ох, зачем я не остался в Иерусалиме?
Швейцер. Чтоб тебе задохнуться в сточной яме, грязная душонка! Против голых монахинь ты храбрец, а увидел кулак, так и труса празднуешь? А ну, покажи свою удаль, не то мы зашьем тебя в свиную шкуру и затравим собаками.
Рацман. Атаман, атаман!
Моор (медленно входит). Я довел до того, что их окружили со всех сторон! Теперь они должны драться как безумные! (Громко.) Ребята! Шутки плохи! Мы должны или погибнуть, или биться не хуже разъяренных вепрей.
Швейцер. Я клыками распорю им брюхо, так что у них кишки повылезут! Веди нас, атаман! Мы пойдем за тобой хоть в пасть самой смерти.
Моор. Зарядить все ружья! Пороху достаточно?
Швейцер (вскакивая). Пороху хватит! Захотим, так земля до луны взлетит.
Рацман. У нас по пяти заряженных пистолетов на брата да по три ружья впридачу.
Моор. Хорошо, хорошо! Теперь пусть один отряд залезет на деревья или спрячется в чащу, чтобы открыть по ним огонь из засады.
Швейцер. Это по твоей части, Шпигельберг.
Моор. А мы между тем, точно фурии, накинемся на их фланги!
Швейцер. А вот это уж по моей!
Моор. А затем рыскайте по лесу и дудите в свои рожки! Мы напугаем их нашей мнимой численностью. Спустите всех собак! Они рассеют этих молодцов и пригонят под наши выстрелы. Мы трое – Роллер, Швейцер и я – будем драться в самой гуще.
Швейцер. Славно, отлично! Мы так на них набросимся, что они и понять не успеют, откуда сыплются оплеухи. Я, бывало, попадал в вишню, торчавшую изо рта. Пусть только приходят!
Шуфтерле держит Швейцера за полу, тот отводит атамана и тихо говорит с ним.
Моор. Молчи!
Швейцер. Прошу тебя…
Моор. Прочь! Его позор сохранит ему жизнь: он не должен умереть там, где я, и мой Швейцер, и мой Роллер умираем! Клянусь тебе, Швейцер, он не уйдет от виселицы.
Входит патер.
Патер (про себя, озираясь). Так вот оно – драконово логовище! С вашего позволения, государи мои, я – служитель церкви, а там вон стоит тысяча семьсот человек, оберегающих каждый волос на моей голове.
Швейцер. Браво, браво! Вот это внушительно сказано. Береженого и бог бережет.
Моор. Молчи, дружище! Скажите коротко, господин патер, что вам здесь надобно?
Патер. Я говорю от лица правительства, властного над жизнью и смертью. Эй вы, воры, грабители, шельмы, ядовитые ехидны, пресмыкающиеся во тьме и жалящие исподтишка, проказа рода человеческого, адово отродье, снедь для воронов и гадов, пожива для виселицы и колеса…
Швейцер. Собака! Перестань ругаться! Или… (Приставляет ему к носу приклад.)
Моор. Стыдись, Швейцер! Ты собьешь его с толку. Он так славно зазубрил свою проповедь. Продолжайте, господин патер! Итак, «для виселицы и колеса»…
Патер. А ты славный атаман, князь карманников, король жуликов, великий могол всех мошенников под солнцем, сходный с тем первым возмутителем, который распалил пламенем бунта тысячи легионов невинных ангелов и увлек их за собой в бездонный омут проклятия! Вопли осиротевших матерей несутся за тобой по пятам! Кровь ты лакаешь, точно воду. Люди для твоего смертоносного кинжала – все равно что мыльные пузыри!
Моор. Правда, сущая правда! Что же дальше?
Патер. Как? Правда, сущая правда? Разве это ответ?
Моор. Видно, вы к нему не приготовились, господин патер? Продолжайте, продолжайте! Что еще вы хотели сказать?
Патер (разгорячившись). Ужасный человек, отыди от меня! Не запеклась ли кровь убитого имперского графа на твоих проклятых пальцах? Не ты ли воровскими руками взломал святилище господне и похитил священные сосуды? Что? Не ты ли разбросал горящие головни в нашем богобоязненном граде и обрушил пороховую башню на головы добрых христиан? (Всплеснув руками.) Гнусные, гнусные злодеяния! Смрад их возносится к небесам, торопя страшный суд, который грозно разразится над вами. Ваши злодейства вопиют об отмщении. Скоро, скоро зазвучит труба, возвещающая день последний!
Моор. До сих пор речь построена великолепно. Но к делу! Что же возвещает мне через вас достопочтенный магистрат?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.