Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Он позвонил мне на следующий день: «Пиши заявку на книгу о традициях и новаторстве в современной поэзии. Я её поддержу».
Заявку я написал. Договор издательство со мной заключило. И даже выплатило аванс. Я стал продумывать композицию книги.
Оказалось, что мне необходимо разобрать «Евгения Онегина». Убеждённый, что сделаю это быстро, я сел перечитывать пушкинский роман в стихах. Перечитал не спеша и задумался.
Странное это всё-таки произведение. Для чего-то автор всё время отвлекается от романного сюжета. Где этот сюжет начинается? И в чём заключается? А почему после примечаний идут «Отрывки из путешествия Онегина»? Какой в этом смысл?
После работы я мчался домой, чтобы сесть за машинку. Коллективные посиделки перестали мне доставлять какое-либо удовольствие.
Быстро написать у меня не получалось. А сроки сдачи книги поджимали.
Кусок об «Онегине» я написал аккурат к окончанию срока сдачи. Вдруг мне открылось, что всё в многосложной композиции этого произведения объясняется его жанром. Это не просто роман в стихах, как было принято считать, а огромное лирическое стихотворение, в котором романный сюжет составляет одну из существенных его частей. И строки, заключающие пушкинское произведение, хитро названные «Отрывками из путешествия Онегина», на самом деле являются концовкой лирического стихотворения, которое, как известно, есть полная свобода самовыражение автора. А в данном случае такая свобода позволила Пушкину сделать и автора действующим лицом романа.
Отнёс кусок Игорю: работаю, дескать, но что поделаешь? Он прочитал.
– Мне нравится, – но, – вздохнул, – не любят у нас задержек плановых книг. Ладно, пиши заявление на пролонгацию. Дадим на год.
Отрывок из этого куска я опубликовал как журнальную статью и подарил её своему другу, критику Станиславу Рассадину.
– Вот видишь, – сказал он мне, – сколько золотого времени ты терял, пьянствуя. Давно бы мог стать авторитетным пушкинистом.
Окрылённый его похвалой, я взялся за последний, необходимый для книжки кусок – за анализ пушкинского «Медного Всадника». Написал его быстро, уложился в подаренный мне год, в течение которого Игоря Бузылёва назначили главным редактором и я получил от него ещё один прекрасный подарок – редактора этой книги Маэль Исаевну Самойлову. Она была вдовой очень хорошего пушкиниста Ильи Львовича Фейнберга, который когда-то обворожил нас с поэтом Олегом Чухонцевым в писательском доме в подмосковной Малеевке своими яркими рассказами о былом.
Мне иногда поразительно везло на редакторов.
В начале семидесятых издательство «Советская Россия» согласилось заключить со мной договор на готовую уже книжку о Дмитрии Кедрине. Оно выпускало серию «Писатели Советской России», в которой печатались небольшие (на 3–4 листа) литературные портреты известных писателей. Кедрин для этой серии вполне подходил.
Книжку я написал в 1972-м году. И с оформлением договора задержки не было.
Через год я эту книжку напечатал. Но не в издательстве, а почти целиком – в журнале «Сибирские огни», где меня публиковали охотно.
А в издательстве необходимые две положительные внутренние рецензии на мою книжку не убедили ни зава редакцией, ни назначенного мне редактора. Оба настаивали на том, что книгу надо переписать.
Главный их аргумент – зачем подробно разбирать тексты, написанные Кедриным, когда куда интересней познакомить читателей с его биографией, с его общественной деятельностью. Вот я пишу, что поэт добровольцем ушёл на фронт – это надо развернуть, найти его военные корреспонденции, их цитировать. «У нас биографическая серия, – сказали мне, – нечто вроде уменьшенной «Жизни замечательных людей»».
Я с этим не согласился:
– В договоре, однако, сказано, что жанр книги – не просто жизнеописание и не просто портрет, а портрет литературный. А творчество художника – визитная карточка его личности.
Нет, редакция в свою очередь с этим категорически не соглашалась. Дело остановилось.
Оно сдвинулось с места, когда я получил телеграмму от юриста издательства с требованием сообщить приемлемый для меня срок представления рукописи. Это меня взбесило. В договоре ведь указано: «рукопись представлена». Чего же хочет от меня юрист?
Я написал письмо директору, рассказал о совершенно не понятной для меня позиции редакции, где лежит представленная мною три года назад рукопись и четыре (не удовлетворившись двумя первыми, редактор посылал рукопись ещё двум критикам) положительных на неё рецензии.
Через месяц меня позвал к себе заместитель директора. У него в кабинете сидел мой добрый знакомец Володя Королёв.
– Я прочитал вашу рукопись, – сказал заместитель, – и она мне понравилась. Мы решили дать вам нового редактора. Познакомьтесь: Владимир Иванович Королёв.
– А как ваше имя-отчество? – спросил меня Володя, незаметно мне подмигивая.
Я назвался. Мы крепко пожали друг другу руки. А покинув кабинет, радостно смеялись.
Он, работавший в издательстве внештатно, радовался, что получил на редактирование именно мою книжку: «Ты даже представить себе не можешь, что за гадость пытаются мне здесь подсунуть!»
Я радовался, что получаю в редакторы единомышленника, который, кстати, сделал мне несколько дельных замечаний по тексту.
Кажется, мы с ним познакомились у Кожинова, к кому он тоже поначалу тянулся и с кем тоже, как я, расстался.
Самым большим его другом был Сергей Бочаров, который на поминках по Королёву (а мы похоронили Володю в самом начале этого – 2008-го – года) вспоминал о его преданности литературе и о его житейской мудрости, о том, как невероятно много он знал и как точно умел передавать свои ощущения в напечатанных и ненапечатанных своих текстах.
Это – правда. Опубликованная «Литературной газетой» рецензия Володи на книгу того же Бочарова идеально соответствовала особенностям своего жанра. То есть она не пересказывала книгу (чем и поныне грешат рецензенты), но, указывая на новизну её материала, опираясь на неё, размышляла о её ценности: что даст открытая автором новизна читателю, продвинет она его к постижению истины или нет?
Или занявший целую страницу той же «Литературки» портрет Гаврилы Романовича Державина, написанный Королёвым, который мы сумели напечатать в годы перестройки! Недавно я перечитал его. Он не устарел и сейчас: всё по существу дела.
А в том, что напечатанная в девяностых проза Королёва не вызвала общественного резонанса, автор не повинен. Раньше он и помыслить не мог о её публикации. Когда же снесло цензурные плотины, известные журналы стали охотиться за именами, прославленными самиздатом или тамиздатом. Но проза Королёва не гуляла у нас нелегально и не публиковалась на Западе. Напечатать её он смог в неприметных изданиях. Кто её там прочитал?
Помню Володину телеграмму в Дубулты, в дом творчества писателей, пришедшую на следующий день после встречи 1976-го года. Он поздравлял меня с Новым годом и сообщал, что рукопись моей книги сдана в набор.
А Татьяна Николаевна Марусяк, редактор издательства «Современник», оказалась страстной почитательницей Пушкина. Это и спасло мою книгу «Покой и воля».
Был я для «Современника» явным чужаком. Поэтому книгу, которая выходила к 150-летию со дня смерти Пушкина, не просто посылали на внутренние рецензии. Её потихоньку от меня отправляли в Ленинград к Николаю Николаевичу Скатову, будущему директору Пушкинского дома. Он не нашёл крамолы, но редакция всё-таки колебалась.
И тут за дело взялась Татьяна Николаевна. Заключение Марусяк было весьма решительным: она не сомневалась, что книгу нужно издать, и бралась быть её редактором. Работать с ней было легко. Она бережно относилась к особенностям чужого стиля.
И всё-таки благодарный всем, о ком сказал, я с особым чувством вспоминаю Маэль Исаевну. Артистичная, обаятельная, она покоряла людей, которые к ней охотно тянулись. Покорила моих жену и сына, которые оценили прямоту её характера, её чувство юмора и дар рассказчика.
Своего отца, известного революционного деятеля Исайю Яковлевича Хургина, Маэль Исаевна помнить не могла. Он погиб в год её рождения – в 1925-м. Погиб в США на посту директора «Амторга» при обстоятельствах, не менее загадочных, чем фирма, которую он возглавлял.
Официально «Амторг» был американским акционерным обществом, зарегистрированным в США. Неофициально это было торговое советское представительство в годы, когда между СССР и США не было дипломатических отношений. Хургин сумел привлечь к сотрудничеству многих крупнейших бизнесменов Америки, в том числе и таких, как Форд и Рокфеллер. Трактора, автомобили, авиадетали шли из США в СССР напрямую, минуя европейских посредников. Очень существенная экономия для не признанной Соединёнными Штатами страны!
Погиб отец Маэли Исаевны, катаясь на лодке по озеру под Нью-Йорком вместе с зампредом РВС Э. М. Склянским. Есть версия, что их утопили агенты НКВД. Похоже, что к этому приложил руку Сталин. Ведь Склянский работал в реввоенсовете с Троцким, был его человеком.
А за несколько месяцев до гибели Хургина его жена Каролла Иосифовна выехала из США в Россию, где в Харькове и родила дочь. В 1937-м двенадцатилетняя девочка с матерью жили в Москве. За Кароллой Иосифовной, бывшей революционеркой, пришли чекисты. А потом пришли и за девочкой. Девочка открыла окно, встала на подоконник и предупредила, что один их шаг по направлению к ней – и она окажется внизу. Доблестные рыцари щита и меча отступили.
Так и проходила её юность до войны: недолго пожила у дяди Альфреда, искусствоведа по профессии, потому что того тоже арестовали, жила у знакомых, приходила к бабушке, ездила во Владимирскую тюрьму с передачей для мамы.
В двадцать лет Маэль Исаевна вышла замуж за Иосифа Львовича, родился сын Саня, который вполне мог пойти по стопам отца-пушкиниста, увлекался языками, подступался к серьёзным исследованиям, о чём свидетельствует его книга «Заметки о «Медном всаднике»». Книгу издала Маэль Исаевна в память о с ы н е, который трагически погиб, ненамного пережив отца.
В писательском доме в Безбожном (теперь Протопоповском) переулке, где жила Маэль Исаевна, в её трехкомнатной квартире дверь одной комнаты была плотно закрыта: комната Сани.
Огромный холл, уставленный стеллажами с книгами. Старинные гравюры, связанные с жизнью и правлением Петра I, – Илья Львович много сделал для изучения пушкинской «Истории Петра». Мы работали с Маэлью Исаевной в гостиной за большим столом. Напротив, в громадном книжном шкафу за стеклом стояли и лежали папки с архивом Ильи Львовича. Я приходил, Маэль Исаевна отодвигала папку с архивными материалами и открывала мою – с рукописью. Замечаний у неё было немного, да она на них и не настаивала. Сидели в гостиной обычно недолго. А на кухне за чаем потом долго.
Доброжелательность Маэли Исаевны объяснялась ещё и тем, что незадолго до того, как мне выпало получить её в редакторы, ещё не зная, что это случится, я напечатал рецензию на новое издание книги Ильи Львовича Фейнберга «Читая тетради Пушкина». Маэль Исаевна была человеком благодарным. Много рассказывала об Илье Львовиче. Мечтала выпустить собрание его сочинений. Я удивлялся: Илья Львович не так уж много написал. Она кивала на папки. «Если разобрать и систематизировать всё это, – говорила она, – получится совсем немало». Но разобрать всё и систематизировать она не успела – умерла очень быстро после того, как ей был поставлен страшный диагноз. До семидесяти она не дожила.
Кто-то мне рассказывал, что Маэль Исаевна любила повторять: «Дайте мне текст, и я скажу о человеке всё». Сам я от неё этого не слышал. Но верю, что она могла так сказать. Она была прекрасным психологом. И проницательным редактором.
В одном мы с ней не сходились. Она писала стихи. А мне они не нравились. Неуступчивые, жёсткие, трагические, соблюдающие между собой и читателем некую дистанцию, отсекающие любые надежды на её преодоление, – эти стихи были даже не подражанием Ахматовой, а как бы её продолжением.
Маэль Исаевна читала:
Я ночами веду монолог
Про себя, в тишине.
Как ты счастлив, поверь, что не смог
Быть всегда собеседником мне.
То, что знаю теперь,
То другие и знать не должны:
Невозвратность потерь,
Неизбывность вины.
А я не мог отделаться от ощущения, что звучат ахматовские интонации. Да, сбой ритма Ахматовой почти не свойственен. Но горько-угрожающе-ироническое: «Как ты счастлив, поверь, что не смог / Быть всегда собеседником мне» – это её фирменный знак. Да и почти бесстрастная ровная манера чтения Маэли Исаевны тоже вызывала в памяти Ахматову. Я сказал ей об этом. Она замкнулась.
Но на любви к Пушкину мы сходились. И это не дало нашему общению оборваться. Она обожала как-нибудь в разговоре кстати процитировать пушкинское нехрестоматийное и тут же спросить: «Откуда?» И удовлетворённо кивнуть, как близкому союзнику, услышав откуда.
Словом, с подачи Игоря Бузылёва, рано, увы, умершего, и в результате долгих бесед с Маэлью Исаевной во мне пробудился тот исследовательский интерес к Пушкину, который поддерживает меня в этой жизни и сейчас. Я не то чтобы совсем бросил пить, но не получаю теперь от водки того внутреннего освобождения, которое помогало преодолеть невыносимую рутину жизни. С тех пор, как я стал заниматься Пушкиным, для меня, как и сказал он сам, «следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная».
Хотя порой и очень изматывающая. Трудно, что и говорить, следовать за мыслями великого человека и не сбиться со следа. Ты ведь тоже мыслящее существо, и нередко вылезаешь со своим мнением, когда решил, что понял собеседника. Ответить великий тебе не сможет, но, не сомневайся, – даст понять, если ты сбился с пути и больше за ним не следуешь!
Я испытал это на собственном опыте, когда заключил с «Современником» договор на книгу о Пушкине, которую, как я уже здесь писал, собирались издать в 1987-м – к 150-летию со дня смерти поэта. А на дворе стоял 1985-й. Причём мне невероятно подфартило. Кроме обычного – 24 рабочих дня – отпуска, мне как члену Союза писателей полагался ещё и творческий, неоплачиваемый – 30 рабочих дней. В прошлом году я в отпуске не был. Теперь взял сразу два обычных и два творческих – за прошлый и за нынешний год. Да ещё и администрация расщедрилась: Кривицкий, узнав, что ухожу писать книгу, сказал: «Ладно, берите ещё месяц неоплачиваемого». Отпуск получился почти полугодовым. А у меня, по моим намёткам для этой книги, остались неразобранными стихотворная пушкинская повесть «Анджело» и стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». Всего два произведения. Времени должно было хватить с лихвой.
Как же я был наказан за свою самонадеянность!
Я начал с внимательного чтения шекспировской пьесы «Мера за меру», которую Пушкин положил в основу своего «Анджело». Я прочитал её в переводе Т. Щепкиной-Куперник. Потом в переводе М. Зенкевича. Потом прочитал начало шекспировской пьесы в переводе самого Пушкина (чуть больше двадцати строчек). И почему Пушкину захотелось переделать её в поэму с небольшими драматургическими вставками (он вставлял их и в свои южные поэмы), так и не понял.
Я клал их рядом – произведения Пушкина и Шекспира. Отмечал материал, который перенёс к себе Пушкин, фиксировал, от чего именно он отказался у Шекспира. Начал это описывать, увлёкся сопоставлением, цитировал шекспироведов и пушкинистов. Написал больше двадцати машинописных страниц и понял, что зашёл в тупик, что это ничего не даст для ответа на главный вопрос: для чего потребовалось Пушкину переделывать Шекспира.
Снова вставил лист в машинку. Начал описывать разницу между пушкинским и шекспировским Анджело, между шекспировской Изабеллой и Изабелой Пушкина (он отказывается от удвоения согласных в именах, которые пишет во французской огласовке). И снова остановился: существенной разницы я не замечал.
Я отправился в библиотеку. Прочитал всё, что писали у нас об «Анджело». Даже чей-то реферат кандидатской диссертации. Сделал выписки, надеясь, что обрету истину в полемике. Зря надеялся. Полемизировать мне было не о чем. То есть по каким-то небольшим частностям мог. Но по существу – нет. У меня не складывалось своего виденья пушкинского произведения.
Прошёл месяц, прошёл второй. Гора разных машинописных начал работы росла (а выбрасываю я все отвергнутые материалы не раньше, чем ставлю заключительную точку: мало ли что из отброшенного вдруг может понадобиться в процессе работы). Я изнемогал от собственной тупости. Я клял себя за непрофессионализм. Завидовал приходившему что-то чинить водопроводчику: он овладел профессиональными навыками, а я нет. Последующая моя жизнь представлялась мне в самых чёрных красках: что мне в ней делать, если я ничего не умею.
Жена испугалась. Выводила меня гулять, как собачку. Я послушно ездил с ней в Филёвский парк, который мы проходили от начала до конца. Доезжали с женой до конечной тогда станции метро «Молодёжная» и пешком шли к Крылатской излуке. А вечером жена просила меня почитать Пушкина. Не «Анджело», а стихи, которые я особенно у него люблю. Милая моя женщина их внимательно слушала.
Но и эта терапия ничего не дала. Время уходило, меня охватывала паника. Отпуск кончился. Я вышел на работу измученным. Вечером дома решил почитать хотя бы пушкинский «Памятник» («Я памятник себе воздвиг нерукотворный»), зацепился глазами за выражение «Александрийский столп», открыл посвящённую этому стихотворению книгу академика М. П. Алексеева и вдруг дней в десять (с перерывами на службу) написал большую работу о том, что, как мне показалось, не заметили прежние толкователи стихотворения. Книгу для «Современника» я этим спас. Но главное – снова почувствовал, что владею профессией.
Долго ещё потом я боялся подступиться к «Анджело». Подступился, когда исчез страх – года через полтора. И написал о нём сравнительно легко. Потому что понял свою методологическую ошибку: надо слушать только Пушкина, вчитываться только в Пушкина, коли пишешь о нём. Когда же поймёшь, что именно он хотел сказать, ради чего брался за перо, можно, любопытства ради, взглянуть и на источники, которыми он пользовался. Здесь, в частности, на пьесу Шекспира, в которой с самого начала речь идёт о розыгрыше: временно доверив правление одному из своих вельмож, властитель решил разоблачить его ханжество, ибо не сомневался, что тот только притворяется непорочным. А у Пушкина всё серьёзно – и желание властителя восстановить во всей своей силе законы, которые из-за его доброты и мягкости фактически перестали действовать, и непритворная суровость Анджело, и психологически мотивированное его падение, и наконец – приговор властителя, который руководствуется законом, а не прежней своей сверхдобротой.
Следовать за мыслями великого человека есть наука самая увлекательная!
2 августа 1822-го года Пушкин пишет оставшиеся в рукописи заметки, которые его публикаторы назвали «Заметками по русской истории XVIII века». В принципе правильнее, наверное, было бы их называть заметками о царствовании Екатерины II, потому что в основном они посвящены ей. В частности, молодой Пушкин много пишет о её непоследовательности и даже фарисействе. К примеру, «Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешёл из рук Шишковского в темницу, где и находился до самой её смерти». Шишковский (сейчас мы пишем фамилию несколько иначе:
Шешковский), объясняет в сноске Пушкин, – «домашний палач кроткой Екатерины». Что же до русского просветителя Николая Ивановича Новикова, то он попал Екатерине под горячую руку после расправы над Радищевым, чьё «Путешествие из Петербурга в Москву» сильно напугало императрицу.
Казалось, самой большой заботой князя генерала Александра Александровича Прозоровского, назначенного в 1790-м году главнокомандующим Москвы, стало засыпать императрицу доносами на просветителя. Встревоженная, Екатерина посылает в Москву своего секретаря графа Безбородко для производства негласного дознания. Ничего компрометирующего Новикова тот не находит. Прозоровский не унимается. Екатерина предписывает ему расследовать, не печатает ли Новиков, вопреки закону, церковные книги. Нет, оказывается, не печатает. Отчаявшись найти хоть какие-то доказательства противоправных действий Новикова, Прозоровский просит императрицу прислать в Москву Шешковского, великого мастера такие доказательства выколачивать. Но не слишком ли много будет чести для жертвы везти к ней палача? «Кто более матери-истории ценен»? Жертв много, а палач – товар штучный! Так Новиков оказался в Петербурге, в Шлиссельбургской крепости, где после свиданий с Шешковским был приговорён к смертной казни за «обнаруженные и собственно им признанные преступления», «хотя он и не открыл еще сокровенных своих замыслов». Очень возможно, что Прозоровский остался недоволен решением человеколюбивой императрицы заменить смертную казнь Новикову 15 годами крепости. Но что тот упечён, наконец, в темницу, Прозоровский, конечно, был рад.
Ему и принадлежал поначалу угловой дом, одна сторона которого стоит в Малом Гнездниковском, а другая на Тверской улице. В 1795-м году Прозоровский перестал быть московским главнокомандующим. И дом менял владельцев. При знатных Голицыных и Куракиных он сохранялся в своей первозданности и неприступности. При людях служилых в его залах устраиваются платные танцы, вечера, всевозможные представления. Перестраивает его подрядчик С. М. Малкиель, владелец сада «Чикаго», на чьей территории расположились театр и эстрадные площадки. И. С. Соловейчик (находился ли он в родстве с моим приятелем и бывшим начальником Симоном Львовичем, Симой?), купивший у Малкиеля «Чикаго», отдал его в аренду знаменитому антрепренёру Шарлю Амону, которому сад обязан нынешним своим названием – «Аквариум». А в Малом Гнездниковском архитектор В. А. Гартман убирает колонный портик, изменяет декор. В 1880-м году в этом доме появляется новый театральный зал, в котором через два года будут идти спектакли Театра близ памятника Пушкину. Им будет руководить известная актриса Малого театра Анны Алексеевна Бренко, и в публике утвердится его другое название: Театр Бренко. Но в 1891-м театр закрывается, а театральный зал перестраивается под жилые квартиры.
А какое отношение этот дом имеет к тому пятиэтажному, ничем в архитектурном отношении не примечательному, мимо которого мы идём? Они соединены друг с другом аркой, и только. В эту арку мы и свернём. А теперь по прямой через длинный двор, и мы у цели.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.